– Обнимитесь, миллионы!
Слейтесь в радости одной!..
На мой вкус, ни один роман нельзя считать первоклассным, если в нем нет хотя бы одного героя, которого можно по-настоящему полюбить, а если этот герой – хорошенькая женщина, то тем лучше.
Николай Федоров – святой. Каморка. Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели. Он составил план общего дела всего человечества, имеющего целью воскрешение всех людей во плоти. Во-первых, это не так безумно, как кажется. Во-вторых, и главное, благодаря этому верованию он по жизни самый чистый христианин. Ему 60 лет, он нищий и все отдает, всегда весел и кроток…
Рассказывал ему об искусстве. Он одобрил.
Ванюша. Ну ж, скажи!
Фома. Не смею, брат…
Ванюша. Пустое,
Я камердинер, ты приказчик был, так нам
Всё можно знать.
Фома. Быть так, скажу. Село княжое
Заморской сволочью, что князь прислал в него
Для экономии, для фабрик, для заводов,
Разорено вконец; а хуже и того…
Эрстед зааплодировал, перебивая диалог.
«Заморскую сволочь» поддержали. Овации прокатились по зале – жидкие, ибо народу собралось мало. Сам хозяин усадьбы, сияя, будто именинник, звонко хлопнул в ладоши. На лице его расплывалась детская, счастливая улыбка. Павел Иванович Гагарин, тамбовский помещик, был душевно рад. Гостю по сердцу домашний театрик? – пожалуй, единственное в этой жизни законнорожденное дитя Павла Ивановича…
Лучшей награды он и не желал.
Сегодня, по случаю окончания траура, в Ключах давали премьеру «Пустодомов» Шаховского. Усопший батюшка, князь Иван Алексеевич, мог быть доволен. Покойник при жизни любил актеров, а пуще того – актрис. Погляди с небес, родной, полюбуйся.
Водевиль играли днем. Новомодную манеру, заведенную в Петербурге упомянутым Шаховским в бытность его руководителем театрального училища, при которой зала погружается в темноту, а высвечивается лишь сцена, здесь не признавали. Полагали, что скупердяй Шаховской просто экономит на казенных свечах. Что ж это такое, когда в партере хоть в жмурки скачи? В ложах со своей свечкой сидеть прикажете-с? И брали ведь – кто сальную, кто восковую, а иной и лампу вез в театр, желая разглядеть соседа при всех его орденах, соседку в ее бриллиантах…
Зала в усадьбе ничем не походила на столичный театр. Импровизированная сцена, минимум декораций. Полукруг стульев – ореховых, с гнутыми спинками, в чехлах из белого коленкора. Над фортепьяно горбится пьяненький Терентий, музыкант из крепостных. Талант! Божья искра! Налей шкалик, Шопена выдаст, налей второй – Бетховена, но трезвым «до» от «фа-диез» не отличит. Потолок над Терентием был расписан гирляндами «даров земных» – меж плодами и цветами сновали райские птицы и презабавные монстры с рожками.
Тусклый свет лился в залу снаружи. Блики плясали на стенах, выкрашенных яркой медянкой. Окна выходили в сад – унылый и скучный, как титулярный советник, раздетый на улице грабителем. Дождь, спотыкаясь, бродил меж сливами и яблонями. Поздняя осень в Вялсинской волости не баловала народ солнышком, в отличие, скажем, от ее сестры-итальянки. Зима-матушка – та каждому выдаст соболью шубу.
Только когда ж она, зима?
Здесь не топили. Считалось достаточным, что две печи в соседней гостиной задними «зеркалами» отдают тепло
Казалось, это они, а не Эрстед родились на берегу Большого Бельта.[58] Во всяком случае, холод их не донимал.
Совершив круг, взгляд раз за разом возвращался к Павлу Ивановичу. Спектакль мало интересовал Эрстеда – какая-то шутка из жизни российских дворян. Актеры-холопы представляли господ со знанием дела. Да и автор пьесы не скрывал сарказма, выводя героев в комическом виде. Что тут смотреть, если зрители – те же персоны? Зато радушный хозяин…
– Ваше мнение? – спросил Павел Иванович три дня назад, дав гостю прочитать пьесу.
– Je ne sais pourquoi, – отшутился Эрстед по-французски, подмигнув присутствующему при разговоре Шевалье, – dans la comedie il n’est seulement pas question du Danemark…
– Pas plus qu’en Europe,[59] – не задумываясь, отбрил в ответ Павел Иванович.
Лицо его на миг приобрело хищное, язвительное выражение, несвойственное Гагарину. Но раньше, чем Эрстед успел отметить сей переход и подивиться ему, черты помещика вновь вернулись к обычному добродушию. Так стул с брошенной на него шинелью в темноте мерещится чудовищем, но зажги лампадку – и куда делся страх?
За две недели, проведенные в Ключах, Эрстед не сумел до конца привыкнуть к тому, что, глядя на Павла Ивановича, он видел Ивана Алексеевича. Умопомрачительное, невозможное сходство отца и сына – оно воспринималось бы чудом, когда б не полные противоположности характеров. То, что в облике покойного князя было живостью, в облике его первенца проявлялось как рассеянность. Бодрость волшебным образом перерождалась в суетливость; задумчивость – в вялость, энергичность – в нервическое возбуждение.
Даже вислый нос у родителя наводил на мысль о селезне, а у наследника – об утке.
Вчера, в кабинете, угощая Эрстеда наливкой из смородины, Павел Иванович вдруг начал читать вслух из Ломоносова: «О вы, счастливые науки! Прилежны простирайте руки и взор до самых дальних мест…» «Ода в благодарение Елизавете» преобразилась – голос отцовский, да ритм сгинул, и напор исчез. Иногда в стихах пробивалась резкая нотка, возрождая в памяти облик мертвеца, но по большей части ода текла тяжко, извилисто, как текут реки в этих болотистых местах.
На стене кабинета посмеивался потрет – Иван Алексеевич, двуличный сенатор.
Князь. Ну что, пошел ли в ход
Свекольный сахар? А?
Фома. Пошел, и круглый год
С Покровки мужички день-деньской работали,
Под свеклу десятин до сотни распахали,
А сахар выслан к вам по вешнему пути.
Князь. Три пуда?
Фома. Весь он тут.
Инквартус. Невыгодно.
Ванюша. А сладок
Он был, как рафинат.
Князь. Не может быть!
Фома. Ахти!
Я чуть не позабыл. Газетчику в подарок
Мусье в Немецию коробочку послал
За то, чтоб он об нем в газетах написал.
И снова Эрстед не удержался от аплодисментов.
«Немеция» восхитила его. Особенно в исполнении тенора Фомы, кривлявшегося, как макака в зоологическом саду. А уж европейские устремления «князя», внедрявшего, согласно пьесе, в своем селе «плантации, заводы, скотоводства и трехверстный водовод…». Не чета Павлу Ивановичу, видному театралу!
Судя по распорядку дня, Гагарин-сын делами не интересовался вовсе.
На почтовой станции в Вялсине станционный смотритель, узнав, к кому едут «немцы», предупредил, что Павел Иванович – недееспособен. Склонен к ваперам, как здесь называли истерические припадки; несет гиль и городит забоданы.[60]
– Взят семьей под опеку-с! До суда дело не дошло, – смотритель подмигивал, гримасничая. – Только сами понимаете, ваше высокоблагородие…
Если это и было правдой, то опека не тяготила Павла Ивановича. Жил он на широкую ногу, в средствах не стеснялся. Неподалеку, близ крупного торгового села Сасово, имел еще одну усадьбу, куда хотел перебраться после Рождества – и звал гостей с собой. В Ключах он, как признался в случайной беседе, владел восемью сотнями душ. На вопрос, сколько душ ему принадлежит в иных деревнях, замялся, долго думал, загибая пальцы, – и сказал, что спросит у эконома.
Шевалье, присутствовавший при разговоре, позже сказал Эрстеду, что в каждом российском помещике ему теперь видится мсье Люцифер – владелец легиона грешных душ.
Люцифер, не Люцифер, но был Павел Иванович, милейший человек и хлебосольный барин, с чертовщинкой. По усопшему батюшке рыдал горькими слезами. На поминках выпил рюмочку, другую… А потом встал, побледнел лицом – и в присутствии младшего брата Константина Ивановича заявил:
– Вопрос об обращении Солнечной системы в хозяйство есть вопрос об отношении сознательной силы к силе слепой. Клянусь вам, господа, чем больше выставим мы разумных сил, тем успех вероятнее!
– К чему бы это, Павлуша? – ласково спросил Константин Иванович. Он давно привык к курбетам брата. И не стеснялся обществом, зовя Павла Ивановича при всех по-семейному: «Павлуша». – Вот уж не ждали, не гадали…
– А к тому, что если разделить всю Солнечную систему на число погибших умов, то окажется, что на каждый ум придется некоторая ее часть. Вот и батюшка, встав к новой жизни, окажется помещиком в сферах небесных. Каждому – владение, никого не обидим…
– Ну и славно, Павлуша. Ты садись, отдохни…
Этот случай был не единственной странностью. Гостей с рекомендательным письмом от усопшего отца Павел Иванович принял, как родных. От Эрстеда и вовсе не отходил, каждую минуту норовил угостить чем-нибудь либо сделать подарок. Интересовался науками, политикой, делами европейскими; в последних проявил неожиданное знание предмета, легко переходя с языка на язык – французский, английский, немецкий. Как-то обмолвился, что служил в Коллегии иностранных дел, да вышел в отставку – по здоровью. Пел дифирамбы академику Эрстеду-старшему, как светочу прогресса, хватал собеседника за рукав:
– Ваш брат!.. о-о, ваш великий брат!..
Тут Павла Ивановича и заклинило. Лицо его стало безвольным, как у идиота, из уголка рта потекла слюна. Он потупил взор, взмахнул рукой…
Все бы ничего, но Павел Иванович говорил по-датски – без малейшего акцента. Голос его остался прежним, глубоким и низким, но интонации… Эрстед похолодел, узнав манеру чтения. Так декламировал стихи Ханс Христиан Эрстед; более того, так гере академик декламировал
Но Эрстед-старший никогда не писал ничего подобного! Стихи, судя по содержанию, скорее могли принадлежать Андерсену; если угодно, Андерсену в авторском переводе гере академика с датского на датский.
Павел Иванович запнулся. Черты его мало-помалу стали обретать смысл и волю. Копия отца, сейчас он был похож на Ивана Алексеевича, как никогда. Казалось, отец всплывает из глубин сына, как водяной – из глубокого омута, гоня прочь разыгравшихся бесенят. Едва самообладание вернулось к Гагарину, сходство поблекло, вернувшись к исходному противоречию: лицо такое же, но характер иной.
– Я что-то говорил? – рассеянно спросил он. – Не обращайте внимания, душа моя. Со мной бывает…
Заверяя хозяина, что все в порядке, Эрстед дал себе зарок: при следующем приступе исхитриться – и наскоро исследовать, что происходит с флюидом Гагарина. «Теория кризисов» Месмера подводила под такие припадки научную базу. Всякая нервно обусловленная болезнь стремится дойти до высшей точки своего развития, чтобы тело могло исцелиться. Припадок – попытка тела выздороветь, провоцируя кризис. Но достичь апогея без помощи опытного магнетизера, увы, невозможно.
Что ж, подходящий случай не заставил себя ждать.
Инквартус. Хоть философия системами богата,
Но цель одна. Пример: Зенона стоицизм,
Пиррона скептицизм, Спинозы реализм
И Фихтов ихтеизм с Берклея идеизмом,
Сократо-платонизм с антропофилеизмом,
Супернатурализм, перипатетицизм,
Доризм, пифизм, кратизм, фиксизм и фатализм;
Так без софизмов я всё кончу силлогизмом,
Что правды ригоризм вы греко-русицизмом
Хотели выразить – и я вас угадал.
Радимов. Да из каких земель вас князю Бог послал?
Философа Бог послал князю сложным путем. Если в целом – из Польши; если в частностях – из Парижа через Ниццу и Санкт-Петербург. Дивный баритон, каким были исполнены куплеты Инквартуса, не оставлял сомнений – это он, Казимир Волмонтович собственной персоной.
И грима не надо – черные окуляры да вид надменный.
Сыграть в «Пустодомах», что называется, «с листа», гордый поляк согласился без уговоров. Фактически сам предложил. Единый раз глянул на репетиции, как поет «философию» местный паяц, запинаясь на каждом «изме», погрозил дураку пальцем, отчего тот и вовсе язык проглотил – и пошел к Павлу Ивановичу с благой вестью.
Эрстед просто диву давался. Наверное, сказалась тяжкая дорога в Ключи, более похожая на спуск в ад. Призрак Вергилия все время маячил неподалеку. «Вы часом не Данте-с? Проводить?» – безмолвно вопрошал он, более похожий на чиновника XIV класса, нежели на поэта. «Земную жизнь пройдя до половины…» – распутица, дожди, замызганные станции; «я очутился в сумрачном лесу…» – жидкий чай, коляски, кибитки, дрожки, пьяные офицеры требуют лучших лошадей; «утратив правый путь во тьме долины…» – ухабы вынимают из тебя душу, копыта топчут ее в хлам…
Три недели кошмара!
Уже в окрестностях Москвы сатана превратил дороги в кашу. Да и были ли они, дороги? Мосты вечно чинили – иногда приходилось ждать до двух суток. На ночлег становились где попало: в ямских селах, на станциях, в крестьянских избах. В Твери ночевали у советника губернского правления, еще недавно – ссыльного Федора Глинки. Случайно встретились у «рогатки» – советник возвращался в город из имения жены; слово за слово, вспомнили войну – и до утра проговорили о баталиях Наполеона, обсудив их со всех сторон.
При отъезде Глинка подарил Эрстеду «Записки русского офицера», подписав книгу: «Вчерашнему врагу, сегодняшнему другу – от арестанта Петропавловской крепости, награжденного золотым оружием за храбрость». Смысла автографа Эрстед не понял, но поблагодарил.
И снова – чавканье колес в грязи…
Если б не Волмонтович, пропали бы. Вездесущ и всемогущ, князь поспевал всюду. Казалось, он отрастил себе шесть рук и четыре ноги, как индийский божок. Чудо! – он даже был приветлив с окружающими. От его приветливости драгунский капитан, желающий сей же час стреляться «через платок», делался шелковым и растворялся в тумане. Ямщик гнал, как бешеный, – лишь бы не оглянуться через плечо, не увидеть вопрошающий блеск окуляров. Генерал отказывался от курьерской тройки в пользу Эрстеда. За минуту до того генерал топал ногами и грозился Сибирью, да вот подкрался сбоку Волмонтович, пожелал доброго здоровья…
– Езжайте с Богом! – провожал их генерал, крестясь втихомолку.
А еще Волмонтович носил Торвена на руках. Из кибитки – в здание станции, от порога – на кровать с пестрой занавеской; к столу – поесть горячего, на двор – в ретирадное место, и снова – в сырую темень кибитки. Ходить самостоятельно Торвен не мог. Удар кнутовищем не прошел даром. Мало того что нога-упрямица, считай, отнялась, так еще и рана на голове воспалилась. Что ж делать? – при первом удобном случае требовали нагреть воды, промывали, меняли перевязки. В Гатчине нашли цирюльника, обрили раненого наголо – для простоты лечения.
– Держись, юнкер! – бормотал Эрстед, глядя, как клочья волос падают на грязный пол. – Держись, прорвемся…
– Полковник? – спросил Торвен. – Ты где?
Глаза у него были белыми, как у вареной рыбы.
В Новгороде доктор, притащен князем за шиворот, продал какую-то вонючую мазь – клялся, что поможет. Узнав, что раненого везут дальше, раскричался. Поминал Гиппократа и кузькину мать, настаивал, чтобы пациента оставили здесь. «Вы убиваете его, господа!..» Честное слово, Эрстед испугался – не воплей доктора, нет. А вдруг медик прав? Неужели придется с чужого, холодного почтамта отправлять письмо в Копенгаген:
«Дорогой брат! С прискорбием сообщаю, что Торбен Йене Торвен, мой давний друг и твой верный помощник…»
– Готовьте лошадей, – перебил доктора Великий Зануда. Привстав на локте, он грозил Эрстеду кулаком. Казалось, мысли полковника были для Торвена открытой книгой. – Я еду…
И вновь опрокинулся в забытье.
Этот кулак Эрстед видел всю дорогу. Едва возникала мысль оставить Торвена на чье-то попечение, избавить от тряски и мучений, дать отлежаться в тепле – вот он, кулак. Грозит. Следом, мол, поползу, найду, догоню – и спрошу по всей строгости. Слышишь, полковник? Слышу, чего там. Князь, станция – выносите гере Торвена…
Иногда раненого нес Шевалье. И никогда – сам Эрстед. Не давали, оттесняли; запрещали. В Тамбове он узнал: Торвен предупредил князя – ни за что. Полковник уже однажды вынес меня с поля боя. Хватит. Не мальчик, шестой десяток до половины разменял – нечего ему в грузчики рядиться… Узнаю, что таскал меня, убогого, – не прощу.
Ночью сбегу из кибитки.
– Ну вы и царь, пан Торвен, – ответил Волмонтович. – Князей в носильщики определяете? Ладно, мне не в тягость…
Всю дорогу Пин-эр не отходила от раненого. Ехала с ним бок о бок, ухаживала, как могла, шептала что-то – заговоры? молитвы? Когда Торвена одолевал бред – трогала виски, шею, пальцами пробегала по ледяным рукам, как по клавишам фортепиано. Сильные и ласковые, взятые китаянкой аккорды дарили сон.
В Рязани Торвен встал на ноги.
Денег проклятая дорога жрала в три горла. Понимая это, Эрстед еще в Петербурге кинулся по банкам – за наличными. Филиала Ротшильдов он не нашел. В прочих же банках при одном упоминании о Ротшильдах все двери закрывались. Эрстед ничего не понимал, пытался объясниться, настаивал…
– Вы из Пруссии? – по-немецки спросил у него один из посетителей банка «Штиглиц и K°». – В Берлине тоже нет филиала Ротшильдов.
– Знаю, – кивнул Эрстед. – Но в Берлине Ротшильды сотрудничают с банкирским домом Блайхредера. Здесь же…
Посетитель, хорошо одетый молодой человек, рассмеялся:
– А здесь они не сотрудничают ни с кем. Барон Штиглиц категорически против. Лично писал государю, что закроет свою коммерцию, если
– С кем имею честь? – сухо спросил Эрстед.
Молодой человек приподнял шляпу:
– Евзель Гаврилович Гинцбург, винный откупщик. Купец 1-й гильдии, к вашим услугам. В Петербурге по торговым делам, с разрешения обер-полицмейстера на три недели. Завтра возвращаюсь домой. Тут рядом есть хороший трактир. Не побрезгуйте…
Спустя час Эрстед стал обладателем кругленькой суммы.
– А вдруг я лжец? – спросил он у молодого человека. – Шарлатан? Вы ведь даже не взяли у меня расписки…
– Зачем? – искренне удивился тот. – Вы показали мне письмо Натана Ротшильда. А я, поверьте, разбираюсь и в людях, и в подписях. Да-да, несмотря на возраст. Вы ведь это хотели сказать? Считайте, что я не дал вам в долг, а вложил деньги в будущее предприятие.
– Какое? – теперь настала очередь Эрстеда изумляться.
– Когда я захочу открыть собственный банкирский дом, вы дадите мне рекомендацию к Ротшильдам. Как считаете, они согласятся на сотрудничество?
– Уверен, что да, – ответил Эрстед.
Он тоже разбирался в людях.
Радимов. Послушай, ты учен
И добр, мне кажется, то ежели захочешь,
То в доме у меня быть можешь помещен.
Поедем-ка со мной в деревню.
Инквартус. Я согласен,
Однако ж давеча ваш довод был неясен.
Радимов. В деревне объясню. Ну что ж, мои друзья,
Вы закручинились? уж больше нет печали!
От пустодомства вы одни ли пострадали;
Но не у всякого есть добрая семья!
А вот тут всласть похлопать не дали.
Терентий сыграл бравурную коду. Актеры отошли назад, к стене – кланяться без разрешения барина им не годилось. Павел Иванович привстал со стула, обернулся к зрителям, готовясь принять должную порцию хвалы – устроителю театра браво! виват! – лицо помещика выразило приличествующую случаю скромность…
– Господа! Здравствуйте, господа! Я прибыл с тем, чтобы сообщить вам презабавное известие…
В дверях залы стоял Константин Иванович Гагарин. Плащ он сбросил в передней, фуражку – тоже, желая предстать перед собравшимися во всем великолепии. И впрямь, был Константин Иванович чудо как хорош собой. Высокий, статный, кудрявый, он имел одну простительную слабость – волей отца не пойдя по военной службе, в отличие от третьего брата, Александра Ивановича, ныне – штаб-ротмистра Гродненского гусарского полка, он одевался как отставной офицер. Венгерка – синего сукна; золото шнуров, блеск бахромы. Серые рейтузы обшиты черной кожей, как у истинного кавалериста. Кушак с перехватами, щегольские сапожки…
Предводитель губернского дворянства, приравнен к чину IV класса «Табели о рангах», Константин Иванович числился, что называется, статским генералом. И мог бы не столь откровенно завидовать военным, открывая всем детскую, несбывшуюся мечту. А вот поди ж ты!
Чудны пути желаний человеческих…
– Что случилось?
Павел Иванович нахмурился. Хозяина разрывали на части два противоречивых чувства: раздражение помехой и радость от визита брата, коего он любил.
– У губернатора несварение? В Тамбове решили открыть Институт благородных девиц?
– Куда там! Бери выше, Павлуша!
Гости затаили дыхание.
– Господа! В нашу богоспасаемую губернию прибыл экспедиционный отряд из Санкт-Петербурга! От Академии наук! Во главе с адъюнкт-профессором Оссолинским, из Зоологического музея… И знаете, что они собираются делать? В жизни не догадаетесь…
Константин Иванович взмахнул руками, словно намеревался взлететь.
– Они хотят ловить монстру! Да-да, натуральную монстру!
– Тамбовского волка? – неудачно пошутил кто-то.
– Именно! Его превосходительство при таком известии впал в меланхолию. «Константин Иванович, – говорит он мне, – помилуйте! Где ж я им монстру-то возьму? Разве что почтмейстера Бутейкина головой выдать… Он, как запьет, хуже всякой монстры…» Я ему: «Полно, Евграф Федорович! Поищут, не сыщут и уберутся восвояси…» А он мне: «Не знаете вы жизни! Если в столице восхотелось монстры… Господи! То им недоимки по казенным повинностям на три года вперед, то чудо-юдо вынь да положь!» И пьет нервические капли…
Эрстед шагнул ближе к вестнику:
– У вас в лесах действительно водятся монстры? Есть случаи нападения на людей? Свидетели?
– Из Петербурга виднее, – отмахнулся предводитель. – Раз Академия наук, значит, будут и случаи. Нет, господа, каков лабет![61] И ведь неполитично сделать вид, что мы в стороне. Уже и газеты пишут…
Он потряс «Тамбовскими известиями», зажатыми в кулаке.
– Извольте насладиться! – Константин Иванович развернул газету. – «В деревнях Вирасы и Дашкино, а такоже в казенном селе Енгуразово таинственный кровопийца за три ночи убил два десятка коз и более пятнадцати овец. На шеях трагически умерщвленных животных зияли следы укусов, сходных с пулевыми ранениями. Нам сообщают, что в позапрошлый вторник на берегу реки Цны подьячим Макаром Усовым найден пятипалый след с ужасными когтями. Адъюнкт-профессор Оссолинский полагает, что загадочный зверь есть не кто иной, как чупакабр – «козий кровосос», хорошо известный в Аргентине…»
– В Аргентине! – зашелестело по зале. – Ишь ты!.. в самой Аргентине…
– «Профессор утверждает, что тамбовский чупакабр схож с собакой, ежели скрестить бордоского дога с ярославской борзой, но гораздо больше размерами. Шерсть на нем медно-красная с темной остью, морда черная, и на спине есть горб. Экспедиция, цель которой – положить конец…» Нет, господа, это не чупакабр! Это макабр,[62] клянусь…
Чувствуя, что они здесь лишние, актеры под шумок убрались из залы. Задержался лишь Терентий – уронив голову на плечо, музыкант спал. Пальцы его тихо наигрывали прелюдию ля минор Шопена.
– И ты, брат! – Павел Иванович весь покраснел от возбуждения. – И ты не привез Оссолинского ко мне? Вовек не прощу!
– Увы, Павлуша. Оссолинский сиднем сидит в Тамбове и бомбардирует почтамт депешами о ходе экспедиции. Заодно он снабжает газетчиков сведениями из жизни аргентинских чупакабров. В остальное время губернатор отпаивает его рябиновой. Книжный червь еле жив после дороги. Его уже завалили приглашениями, но Оссолинский тверд: из Тамбова – ни ногой. Зато его отряд бодр и весел и уже второй день квартирует в уездном городке…
Константин Иванович ухмыльнулся:
– В нашем любимом, в нашем прославленном уездном городе N. Не так ли, господа?
Помещики дружно засмеялись – в отличие от Эрстеда, им была понятна шутка предводителя дворянства.
– Часть их вместе со слугами завтра выедет в имение генерала Хворостова. Генерал, страстный охотник, обещал дать егерей для устройства облавы. Божился, что станет жаловаться государю, если его помощь отвергнут. Ну, сутяжничество Хворостова, равно как его охотничьи подвиги, нам всем хорошо известны…
И снова смех – видимо, сутягу-генерала здесь знал каждый.
– Господин Эрстед! Для вас у меня особый сюрприз. Едва я заикнулся при столичных естествоиспытателях, что в наших краях гостит полномочный представитель Общества по распространению естествознания… Вы бы видели их ликование! Надеюсь, вас не затруднит пройти со мной в кабинет?
– А я? – обиженно спросил Павел Иванович.
– Конечно, Павлуша, – как ребенку, улыбнулся Константин Иванович старшему брату. – Разумеется, и ты с нами. Вас же, господа, я не стану более утомлять своими рассказами. Ах да, чуть не запамятовал! Я ведь прибыл не один… Милейший человек! Достойнейший! Уверен, вы сразу полюбите его. Павлуша, это сослуживец Александра, воевал на Кавказе; летом вышел в отставку… Он здесь проездом – нашел меня, желая передать поклон от брата. Князь Енгалычев, господа!
В дверях стоял азиат, одетый в щегольский европейский костюм. Должно быть, он задержался снаружи, следя за разгрузкой своего багажа, и вошел в залу только сейчас. Вертя в пальцах тросточку с рукоятью в виде змеиной головы, князь Енгалычев без особой приязни смотрел на собравшихся. Казалось, он разрывается на части между долгом, который велит ему остаться, и желанием немедленно покинуть усадьбу.
– Здравствуйте, господин секретарь! – сказал Эрстед по-китайски, не обращая внимания на вопросительные взгляды со всех сторон. – Вот уж не ждал… Как поживает достопочтенный цзиньши Лю Шэнь?
Змея с тросточки сверкнула рубиновым глазом.
– Надеюсь, – Константин Иванович повел рукой в сторону лже-Енгалычева, – мы уговорим князя задержаться на день-другой. Наше тамбовское гостеприимство…
– Непременно уговорим, – поддержал его Волмонтович, до сей поры молчавший. Поляк стоял у фортепиано, кривя губы в радушной усмешке. – Я хоть и сам тут в гостях, ни за что не отпущу князя без доброго кутежа. Матка Боска! Спасибо, заступница! – свела, порадовала…
В костюме потешного философа Инквартуса, в гриме, блестя окулярами, Волмонтович был бы смешон – да вот не был.
– Pardon! Pardon, monsieur…
Огюст Шевалье с трудом пробрался к выходу.
Зрители во главе с хозяином усадьбы обступили нового гостя, вовлекая его в традиционный для здешней скуки хоровод – вопросы, сплетни, поиск общих знакомых, сложные родственные связи… По мнению Огюста, в России с ее чудовищными пространствами каждый был каждому если не кузен, то dever’ или svojak. Молодому человеку показалось странным, что в оркестре гостеприимства первую скрипку играет князь Волмонтович – поляк ни на шаг не отходил от Енгалычева. Но Волмонтович слишком часто давал повод к изумлению, чтобы его внезапное радушие всерьез заинтересовало Шевалье.
В передней лакей, облаченный в гороховую ливрею с галунами, «строил амуры» дворовой девке. Завидев, что француз собирается выйти из дома, лакей оставил девку жевать кончик косы – и кинулся к барину с плащом в руках:
– Извольте надеть! Зябко-с…
Шевалье позволил накинуть плащ себе на плечи, но уходить не спешил. Внимание его привлекла газета, забытая на столике в углу. Должно быть, Константин Иванович привез. Первую страницу занимала перепечатка из «Le Miroir» – репортаж о похоронах князя Гагарина. То, что в Москве и Петербурге давно стало достоянием прошлого, в провинции еще продолжало занимать умы.
Огюст взял газету.
Снежинки закружились у стен.
Сплетаясь в ажурные цепочки, они опутывали переднюю, лакея, глупо хихикавшую девку. Огюста зазнобило под плащом. Со времени отъезда из Петербурга – нет! с того часа, когда ему явились два памятника, скачущие по набережной Невы! – Механизм Времени не тревожил молодого человека. Огюст втайне надеялся, что излечился; и мучился тревогой, ибо не знал: хочет ли выздоровления?
Если снежинку повернуть вокруг оси, проходящей через ее центр…
Дом исчез, растворился в метели. Коченея от холода, Огюст стоял в огромном соборе. Мундиры, ордена, траурные ленты – толпа жадно следила за гробом, расположенным в алтарной части. Люди словно надеялись, что покойник вот-вот встанет, чихнет и скажет:
«Извините, я передумал…»
Оплывали свечи. Масляные блики плясали на иконостасе. Шаркая, гроб обходил священник в черной рясе. Качалось в руке кадило, запах ладана мешался с запахом воска. Какой-то старик с трясущейся головой, одетый проще остальных, показался Шевалье знакомым.
Но он так и не вспомнил, кто это.
«Розенкрейцер! – шепнула вьюга в ухо Огюсту. – Ложа Нептуна…»
Ничего не понимая, молодой человек смотрел, как перчатка дохлым голубем лежит на крышке гроба. По собравшимся прокатился тихий ропот. Трудно сказать, было это одобрением, предвкушением скандала или просто выдохом после долгого ожидания. Огни свечей дрогнули. Ветер завыл, где-то застучали невидимые ставни – с угрозой и печальным предзнаменованием.
– Здоров ли барин?
– Что?
– Э-э… Comment ça va?
– Ça va bien, et vous?[63]
Собор растворился в буране. Растерян, удручен, Огюст вновь стоял в передней. Напротив, выпучив глаза, мялся лакей. Похоже, его знание французского ограничивалось уже прозвучавшим вопросом. Повторно же спросить, как дела, он боялся.
Кивнув невпопад, Шевалье вышел из дома.
Ноябрь в Ключах показался ему летом после вьюги Механизма Времени. С непокрытой головой, хрипло дыша, Огюст с минуту простоял на крыльце. От свежего воздуха в голове прояснялось. Восстановив спокойствие, он спустился вниз, в расположенную неподалеку беседку. Дождь, упустив добычу, с гневом заплясал вокруг.
Развернув газету на середине, молодой человек продолжил чтение.
Снежинки прожгли газету насквозь. В дыре, окаймленной инеем, Шевалье увидел тесную комнату. Желтая краска стен, буфет, шандалы увиты крепом; два окна выходят во двор, где вертится снег. Посреди комнаты, на черном катафалке, стоял гроб, обитый красно-фиолетовым бархатом с золотым позументом. Незнакомый Огюсту покойник был задернут покровом из палевой парчи – довольно подержанным и взятым, скорее всего, напрокат. Курчавые волосы усопшего разметались по атласной подушке, впалые щеки до подбородка окаймлялись бакенбардами.
В ногах дьячок читал псалтырь.
В соседней гостиной собралось много народу. Люди крестились; то один, то другой подходили и благоговейно целовали покойному руку. Один из скорбящих задержался у гроба –
Буран ворвался в комнату – закружил, завертел, возвращая гигантскую пустоту собора, соединяя гроб и гроб, одну перчатку с другой в кощунственном рукопожатии. Чувствуя, что видение уходит без возврата, и радуясь этому, Огюст Шевалье схватился за столбик беседки, уронил газету на каменный пол – и вдруг сообразил, что за старик тряс головой у первого гроба.
Это был Эминент.
Боже, как он ужасно выглядел!..
Однажды вечером в час небывало теплого осеннего заката в Москве, на Козьем болоте, вблизи церкви Святого Спиридона Тримифунтского, появились два господина. В самом их появлении не заключалось ничего особенного: погожий день располагал к прогулкам. Однако вид прибывшей парочки даже случайному прохожему наверняка показался бы странным. Вглядевшись, он изумился бы пуще, более того, ускорил бы шаг, желая покинуть сии места. И в самом деле! Первый из этих двоих казался сущим лондонским денди – гибкий стройный красавец во цвете лет, двигавшийся с изяществом танцора. Шляпы франт не носил. Волосы, знакомые со щипцами парикмахера, слегка вились, яркие губы еле заметно улыбались, почти не разжимаясь ни при улыбке, ни при разговоре. Наряд незнакомца удивлял экстравагантностью. Ветхая, от старьевщика, шинель с переставленными пуговицами была легкомысленно распахнута. Под нею, в очевидный контраст, красовался новенький, с иголочки, фрак лучшего московского сукна, именуемого в здешних лавках «аглицким». Наимоднейший фасон сочетался с оригинальным колером – «наваринское пламя с дымом и пеплом».
Все это дополнялось сапогами, начищенными до блеска, и легкой тростью с набалдашником из белой кости.
По левую руку от денди шествовал громоздкий широкоплечий урод – настолько страшный, что случайный прохожий, о коем речь шла выше, в первый миг не поверил бы своим глазам, приняв урода за ряженого. Тот и сам ведал о таком приеме, пытаясь скрыть обезображенный лик под простецкой шапкой с опушкой из собачьего меха, надвинутой на самые брови. Столь же прост был извозчичий армяк, грозивший треснуть от первого же движения могучих плеч. В дополнение ко всему урод шествовал с протянутой ладонью, доверху наполненной медной мелочью.
Монеты позвякивали, как бубенцы тройки.
Миновав храм, двое вступили в иной удел – в царство молодых саженцев, многим из которых предстояло пережить первую зиму. Это был бульвар Патриаршего пруда, разбитый тщанием и иждивением генерал-губернатора князя Голицына. Деревья приживались плохо, требовалось регулярно подсаживать новые, отчего бульвар напоминал поле, утыканное хворостом. Впереди маячил пруд Патриар, последний из трех, когда-то украшавших Козье болото, однако незнакомцы не спешили туда, предпочитая гулять у кромки юного парка.
Говорили по-французски. Денди – приятным баритоном, урод – хрипловатым баском. Впрочем, первые же фразы легко выдавали очевидное обстоятельство: сей язык для обоих – чужой.
– Мы никак не можем разобраться со здешними монетами, – озабоченно вещал урод, тряся медяками. – Нам сказали, что в России ходят рубли и копейки. Однако сегодня мы узнали, что есть еще полтина, гривенник, алтын с пятиалтынным, семишник, целковый и вдобавок какая-то странная «дэнга». Мы даже не можем сказать, много тут – или не слишком.
Денди покосился на кучу мелочи и ничего не ответил.
– Мы не знаем также, стоит ли соглашаться на эту работу. Невелик труд в течение дня изображать в балагане чудовище, пойманное в горах Персии, но наши услуги могут понадобиться Эминенту. Сегодня утром он чувствовал себя не лучше, чем вчера. Если бы не его строгий приказ, мы ни за что бы не ушли в город…
Монеты вновь зазвенели. Чудовище из Персии спрятало их в кожаный мешочек, который, в свою очередь, был пристроен за кушаком. Все это проделывалось на ходу, с удивительной легкостью и сноровкой. Денди стер с лица улыбку, резко взмахнул тростью:
– Никаких балаганов, мсье Шассер! Деньгами займусь я. А вы не отходите от Эминента ни на шаг. Старикан, увы, совсем плох.
Вместо ответа урод громко засопел. Нахмурился, замедлил шаг.
Остановился.
– Мсье Бейтс! Прежде всего мы просим… Нет! Мы запрещаем говорить о добром Эминенте в таком тоне. Слышите?! Что бы он ни делал, вы обязаны отзываться о нем с почтением. Иначе… Иначе мы назовем вас грязной и неблагодарной свинособакой![64]
Сказано было так убедительно, что денди не рискнул спорить.
– Извините, мсье Шассер. Больше не буду.
– Кроме того, мсье Бейтс, мы просим обращаться к нам по-прежнему. Нам и так нелегко привыкнуть к вашим постоянным метаморфозам.
Неблагодарная свинособака и тут не стала возражать.
– Договорились, Ури! Мне и самому нелегко. Так и тянет вновь стать славным дядюшкой Бенджаменом. Сэр-р-р! Привычка, черт ее дери!..
Чарльз Бейтс мысленно ругнул себя, положив на дальнейшее внимательней следить за речью. Бесцеремонный дядя Бен и в самом деле не спешил его отпускать. Месяцы в чужом облике не прошли даром.
Но теперь этому пришел конец.
С лицом дядюшки Бейтс расстался перед въездом в Москву, когда увидел Эминента. Барон ничего не стал объяснять, но бывший актер сразу понял: все изменилось. Из монастыря вернулся не сверхчеловек, воскреситель мертвецов и провидец грядущего, когда-то выдернувший Чарльза из тесного гроба. Всесильный исчез, пропал под сводами храма, его же место занял кто-то иной.
Старикан…
В Москве разочарованному Бейтсу пришлось все делать самому: искать квартиру, гонять Ури за покупками и на почтамт, распоряжаться насчет завтраков и обедов. Эминент молчал, без спора соглашаясь с тем, что ему предлагали. Ничего не объясняя, уходил, молча возвращался, на прямые вопросы не отвечал ни «да», ни «нет». Дни текли без смысла и надежды. На какой-то миг Чарльз растерялся – многолетняя привычка жить чужим умом сковала ледяными цепями.
Затем он сцепил акульи зубы – и ринулся в бой.
Прежде всего следовало раздобыть денег. Обычно их выдавал Эминент, просто доставая из кармана. Ясного намека «старикан», увы, не понял, даже отвечать не стал. Бейтс втихомолку выругался – и направился в ближайший театр. На многое он не замахивался – иноземец, не знающий языка, годится разве что в уборщики или в рабочие сцены. В лучшем случае дадут поднос – выходить в водевилях немым лакеем. На последнее Бейтс и рассчитывал. Понимая, что встречают по одежке, он на последние сбережения справил модный фрак.
Нищего на службу не возьмут!
Ему повезло. В Малом театре рабочие не требовались, но кто-то из начальства оценил внешний вид гостя. Ему предложили постоять, пройтись, поклониться. Бейтс представил себе, что он – Джорж Браммель, усмехнулся, расправил плечи…
После того, как он практически без акцента повторил реплику: «K vam chelovek s dokladom!», его взяли на роли гостей «без речей» и слуг. Бейтс был счастлив, но везение только начиналось. В зал, где его пробовали, заглянул толстый коротышка – Михаил Семенович Щепкин. Великий актер легко говорил по-французски, и они смогли объясниться. Узнав, где и с кем приходилось играть новичку, Щепкин вытер платком лысину и предложил Бейтсу повторить длинную фразу, смысла которой Бейтс не уловил.
Фразу он воспроизвел, но от волнения не уследил – раздвинул губы, блеснув желтизной клыков.
– Uh ty! – восхитился Щепкин. – Kakov zlodey!
Все прочие с ним тут же согласились. Бейтс был отконвоирован в дирекцию и зачислен в труппу до весны – играть негодяев, подлецов-иностранцев и коварных соблазнителей. Ему велели учить русский язык – и не водить дружбу с загадочным, но явно опасным господином по имени Zeleniy Zmiy. Получив аванс и предписание с утра явиться на репетицию, Чарльз Бейтс совершенно успокоился.
В Москве они не пропадут.
Мир был восстановлен, и неразлучная парочка зашагала меж саженцев к Патриару. Берег старого пруда словно вымер. Еще одна странность осеннего вечера – Козье болото рано опустело. Никто не остался встретить закат у водной глади. Бродячие собаки, облюбовавшие эти места, тоже куда-то исчезли, испугавшись неведомого, подступающего с близкой темнотой.
Но ушли не все. Один человек остался, примостившись на деревянной лавочке, вкопанной у берега. Не заметить его было мудрено. Он сидел, втянув голову в плечи и сцепив руки на животе. Лицо окаменело, лишь бледные губы время от времени шевелились, не издавая ни звука.
Бейтс и Ури встали рядом. Великан сопел, уставясь себе под ноги, англичанин улыбался, любуясь отражением неяркого осеннего солнца.
Вода в пруду блестела, как ртуть.
– Зачем пришли?
Вопрос погасил улыбку актера.
– Мы пришли… мы… – Ури радостно встрепенулся. – Добрый вечер, Эминент. Мы были на почтамте. Вам письмо из Петербурга…
– От баронессы.
Сообразив, что это не вопрос, Ури раздумал уточнять.
Худая рука в серой перчатке взяла конверт, брезгливым движением сорвала печать. Текли минуты. Вечер катился дальше, навстречу неизбежной ночи; налетел ветер, бесцеремонно вцепился в края бумаги, исписанной мелким почерком. Лишь хриплое дыхание Ури нарушало тишину.
– Скверно.
В голосе Эминента не было ни горечи, ни сожаления.
– Фрау Вальдек-Эрмоли просит помощи. Моей помощи. Через неделю после нашего отъезда ей стало плохо. Петербургские врачи разводят руками. Она спрашивает, нет ли в России – или в Европе – нового Генриха Юнга. Увы, боюсь, теперь даже Молчаливый не в силах ей помочь.
Бейтс и Ури переглянулись.
– Девочка умирает. Надеюсь, она поймет это лишь перед самым порогом. Надежда уменьшит боль. Вы, кажется, не слишком ее любили, Чарльз?
Актер вздрогнул. «Любили» – яснее не скажешь.
– Я желаю смерти только врагам, мистер Эминент. И то, признаться, не всем. Баронесса – из нашей компании. Рискну предположить, что ей нужен не врач. Ей нужны вы.
– Да, ей нужен я. К сожалению… Я стал слишком невнимателен, друзья. Как вы провели день?
Бейтс уступил сцену нетерпеливому Ури. Тот стал подробно рассказывать о своих похождениях, закончившихся в балагане на Солянке, где наивному швейцарцу довелось представлять персидское чудище. Ури был этим очень горд. Для пущего эффекта он извлек из-за пояса мешочек с монетами – тряхнул, засмеялся. Сам же Бейтс сообщил лишь, что устроился на службу.
Эминент с равнодушием кивнул, чем несколько обидел Бейтса.
– Молодцы, – похвалил он. – Свой день, к сожалению, я провел не столь плодотворно. И не хотелось, но пришлось. Я был на похоронах князя Гагарина.
Стая ворон мелькнула над прудом, летя к церкви.
– Я уже видел все это – в Петербурге, на приеме. Гроб, ворон-священник – наперсный крест, седая борода… Русскому пастору казалось, что он – главный, что именно ему доверено проводить душу в последний полет. Старик ошибся – хороня христианина, хоронили масона. Братья разработали хитрый ритуал: непосвященный слеп, но знающий увидит сразу. Еще у церкви я заметил кобыл темной масти, впряженных в траурный экипаж. Ни одной светлой – и ни одной вороной. И барабанщик – нашли мальчонку, поставили в стороне… Белая черта вокруг алтаря – «малый Вавилон», незримая крепость. Белая перчатка, брошенная на гроб…
Эминент помолчал.
– Но и братья-масоны ошиблись. Точнее, опоздали. Духом покойного уже успели распорядиться. Когда я смотрел на гроб, темнота назвала мне имя: Хелена… Никогда не заключайте договоров со Смертью, мистер Бейтс! Это самообман. Она и так получит свое.
Актер хотел что-то сказать, но великан его опередил:
– Так вот почему вы отпустили нас гулять по городу! Мы не понимаем, мы растеряны, мы расстроены. Зачем вам было ходить на похороны страшного кадавра? Нет-нет, мы больше никогда не оставим вас одного! Страшный кадавр увидел вас, унюхал. Он может вернуться, выползти из-под земли, вновь напасть на вас. Это из-за него вы заболели. Он же чуть не переломал вам все кости! Зачем вам мертвецы, зачем вам смерть? Для чего вы говорите о Смерти как о живом существе?
Чарльз Бейтс, все эти годы считавший Ури большим ребенком, на сей раз был совершенно с ним согласен.
– Мистер Эминент, – подхватил он, – Ури абсолютно прав. А я, уж простите за дерзость, добавлю. Вы когда-то сказали нам, что наша цель – борьба за Будущее. Меньше крови, больше счастья – это ваши слова, сэр. Вам не кажется, что вы свернули куда-то не туда? Некромантия, черная магия… Для чего мы убиваем ученых? Чтобы миром правили китайские колдуны? Мне поздно спасать душу, но все-таки позвольте заметить: я вам больше не помощник. Обожду, пока вы поправитесь, заработаю денег, чтобы вам с Ури хватило на первое время, – и распрощаюсь. Если вы правы насчет баронессы… Считайте, что у вас стало двумя слугами меньше.
– Бунт на корабле, мистер Бейтс? Деньги на первое время – как трогательно, как мило! Не хочу вас разочаровывать, Чарльз… Даже сейчас мне не составит труда убить вас, не вставая с места. А наш малыш забросит труп в этот дивный пруд. Искать вас не будут. Кому нужен беглый английский висельник? Ури, ты готов?
Швейцарец засопел, развел ручищами:
– Мы даже не знаем, Эминент. Раньше нам казалось, что вы – самый-самый добрый из людей. Вы помогли нам, выходили, не дали сойти с ума. Спасли от страшных лекаришек, которые хотели разрезать нас на части. А вчера нам приснилось, что вы прячете в саквояже железную пилу. Мы не бросим вас, ни сейчас, ни потом, но мы никогда не станем убивать. И вы не станете. Мы позаботимся об этом!
– Даже так…
Эминент закрыл глаза. Он долго молчал, затем вновь посмотрел на вечернее небо. Ночь опускалась на Москву, стирая краски и размывая контуры.
– Наверное, мне следовало бы огорчиться. Друзья и верные слуги проверяются не в радости – в беде. Вы оба нужны мне, я не закончил ряд важных дел. Вам даже трудно представить, насколько важных. Ради этого, мистер Бейтс, можно стать некромантом. Но я успокою вашу совесть – вам не придется бросать меня. Я не болен, друзья…
И прежде чем Ури закричал, прежде чем Бейтс отступил на шаг, Адольф Франц Фридрих фон Книгге выдохнул резко и зло:
– Я умираю! Слышите?! Я – умираю!
– Ну наконец-то!
После вереницы гробов остров Грядущего показался Огюсту землей обетованной. Желто-зеленая клякса на поверхности океана; соленые языки волн лижут песок берега. Отчаянно мигают огни на вершинах пирамидок.
Кажется, у потомков стряслась какая-то суматоха.
– Где вы пропадали?!
Отвечать Шевалье не спешил. Бестелесно паря в горних высях, он изучал творившееся внизу. Жижа в Лабиринте бурлила и пузырилась, закручиваясь воронками, норовя выплеснуться наружу. «Несварение?» – Огюст в очередной раз углядел аналогию с кишечником. И тут же поправил сам себя:
«Научный диспут?»
– Я не пропадал. Я был занят.
– Столько времени? Мы боялись, что потеряли вас навсегда!
– А я, между прочим, и не обещал регулярных визитов.
– Но вы ведь проявляли интерес! – невидимый глаз-Переговорщик был обескуражен. В голосе его пробились нотки любовника-зануды, безуспешно допытывающегося, отчего предмет страсти потерял к бедняге интерес. – Спрашивали, шли на контакт…
– Ну, проявлял. Спрашивал. А вы все ходили вокруг да около! Футур-шок, видите ли!
– Футур-шок отменяется, – поспешил заверить глаз. – Работаем по ускоренной программе.
– С чего бы это вдруг?
– Темпоральный канал нестабилен. Вас может отрезать в любой момент. Поэтому я должен заручиться вашим согласием.
– Согласием? На что?
– На сотрудничество, разумеется! Если вы добровольно согласитесь сотрудничать с нами, канал стабилизируется. Нам нужно спешить…
«Это
– Как ваша супруга? Родила?
– Супруга? – Переговорщик не сразу понял, о чем речь. – Да, спасибо. У нас дочка. Вчера их навещал…
– Поздравляю!
– Благодарю… И давайте не будем отвлекаться. У нас мало времени.
– Мало? У меня этого времени целые сугробы!
«Надо сбить его с толку, – Огюст был в восторге от собственного коварства. – Заставить нервничать. И внезапно спросить о сути дела. Главное – не дать опомниться…»
– Вот эта ваша лаборатория, башенки… Из чего они изготовлены?
– Из алюминия. Сплав на его основе.
– Но ведь это безумно дорого! Алюминиум дороже золота!
– Какое это имеет значение? – глаз нервничал. – Сейчас алюминий – один из самых дешевых металлов.
– Значит, сделали из чего подешевле?
– Да что вы ерунду молотите! – возмутился глаз, забыв обо всем, чему его учили в школе Переговорщиков. – Это очень важный проект! Понадобилось бы – сделали бы из золота. Из платины! Из иридия, черт побери! Но для успешной работы коллект-матрицы необходим алюминий.
– Почему?
– Да зачем вам это?! Это же частности!
– Обожаю частности, – нагло перебил его Шевалье. – Итак?
– Ну ладно, – послышался тяжкий вздох. – Долгое время роль алюминия в организме человека была неясна…
– В организме?!
– А вы как думали?! – озлился глаз, но быстро взял себя в руки. – В человеческом теле содержится 30–50 миллиграммов алюминия. Это немного, но важность данного элемента трудно переоценить. Вот смотрите…
В воздухе перед Огюстом возник человек – прозрачный, как стекло. Внутри его послойно стали проявляться кости, мышцы, нервные волокна, внутренние органы… В крови, текущей по сосудам, в мозгу, в остальной плоти – всюду искрились серебристые блестки.
Должно быть, они изображали атомы алюминиума.
– Как видите, алюминий присутствует практически везде. Наибольшая его концентрация приходится на мозг, – длинный светящийся палец ткнул в серебристое облачко, которое роилось внутри черепа, – кости, печень и легкие. Там алюминий имеет свойство накапливаться с возрастом.
Серебристых блесток в указанных местах стало заметно больше.
– Алюминий участвует в образовании фосфатных и белковых комплексов, в энергообмене организма, в процессах регенерации тканей; влияет на функцию околощитовидных желез…
Оседлав любимого конька, глаз заговорил лекторским тоном.
– Избыток алюминия провоцирует перевозбуждение нервной системы и может привести к болезням Альцгеймера и Паркинсона: слабоумие, дрожание конечностей, психические расстройства… Недостаток же ведет к торможению нервной деятельности и замедлению реакций. Долгое время люди не знали, как с этим бороться, пока не научились управлять своим хромосомным биокомпьютером. Теперь избыток ионов алюминия мы используем во благо. Блиц-регенерация? Повышение физических возможностей? Пожалуйста!
Стеклянный голем начал меняться. Поток блесток устремился к спинным мышцам и позвоночнику. Там атомы алюминиума принялись усердно трудиться, вращаясь по сложнейшим орбитам. Кости и мышцы трансформировались: голем отращивал крылья! Шевалье вспомнился «демон», так испугавший его во время первого визита в Грядущее.
– Повышенная активность нервной системы, если направить ее… гм… в нужное русло, позволяет нам общаться на волновом уровне, создавать коллективные волновые супергены…
Блестки зароились в мозгу; вокруг головы возник нимб.
– Хорошо, хорошо! – не выдержал Шевалье. – Вы научились использовать алюминиум
– Сами их грызите! – фыркнул Переговорщик. – Просто контакт с
Слово «сродство» было Огюсту знакомо. Остальное – не очень.
– …на основе групп Галуа.
– Галуа?!
– Да, Эвариста Галуа, вашего друга. Гипотеза Таниямы-Шимуры, попытки доказать, что целая молекула ДНК одного эллиптического уравнения может быть поставлена в соответствие целой молекуле ДНК одной модулярной формы… основы кодирования супергена…
Голос Переговорщика отдалялся, таял. Двойная спираль, сотканная из снежинок-шестеренок, свилась вокруг Шевалье. Заключила в хрустальный звон, закружила, понесла прочь.
Остров исчезал. Небо надвигалось блестящей гранью кристалла Вселенной. В последний миг Огюсту почудился отчаянный крик, летящий из неимоверной дали:
– Вы только вернитесь! Обязательно вернитесь!..
Кабинет Павла Ивановича ничем не походил на отцовский, за одним-единственным исключением – в нем тоже стояло «вольтеровское» кресло, похожее на трон. Сейчас его без спросу занял Константин Иванович, развалившись медведем и подкручивая усы. В остальном же кабинет был обычной берлогой философа из провинции. Полки с книгами большей частью пустовали, напоминая щербатые челюсти старика. Подоконник украшали горшки с бальзамином. Над камином стояли часы с Наполеоном – вместо треуголки император надел ночной колпак. На стене портрет Гагарина-отца соседствовал с гравюрой на меди, изображавшей цветы герани, и раскрашенной литографией «Московские сбитенщик и ходебщик».
Литографией сейчас любовался Андерс Эрстед, раздумывая, где достать такую же для музея в Эльсиноре. Уж очень сбитенщик походил на усатого Розенкранца, а ходебщик – на отощавшего в университете Гильденстерна. Можно и герань прихватить. Внизу сделаем подпись на стародатском: «От Гамлета – любезной моей Офелии…»
– Я поклялся, что привезу вас! – закончил рассказ Константин Иванович.
– Живым или мертвым? – уточнил Эрстед.
Предводитель дворянства густо, со вкусом расхохотался. Чувствовалось, что он ценит юмор собеседника, но из всех шуток предпочитает свои.
– Помилуй Бог, Андерс Христианович! Разумеется, живым и здоровым. Вы же не тамбовский волк? – или этот, не к ночи будь помянут, чупакабр… Слово чести, я и сам с радостью отправился бы на охоту. На монстру, понятное дело, не рассчитываю, но кабана, а то и лося взяли бы… Знаете, какой кабанище удружил прошлой осенью Хворостову? Пятнадцать пудов, не шутка. А рыло, рыло-то! клыки! – куда там чупакабру…
– А что? – внезапно сказал Эрстед. – И поеду!
Он представил себя стоящим над поверженным кабаном. Рыло, клыки, и датский полковник попирает чудище ногой. Кабан в воображении вдруг превратился в гигантскую собаку (рыло почему-то осталось на месте), покрытую вместо шерсти грубой щетиной. И заголовок в газете: «Варяг сразил монстру!» Его величество Фредерик прочтет, растрогается, снимет опалу, второй орден даст…
Не умею отдыхать, подумал Эрстед. Ну совершенно не умею.
– Завтра с утра и отправимся, – Константин Иванович брал, что называется, быка за рога. – В моей коляске. Доставлю вас к господам естествоиспытателям и дальше – в Тамбов. Обещался губернатору… Морока! – слыхали о высочайшем Манифесте? Всех дворянских детей, кто родился до получения отцом потомственного дворянства, перевели из «обер-офицерских детей» в почетных граждан. Их новенькие благородия… Носить шпагу, впрочем, не разрешили.
– Всех? – встрепенулся Павел Иванович. – Всех перевели?
До того он молча сидел на пружинной кушетке, разглядывая ногти.
– Законных детей, Павлуша. Законных. – Константин Иванович подмигнул со значением. – Да ты не волнуйся. Подрастут твои огольцы, отправим их в гимназию. Содержание я выделю, раз обещал. Девчонок же…
– Девочек я оставлю при театре, – твердо сказал, как отрезал, Павел Иванович.
Чувствовалось, что это давняя и больная тема.
– Хорошо, – младший брат не стал спорить. – Андерс Христианович, вы встаньте пораньше. Я с зарей отправлюсь…
– Одной коляски нам не хватит. – Эрстед испытывал неловкость, став свидетелем такой сцены. – Гере Торвен тоже собирался в город, на почтамт. Вместе с… э-э… вместе с фру Торвен.
Демонстрируя на «рогатках» паспорт гере помощника, валявшегося без чувств в кибитке, Эрстед получил ясное представление о матримониальных переменах в жизни своего бывшего лейтенанта. Вот так оставляй их в Париже… Он даже переговорил на эту тему с Пин-эр – если считать разговором вопросы датчанина и ответные записки китаянки. Особенно его вдохновила идея о том, что отношения мужа и жены подобны отношениям чая и чайника.
А может, Эрстед просто не так понял Пин-эр.
Последнюю неделю здоровье Торвена укрепилось, хотя он оставался довольно слаб. Зато упрямство возросло вдвое. Смотреть «Пустодомов» гере помощник отказался, предпочтя уединение, но Эрстед знал – стоит уехать туда, где есть благословенный почтамт, без Торвена, и жизнь превратится в ад.
– Я велю Прошке запрячь мою коляску, – вмешался Павел Иванович. – Он дождется господина Торвена…
Речь его сделалась бессвязной. Миг, и он вовсе замолчал. На лицо сползла идиотическая гримаса, памятная Эрстеду по недавнему припадку. Плечи Гагарина мелко подергивались, как у танцующей цыганки. В прошлый вторник к усадьбе подкатил целый табор – Павел Иванович выпил рюмку водки, поднесенную ему, расплатился крупной ассигнацией, пошел в пляс, неуклюже хлопая себя по бедрам. Бородачи в красных рубахах терзали гитары; вокруг барина вилась танцовщица – звон монист, трепет сдобной груди…
– La Bête du Gévaudan, – внезапно сообщил Павел Иванович по-французски. И продолжил на отменном английском: – For this was the land of the ever-memorable Beast, the Napoleon of wolves. What a career was his! He lived ten months at free quarters in Gévaudan and Vivarais; he ate women and children and shepherdesses celebrated for their beauty; he has been seen at broad noonday chasing a post-chaise and outrider along the king’s high-road, and chaise and outrider fleeing before him at the gallop. He was placarded like a political offender, and ten thousand francs were offered for his head…[65]
Это было ужасно. Он говорил отчетливо и членораздельно, при том что рот Павла Ивановича дергался невпопад словам.
– Чудовище, – несчастный, брызжа слюной, воздел руку к потолку, – принадлежало к разряду еще не виданных особей. Рыжая шерсть с черной полосой вдоль хребта, свиная голова с огромной пастью…
– Выйдите! – забыв о приличиях, велел датчанину Константин Иванович. – Мой брат болен. Это скоро пройдет.
Эрстед шагнул к кушетке.
– Это пройдет еще скорее, если я останусь.
– Выйдите!
Предводитель еле сдержался, чтобы не добавить сакраментальное, пахнущее дуэлью «…вон!».
– Врачей не стесняются. Я в силах помочь…
– Вы врач?
– Господин де Моранжье предлагал для уничтожения Зверя прислать в Жеводан армейский полк…
– В некотором смысле. Помолчите, вы меня отвлекаете…
Эрстед уже крепко держал Павла Ивановича за запястья. Без магнитов ему было трудно регулировать флюид. В свое время Франц Месмер отказался от магнитов, сведя лечение к силе магнетизера, но мало кто знал, что в опале, в конце жизни Месмер-старик вновь понял и принял значение намагниченного металла.
– Поднимите голову! Смотрите мне в глаза!
Как ни странно, Павел Иванович подчинился. Да что там! – Константин Иванович и тот привстал в кресле, вняв приказу. Увы, ему был виден лишь профиль датчанина. Предводитель собрался уж было встать, обойти стол и приблизиться к этому властному, очень убедительному человеку, чтобы встретиться с ним взглядом… В последний момент напряжение отпустило рассудок Константина Ивановича, и он сообразил, что слова Эрстеда предназначались его брату.
Шумно выдохнув, он откинулся на спинку кресла и не произнес больше ни слова.
– Вы здесь! Вы слышите меня? – вы здесь и сейчас, и больше нигде…
Впервые Андерс Сандэ Эрстед столкнулся с таким странным течением жизненного флюида. Казалось, из Павла Ивановича во все стороны тянутся тоненькие ниточки. Извиваясь, они шарили в пространстве –
– Все хорошо. Вы слушаете меня, и вас ничего не тревожит. Когда я хлопну в ладоши, вы уснете. Ваш сон будет крепок и непродолжителен. Пробудившись, вы будете полны сил. Я считаю до пяти. Один, два… три…
Маску идиота на долю секунды сменили памятные черты Гагарина-отца. Отец словно выглянул из-за угла, убедился, что ребенок в безопасности, что его вмешательства не требуется, – и ушел заниматься своими, более важными делами.
– …четыре…
Павел Иванович перестал дрожать.
– Пять!
– Не выпить ли нам коньяку? – спустя пару минут спросил Константин Иванович, отойдя от мирно посапывающего брата. – У Павлуши в бюро есть славный «Remi Martin». Это я ему привез в октябре… Если, конечно, он не прикончил последнюю бутылку. Но вы и дока, господин Эрстед! Я сам чуть не заснул…
Павел Иванович Гагарин родился крепким и здоровым.
Позже выяснилось, что он родился больным.
Младенческие годы Павлуши были ясны и безоблачны, как небо над летней рекой. Отец, шталмейстер двора великой княгини Елены Павловны, в первенце души не чаял. Мать кудахтала над чадом, как наседка. Мамки-няньки, дядьки-пестуны… Если и не хватало птичьего молока, то не беда. А может, и хватало. Говорят, кто отведает сказочный Ornithogalum,[66] тот узнает языки птиц, и зверей, и всех тварей земных…
Вот Павлушенька и узнал.
Трех лет от роду, забавляясь деревянной лошадкой, он вдруг повернулся к маменьке, зашедшей в детскую приласкать младенца, и внятно сообщил:
– La vie est courte, et le ciel c’est pour toujours, mon enfant![67]
Слаба здоровьем, маменька упала в обморок.
Врачи, приглашенные на консилиум, развели руками. Дитя румяно, кушает отменно; вон профессора анатомии Брагеля схватил за бороду – не отдерешь. Что? Излагает по-французски? Радоваться надо… Иному недорослю жениться пора, а он Париж от Пореченска не отличит. Прописали горячее молоко на ночь, забрали гонорар – и нет врачей, как не бывало.
Спустя неделю Павел свет Иванович на чистом испанском послал няньку в такое место, что бедную женщину едва отпоили подогретым хересом. Вот ведь закавыка! – по-испански нянька ни гу-гу, а все поняла, до тонкостей… Младенец же захихикал, повторил адрес по-русски, уставясь в пространство незамутненным взглядом идиота, и забился в корчах.
«Бесноватый!» – аукнулось меж прислуги.
Хотели призвать священника, но отец, Иван Алексеевич, строжайше запретил. Сказал, узнает про болтунов – языки вырвет. И заперся с малолетним сыном в кабинете. Что уж они там делали, какого беса экзорцировали, один Бог ведает. Только долго не выходили. Может, и до завтрашнего утра.
Бедная маменька Елизавета Ивановна не знала, что и подумать. К счастью, она к этому времени успела родить второго сыночка, Митеньку, и ходила тяжелая в третий раз, так что за наследниками дело бы не стало. Если Павлушенька…
Ох, прости Господи меня, дуру!
Спаси и сохрани!
Господь спас и сохранил. Правда, вышел князь Иван Алексеевич из кабинета – краше в гроб кладут. Белый до синевы, звонкий, как заиндевевшая ледышка. Щелкни, разлетится осколками! Сказался больным, неделю из дома ни ногой. Лежал на диванчике, читал Монтеня. Лакеи дивились: пил князь, как не в себя. Хмель же бежал пьяницы, все боялся взять в охапку…
А ребеночек?
А что ребеночек? Приступы одержимости стали реже и, даже начавшись, быстро завершались. Случалось, месяцами жил Павлуша как любое роженое дитятко; было и по полгодика. В военную службу его отец записывать не стал. Сыновей много, слава богу, есть кому повоевать за Отечество. Александр Иванович – вот кто небось до генерала дослужится. И Дмитрию Ивановичу быть в генеральском чине, носить эполет с двумя звездами, с «жирной» канителью. Ну и хватит, пусть остальные молодцы по цивильной части…
Образование Павел Иванович получил отменное. Службу начал в Коллегии иностранных дел – мундир зеленый, шитье серебром. Хорош собой молодой дипломат! Начальство благоволит, от невест отбоя нет. Лови момент, княжич! А он месяц, другой, и подал рапорт: желаю, мол, послужить России за океаном…
И уехал куда подале – в российское генеральное консульство в Филадельфии.
Причина отъезда осталась для всех загадкой. Чем не угодил столичным чинам? Что брякнул невпопад? Молва прочно связала Павла Ивановича, обуянного внезапным припадком словоохотливости, графа Каподистрию, статс-секретаря Коллегии, и Александра Пушкина, которого царь за вольнодумие хотел сослать на Соловецкие острова, но передумал и назначил переводить для Коллегии с французского свод молдавских законов. Правда или нет, но вскоре после отъезда Гагарина-младшего в Америку граф Каподистрия был отправлен царем на воды в Швейцарию «для поправления здоровья», а вернее сказать, в отставку.
Пушкин же в этот год написал «Узника».
Четыре года, проведенные Павлом Ивановичем в «Городе братской любви»,[68] покрыты мраком. Что делал, чем занимался – бог весть. Доподлинно известно одно: в год его приезда из Филадельфии был сразу же отозван в Петербург чрезвычайный посланник и полномочный министр, действительный тайный советник Петр Полетика. Болтают, что Полетика умолял начальство об этом, ибо Гагарин по прибытии имел с ним личный разговор – и перепугал действительного тайного советника до смерти.
Няньку отпаивали хересом. Посланника – ромом.
В 1826 году Полетика издаст в Лондоне на французском языке книгу «Очерк о состоянии Соединенных Штатов Америки», подписавшись псевдонимом «Русский». В России книга так и не выйдет, категорически запрещена цензурой. А Павла Ивановича сразу по выходу «Очерка…» вернут обратно на родину, допросят на предмет «Русского» – и мигом выведут в отставку.
Сплетники увяжут эти факты друг с другом, покрутят в руках на манер кукиша – да и выбросят за ненадобностью.
На этом карьера Павла Ивановича закончилась. На семейном совете, где главенствовал князь Иван Алексеевич, было решено взять старшего сына под негласную опеку и, не дожидаясь, пока его сошлют в Сибирь, сослать куда поближе – в тамбовские имения.
– Батюшка! – после совета не сдержался Константин Иванович, человек горячий и откровенный. – Вы ведь его лечили! Чего ж совсем не вылечили?
Князь непонятно ухмыльнулся:
– Смерти моей хочешь, сынок? Не торопись, успеешь…
В провинции был Павел Иванович тих и безгласен. Неприятностей особых не доставлял, жил мирно, с соседями ладил. Приступы донимали его нечасто. Гости, делаясь свидетелями припадка, не слишком изумлялись – мало ли чудаков на белом свете? Зато хлебосол, добрая душа… Внешнее сходство с родителем тоже никого не удивляло – сын и должен походить на отца, чего уж там. Удивляло другое: казалось, сын помимо черт лица норовил подхватить от столичного батюшки и все его привычки.
Биографию тщился повторить, что ли?
Увлекся театром, в усадьбе завел труппу из крепостных; наезжая в Тамбов, волочился за актрисами. Все хотел жениться на трагических героиньках, подражавших таланту Семеновой, – оттащили за уши, запретили. Первый раз в жизни Павел Иванович кричал, ножками топал: не удержите! Не сейчас, так в старости женюсь![69] Обидевшись, в имении жил во грехе с дворянской девицей Макаровой – Елизаветой Ивановной, полной тезкой покойной маменьки Павла Ивановича. Так и звал ее: «матушка моя» – не стесняясь окружающих.
Был плодовит, как старый князь, – Макарова рожала ему каждый год.
А брат Константин Иванович жил рядом – приглядывал…
– Куда же вы?
– Извините, Константин Иванович. Я обещал князю Волмонтовичу, что присоединюсь к нему в самом скором времени. Уверен, мы с вами еще вернемся к этому разговору.
– А сеанс? Вы проведете с Павлушей месмерический сеанс? Настоящий? Я читал, что нужен ушат с магнитной водой…
– Обязательно. Но позже.
– А коньяк? Здесь еще полбутылки…
– И коньяк – позже. Укройте брата пледом, ему полезно тепло…
– Когда он проснется?
– Уже скоро. Будет хорошо, если по пробуждении он сразу увидит вас. Присутствие родственников благотворно влияет на распределение флюида.
– Не забудьте – завтра с зарей!
– Да, я помню…
Константин Иванович вздохнул, берясь за бутылку. Украдкой вздохнул и Эрстед: став невольным свидетелем месмеризма, предводитель дворянства, как это бывает с впечатлительными людьми, сделался чрезвычайно словоохотлив. Его рассказ о брате был интересен Эрстеду. Полковник собирался сдержать слово и провести с Павлом Ивановичем полноценный сеанс нормализации флюида…
Но сейчас его действительно ждали внизу.
Двух князей – настоящего и фальшивого – Эрстед заприметил еще из окна кабинета. Со стороны Волмонтович и китаец, прогуливаясь по осеннему саду, вполне могли сойти за закадычных приятелей, что встретились после долгой разлуки и теперь поглощены увлекательной беседой. В увлекательности беседы Эрстед нисколько не сомневался. А потому спешил присоединиться – пока не начались пальба и рукоприкладство. Он не знал, чего опасается больше: хитрой восточной каверзы со стороны китайца – или того, что гоноровый шляхтич без обиняков свернет «Енгалычеву» шею.
Каким же фанатичным упрямством надо обладать, чтобы плыть за врагом из самого Китая, следить по всей Европе и настигнуть в российской глуши! Упорство азиата вызывало уважение – и тревогу.
В гостиной датчанина пытались зазвать за стол. Помещики с семьями как раз усаживались слегка закусить перед тем, как в столовой приняться за настоящий ужин. Сославшись на неотложное дело, Эрстед дал обещание вскоре присоединиться к компании – и ретировался. Бегом миновав переднюю, он запнулся в темных сенях, едва не упал и, чертыхнувшись, вылетел на крыльцо.
Беседка, увитая гирляндами плюща, живо напомнила ему визит к Лю Шэню. Молодой француз, читавший в беседке газету, лишь усиливал сходство. Холодный март в Пекине, Волмонтович декламирует стихи Андерсена…
История свивалась в кольцо, норовя ухватить себя за хвост.
Эрстед заторопился в обход дома. Под ногами чавкало. Сапоги сделались пудовыми – к подошвам липли комья грязи и палые листья. Дождь, моросивший с утра, утих, но прелести пейзажу это не прибавило. Голые яблони с немым укором тыкали ветками в серую дерюгу небес. Эй, там, наверху! Хоть снегом наготу прикрой, что ли? Две мраморные статуи – Амур и Венера – с недоумением взирали друг на друга.
«Мать, куда нас занесло?» – спрашивал Амур.
Венера отмалчивалась.
Китаец и Волмонтович фланировали меж деревьями едва ли не под ручку. Прямые, как жерди, внимательные до оскомины. Каждый поигрывал тростью – на свой оригинальный манер. Оба не спускали друг с друга глаз, но вцепиться в глотки не спешили. Эрстед перевел дух, подобрал суковатую палку, счистил с обуви грязь, чуть помедлил, чувствуя себя не в своей тарелке; забросил палку вглубь сада…
И уже без спешки двинулся дальше.
– Гутен таг, герр Алюмен.
Китаец учтиво приподнял шляпу. Говорил он на превосходном немецком, как и во время последней их встречи в Фучжоу. На миг Эрстеду почудилось: туго взведенная пружина вот-вот сорвется, и Волмонтович…
Нет, ничего не произошло.
– Огнестрельного оружия у него нет, – деловито сообщил поляк. – Возможно, кинжал или клинок в трости. Не подходите к нему ближе чем на три шага.
Эрстед кивком поблагодарил князя за заботу.
– Гутен таг, герр секретарь. Или – ваше сиятельство? Вы ведь нынче титулованная особа…
– Наедине зовите меня Чжоу Чжу.
– Вы проделали долгий путь, герр Чжоу. Но, боюсь, совершенно напрасно. Тайна серебра Тринадцатого дракона – больше не тайна. Вы опоздали.
– Я знаю.
– Тогда зачем весь этот маскарад? Не можете смириться с тем, что мы ускользнули от вас? Считаете это оскорблением? Желаете смыть кровью?
– В определенной степени да, – не стал отпираться китаец.
– Ваша настойчивость делает вам честь. Но назовите хоть одну причину, которая мешает мне сдать вас российским властям как китайского шпиона, незаконно присвоившего чужое имя и титул? Уверен, в Третьем отделении вас встретят с распростертыми объятиями.
Эрстед блефовал. Его самого в Третьем отделении мог ждать неприятный сюрприз.
– Не думаю, – китаец улыбнулся, словно прочтя его мысли, – что вам захочется связываться с местной полицейской бюрократией.
– Ничего, нам не привыкать. Опыт имеется. Думаете, датские бюрократы чем-то лучше российских?
– Есть и другой выход, – вмешался Волмонтович. – Долг платежом красен. Что скажет пан Чжоу насчет ватаги головорезов, которая совершенно случайно повстречает его на дороге? Точь-в-точь как в Фучжоу? Места дикие, разбойнички пошаливают… И никакой бюрократии!
Тонкие пальцы китайца нервно стиснули голову кобры. Амур с Венерой, делая вид, что происходящее им совершенно безразлично, с интересом прислушивались к беседе. Нечасто в усадьбе Гагарина случались подобные коллизии. По правде сказать, никогда не случались. Грех пропустить столь драматичное представление!
– Если я скажу, – трость Чжоу Чжу начертала в грязи замысловатый иероглиф, – что прибыл сюда вовсе не ради мести… Что я вообще не рассчитывал на встречу с вами… Вы мне, конечно, не поверите?
– Нет.
– И правильно сделаете. Я бы тоже не поверил. Увы, меня связывает обязательство, которое я не могу нарушить. Иначе я постарался бы взять вас обоих под контроль – либо покинуть Ключи немедленно. Но долг требует моего пребывания здесь. А мои силы имеют предел. Я вынужден предложить вам сделку.
– Продолжайте, герр Чжоу.
Волмонтович хмыкнул, не скрывая скепсиса, и поправил окуляры. «Если вы рассчитываете заговорить нам зубы и выкинуть какой-нибудь фортель, – читалось на лице князя, – то я вслед за Данте рекомендую: lasciate ogni speranza voi ch‘entrate…»[70]
– Я готов дать слово, господа, что отказываюсь от намерения поквитаться с вами. Закончив свои дела здесь, я немедленно уеду. Мы больше никогда не увидимся. По крайней мере в этой вашей жизни. Также я не стану покушаться на вас чужими руками.
Эрстед в задумчивости поскреб бритый подбородок.
– Допустим. Что потребуется от нас?
– Вы в свою очередь дадите слово чести не покушаться на мою жизнь, не выдавать меня властям – и не препятствовать мне в исполнении моего долга.
– Для этого мы должны знать, в чем заключается ваш долг.
– Разумно, – кивнул китаец. – Я не клялся хранить тайну. И готов удовлетворить ваше любопытство.
– Это не любопытство. Это элементарная осторожность.
– Как вам будет угодно. – Чжоу Чжу улыбнулся во второй раз: холодно и неприятно. – Мой долг – исполнить обещание, данное Ивану Алексеевичу Гагарину, отцу хозяина здешней усадьбы.
– Пся крев! – Волмонтович вздрогнул. – Вы и с ним знакомы?!
– Мы виделись один раз, перед смертью князя. Этого оказалось достаточно.
– Достаточно – для чего?
– Для того, чтобы князь доверил мне свою ци. Я – посланник. Княжеская ци со мной, в надежном резервуаре. Она ждет того момента, когда я перелью ее в избранного князем мальчика. Мальчик здесь, в Ключах.
– Они родственники? Я имею в виду, князь и мальчик?
– Это внук Ивана Алексеевича, внебрачный сын хозяина усадьбы. Не волнуйтесь, пересадка ци не повредит здоровью ребенка. Не считая кармической коррекции, он даже сохранит исходную личность. О да, герр Алюмен! Я действительно искал не вас. Когда б не заступничество вашего покровителя… Поверьте, я настиг бы вас еще во Франции.
– Моего покровителя? О ком вы говорите?!
Эрстед был сбит с толку. Он полагал, что Чжоу Чжу – агент Тайной канцелярии… И вдруг, как снег на голову – ци князя Гагарина, какие-то мальчики… Вспомнив историю Павла Ивановича, датчанин ощутил легкое возбуждение – так с ним случалось всегда, когда цепь размышлений складывалась в логичный итог. Неужели при помощи герра Чжоу мертвец хочет повторить то, что уже однажды сделал со своим сыном безо всяких посредников?
«А
– Я говорю о человеке, который носит имя Эминента.
– Холера! – поляк угрожающе взмахнул тростью. – С ним вы тоже знакомы?!
– Что вы знаете о холере?! – голос китайца на миг сорвался.
– О холере? Все!
Волмонтович гордо подбоченился.
– Похоже, я недооценил вас, господа, – сказал Чжоу Чжу после долгого молчания. – Теперь мне ясно, почему герр Эминент не захотел указать мне ваше местопребывание. Более того, по-моему, он был в ярости. Расстались мы с ним далеко не лучшим образом.
Может, китайцу что-то и стало ясно, зато Эрстед вообще перестал что-либо понимать. Фон Книгге отказался выдать его заморскому мстителю? Пришел в ярость? Не Эминент ли совсем недавно приложил все усилия, чтобы отправить блудного ученика в мир иной?!
– Хорошо, герр Чжоу. Я согласен. Но при одном условии.
– Вы хорошо подумали, друг мой?
– Да, князь.
– Вы уверены, что он не ударит нам спину? При первом же удобном случае?
– Уверен.
– Извините, что прерываю ваш увлекательный диалог, – вмешался Чжоу Чжу. – Что за условие?
– Я хочу присутствовать при вашем опыте пересадки ци.
–
Он по-прежнему не доверял китайцу.
– Я так и думал, что это будет вам интересно. И как ученому, и как мастеру ци-гун. – На миг Чжоу Чжу задумался. – Но вы обещаете мне не мешать?
– Если не возникнет опасности для наших жизней.
– Не возникнет. По рукам, как говорят в России?
И Чжоу Чжу протянул Эрстеду узкую ладонь.
Какое-то движение в окне второго этажа привлекло внимание датчанина. Китаец и Волмонтович стояли спиной к дому; сейчас лишь Эрстед мог видеть окно гостевой комнаты, раздвинутые шторы – и напряженную фигуру Пин-эр. Дочь наставника Вэя, упершись лбом в стекло, глядела в сад. Чувствовалось, что она в любую секунду готова, не тратя времени на мороку со шпингалетом, выбить раму собственным телом – и кинуться на Чжоу Чжу.
В воздухе повисло рычание – еле слышное, скорее морок, чем звук.
Отвернувшись от окна, Эрстед медленно – так медленно, словно боялся наступить на гадюку, – шагнул вперед и скрепил уговор рукопожатием. Когда он вновь поднял взгляд, Пин-эр в окне уже не было.
– Нет-нет, майн герр! Климат и теплое море сами по себе никак не могут лечить. Они лишь способствуют правильному циркулированию жидкостей в организме, улучшают аппетит, но исцелить не способны. Если требуется бальнеологическое лечение, то надо найти подходящий курорт, подобный карлсбадскому. Вспомните исследования великого Давида Бехера о принципах воздействия целебных вод…
Эминент улыбнулся, не открывая глаз. Деликатный Ури пытается говорить вполголоса. Напрасно! Малыша слышно даже через закрытую дверь.
– Мы также обязаны упомянуть последние статьи француза Жанна де Карро о пользовании естественными банями на основе горячих источников. Особенно, на наш взгляд, перспективно грязелечение, как наиболее активный метод воздействия…
Собеседник швейцарца, московский врач, на свою беду, понимал по-немецки. С чем и попал в оборот.
– Поэтому мы рискнем возразить вам, майн герр! Поездка в Южную Италию не поможет герру Эминенту. Ему следует прописать нечто более действенное…
Доктора привел сам Ури. Всю ночь великан не спал, ворочался под старым армяком, утром мрачно бродил по квартире, затем взмахнул могучей ручищей, словно хотел прибить кого-то, – и убрел искать «лекаришку».
Кажется, результатом он остался не слишком доволен.
– Из малыша получился бы прекрасный врач, – тихо заметил Чарльз Бейтс. – Он понимает… Нет! – он чувствует, когда человеку больно. Откуда парень нахватался всей этой медицины? Неужели у своего Франкенштейна?
– Прощайте, майн герр, – донеслось из-за двери. – Главное, что переломов и мозговой горячки нет. Вы нас очень обнадежили. Да-да, все предписания будут выполнены. Мы лично проследим. Сейчас же идем в аптеку.
– Может, и впрямь съездим в Италию? – без особой уверенности предложил актер. – Жаль, денег мало. Я постараюсь что-нибудь придумать…
Эминент не стал спорить. Теплая Италия, холодная Москва…
Его хворь не вылечишь переменой климата.
Первый раз за много лет барон фон Книгге не знал, что делать. Вначале он растерялся, затем растерянность сменилась страхом и наконец – равнодушием. Ури напрасно волновался: у него не было переломов. Ушибы, полученные по время схватки у гроба, не слишком досаждали.
Но что-то все-таки сломалось.
– Я видел сон, – бросил он, по-прежнему не открывая глаз. – Мы гуляем с вами, Чарльз, у пруда, любуемся закатом. Всё как вчера, но на мне почему-то белый мундир – прусский, старого покроя. И орден, как полагается. Мы говорим о постановках Шекспира, вы, как обычно, возражаете… Вдруг я чувствую боль. Орден исчез, вместо него – сквозная рана. Кровь запеклась, плоть почернела, и я понимаю, что ухожу. Выливаюсь сквозь эту рану, как вода из дырявого кувшина. Смотрю вокруг – мы не в Москве, а в Ганновере, на старом кладбище…
Продолжать он не решился. Бейтс тоже молчал, кусая губы. О бродяге, лежащем на ганноверском погосте, актер не догадывался. «И слава богу!» – решил Эминент. Чарльз и так считает его некромантом. Что бы он сказал, узнав правду?
Рана на месте ордена… Эминент стиснул зубы, еле сдерживая стон. Не в этом ли ответ? Сила, годы питавшая его, выплеснулась, ушла в пустоту, водопадом рухнула в пропасть. Остались жалкие крохи – так шлют деньги бедному родственнику, мало заботясь его делами.
Проклятый мертвец!
Следовало не раскисать, впустую тратя драгоценные дни, а срочно ехать в Ганновер. Искать подходящее тело – здоровое, полное жизненной энергии. Найти, провести летаргирование; уложить в могилу. Или не искать. Бейтс и Ури – подходят оба. Чарльз, конечно, лучше. Умничать вздумал, актеришка? Характер показывать?
Сам тебя выкопал – сам и закопаю!
Эминент подивился собственной кровожадности – и внезапно понял, что это конец. Малышу Ури незачем стараться. Он, Адольф фон Книгге, уже никого не убьет. Странно, еще недавно он с завидной регулярностью навещал могилу в Ганновере. Очень нравилось читать надпись на собственном надгробии. Это ли не торжество над Костлявой?
Завидуй, Калиостро, в своем гнилом гробу!
Волна давней гордости отступила, ушла в песок, сменившись иным чувством – стыдом. Есть такой стыд, который горше смерти.
Думать об Эрстеде было мукой. Эминент вдруг представил, что слышит эту историю от кого-то другого… Нет, не он нынешний, возомнивший себя всемогущим, – Филон, молодой алюмбрад, не побоявшийся бросить вызов целой Европе. Тогда он еще умел ценить друзей. Что бы он сделал с самим собою, поднявшим руку на ученика?
Бессилие открыло дверь боли. Почерневшая плоть вокруг раны-невидимки сжалась, легла на сердце могильной плитой.
– Вам плохо, Эминент? Д-дверь, где этот Ури с его лекарствами? Эминент, не молчите, прошу вас! Чем я могу помочь?
Стало только хуже. Чарльз Бейтс, которого он в мыслях закопал на ганноверском кладбище, дежурит возле его постели. Не бросил, не сбежал. А ведь это ты, фон Книгге, моралист и учитель жизни, сделал парня убийцей!
– Знаете, чем больна баронесса, Чарльз?
Тот растерялся, но Эминент и не ждал ответа.
– Вы не любите ее, зовете вампиром. Она, конечно, не упырь из модных романов… Но тем, кто с нею близок, глупо завидовать. Когда-то я выручил ее. И теперь она умирает, потому что я больше не в силах подкармливать ее с ладони. Я знаю симптомы. Она не может общаться с людьми, каждый разговор – хуже казни; у нее идет горлом кровь. А я не волшебник, Чарльз. Да, я искренне старался помочь – вам, Ури, Бригиде. Человечеству. Как мог, как считал нужным. А теперь… Какой бы требовательной ни была моя любовь, она слабей времени. Мое же время подходит к концу.
Бейтс хотел что-то возразить, но передумал.
– Я как-то говорил вам, Чарльз: пусть нас судят по делам. Очень надеюсь, что сделанное – сделано не зря. А кровь… Я хотел обойтись каплей, чтобы остановить реку. Иногда даже в ущерб делу. Вспомните! – я пожалел Огюста Шевалье. Просто пожалел, хотя этот мальчишка – не из числа друзей.
– Пожалели? – Во взгляде Бейтса блеснуло изумление. – Вы ли это, патрон? Не пора ли вам на Сицилию? Любоваться морем, мечтать о мировой гармонии?
Эминент пропустил издевку мимо ушей. Да, актер перестал его бояться. Из «патрона» он, сильный, не знающий жалости, превратился для Бейтса в больного старика.
Пусть!
Стало легче. Нет, сегодняшнему Эминенту есть что сказать вчерашнему Филону, если призрак явится из Прошлого – требовать ответа. За Будущее надо бороться. Меньше крови, больше счастья… Но без крови не обойтись. Помнишь, Филон? Ты разгромил орден алюмбрадов, желая предотвратить всеевропейскую резню. Кое-кто погиб, но тысячи уцелели. Потом ты помог свергнуть Робеспьера, а ведь это тоже кровь, тоже смерть. Но косой нож гильотины, убив тирана, спас остальных. Люди выжили, увидели Грядущее.
Все это не зря!
Вспомнились мечты – давние, юношеские! – о Прекрасном Новом мире, который им, неравнодушным людям Века Просвещения, предстоит выстроить. О, они уже любовались его контурами, его смутным силуэтом! Прекрасные города, прекрасные люди, голубое небо, незаходящее солнце… А потом ему показали иное. Бурая жижа, затопившая мир, – и Лабиринт в ее сердцевине. Мудрый-мудрый, совершенный-совершенный. Люди – слизь, человечество – океан грязи. В первый раз, прозрев такое, Эминент просто не поверил. Чувства могли обмануть, видения – исказиться. Когда же он понял, что ошибки нет, то вспомнил далекий июньский день 1794 года…
Нет, граждане, усмехнулся барон. Не июньский. Отменили июнь вместе со Старым Режимом. 20 прериаля Второго года Республики. Париж, Национальный сад, бывший сад Тюильри. Террор в расцвете. Смелые погибли, трусы молчат, но и им не уцелеть. Зеленолицый Робеспьер, Первосвященник Смерти, сбросил маску. Его повелением Конвент отменил христианского Бога, даровав добрым французам новое божество, всемогущее L’Être Suprême – Верховное Существо.
Ярким пламенем пылает картонная статуя Безбожного Атеизма. Скипидарная вонь, почтительно-испуганный шепот. На Робеспьере голубой камзол и черные брюки, в руке дымится факел. Первосвященник лично проводит аутодафе. А над всем возвышается медный кумир Мудрости, изваянный гражданином Давидом. Торжествуй, Верховное Существо! Зрите, французы! Зрите, жители Земли: Новый Бог, повелитель террора, отец гильотины, ступил с Небес на послушную твердь.
Неузнанный и незаметный, фон Книгге стоял в толпе, наблюдавшей за камланием. Ему было весело. Наивный палач Робеспьер не замечает, что близок день 9 термидора – и эшафот для Первосвященника. Не править тебе миром, Верховное Существо!
Все-таки есть Бог, граждане!..
Впервые увидев Лабиринт, Эминент вновь почувствовал запах скипидара. Бурая слизь, маленький остров; пирамидки из серебристого металла сгрудились вокруг пенящегося ушата. Прекрасный Новый мир, почему ты таков?
– Книгге… фон Книгге…
Собственное имя донеслось издалека, из-за темного горизонта. Почудилось? Кто станет звать его? Кому это по силам?
– Адольф Франц Фридрих, барон фон Книгге…
Над головой полыхнула беззвучная синяя вспышка.
Шевалье невольно зажмурился. На сей раз его выбросило у подножия одной из пирамидок, окружавших Лабиринт. Имейся у Огюста тело, потомки сейчас любовались бы испуганным троглодитом. Но тела ему не выделили, и слава богу. По крайней мере не так стыдно.
Рядом булькнуло, и он поспешил вернуть себе зрение. Над бортиком торчал старый приятель: одинокий глаз на толстом стебле.
– Как хорошо, что вы вернулись! – глаз радостно моргнул. – В прошлый раз контакт прервался так неожиданно! Мы опасались…
– …что потеряли меня, – закончил за него Шевалье. – Какие-то однообразные у вас опасения, не находите? На моей персоне что, свет клином сошелся?
– В некотором роде. Не свет, но большой фрагмент вашего хроносектора. Мы очень заинтересованы в сотрудничестве. Жаль, если вас отрежет. Давайте перейдем к сути вопроса, а?
Будь глаз барышником, подумал Шевалье, много бы с такими увертками не наторговал. Отрежет? Меня? Молодому человеку представилось сверкающее лезвие Вселенской Гильотины, неотвратимо рушащееся из небесных высей. «А может, это и к лучшему? – вкрадчиво шевельнулась змея в сердце. – Меньше знаешь – крепче спишь! И не придется делать выбор, гадая: морочат тебя потомки или нет…»
Однако природная любознательность оказалась сильнее.
– Хорошо. Я готов вас выслушать. Только с одним условием.
– Каким?
– Мне надоело говорить с глазами на стебельках. С пустым местом, с фантомами! Явитесь мне в человеческом теле! Вы можете его вырастить?
– Могу… – глаз замялся.
– Ну?
– Инструкцией по темпоральным контактам это не рекомендуется. Возможно, мой вид вас шокирует. Мы ведь меняем тела… как это?.. как перчатки! И не привыкли долго поддерживать одну форму.
– Но у вас есть тело?! Лично ваше, единственное и неповторимое?
– Есть, – покаянно признал глаз.
– Вот и выращивайте! Сию минуту. Чем быстрее справитесь, тем скорее получите меня в свое распоряжение. А иначе разговора не будет!
Огюст сам не понимал, что на него вдруг нашло. Далось ему это тело! В конце концов, упрись глаз, Шевалье согласился бы выслушать его и так.
– Ладно-ладно! Обождите минуту, я сейчас…
«…оденусь», – мысленно закончил за него Шевалье.
Над алюминиевым бортом вспух склизкий полип, стремительно увеличиваясь в размерах. У Огюста создалось впечатление, что из глубин Лабиринта восстает гигантский фаллос.
«Ох, он доиграется! Сменю ему прозвище – то-то лаборант повеселится!..»
«Фаллос», словно подслушав чужие мысли, опомнился. Невидимый резец принялся высекать из слизистой колонны фигуру человека. Вот проступила голова, плечи, рельефные мышцы живота, мускулистые руки…
Человек перебрался через бортик и легко спрыгнул на песок. Слизь высыхала, превращаясь в гладкую кожу, слегка тронутую золотистым загаром. Огюст невольно вспомнил «фантомное тело» ангела-лаборанта. Если тот пропорциями напоминал Аполлона, то Переговорщик позаимствовал фигуру у молодого Геракла. Статен, широк в кости, но не столь массивен, как победитель Немейского льва.
«Да ему и тридцати нет!» – изумился Огюст.
Чресла Переговорщик целомудренно прикрыл набедренной повязкой. Шевалье подозревал, что это лишь видимость и глаз вырастил ее из «коллективной плоти» Лабиринта. Если они крылья с жабрами выращивают… Интересно, она снимается или приросла к телу?
Спросить он постеснялся.
А вот лицом сей Вергилий[71] ничем не походил на Геракла. На изображения настоящего Вергилия он, впрочем, походил еще меньше. Скорее уж – заносчивый испанский кабальеро, готовый вызвать на дуэль любого, кто косо на него посмотрит. Секунду поколебавшись, Переговорщик отрастил себе черную эспаньолку, отчего сходство с испанцем усилилось.
– Удовлетворены?
По лицу Переговорщика пронеслась зыбкая рябь – как по воде в ветреный день.
– В-вполне, – икнул Огюст.
Глаз прошелся туда-сюда по песку. Остановился напротив места, где завис в воздухе бестелесный Шевалье. Внимательно изучил пустое пространство перед собой. У Огюста создалось впечатление, что глаз видит его насквозь.
– Скажите, Огюст… Вы никогда не задумывались, что смерть – это несправедливо?
– …всех?!!
– Всех.
– Абсолютно?!
– Да.
– Но ведь это несметное количество!
– Очень даже сметное. Учитывая естественную погрешность, чуть больше ста миллиардов. Вполне реальное число.
– Вы издеваетесь надо мной?!
– Нет. Я предельно серьезен.
Раздавлен, расплющен, размазан тонким слоем по песку, Шевалье судорожно пытался собраться с мыслями. Да что там мысли – тут бы самого себя собрать! В сравнении с тем, что обрушил на его несчастную голову Переговорщик, меркли коллективная плоть Лабиринта, ледяные шестеренки Механизма Времени, полеты над обезлюдевшей Землей…
– Вы – боги?!
– Ну какие мы боги? – усмехнулся Переговорщик.
Он задумчиво подергал свою чудесную эспаньолку. Сквозь кожу проступила сетка вен – словно корни растения-паразита оплели руку. Миг, и рука вновь сделалась гладкой.
– Мы – люди. Мы – это вы. Просто возможностей у нас больше. Поверьте, мы бы не взялись за проект, который нам не по силам.
– Но я-то вам зачем понадобился?! Вы что, не можете воскресить меня без моего согласия?
– О, вы – особый случай! – встрепенулся Переговорщик. – Вы не просто один из предков, кого мы собираемся вернуть к жизни. Вы – нечто большее. Знаете, что такое телеграф?
Кажется, подлец-глаз решил отыграться за прошлый визит.
– Знаю, – буркнул Огюст, припомнив плавание на «Клоринде» и разговор с Эрстедом. – Устройство для быстрой передачи ин-фор-ма-ции по проводам на дальние расстояния.
– Отлично! Теперь представьте, что из прошлого в будущее тянутся сотни и тысячи «проводов» – темпоральных каналов. Вроде того, по которому проекция вашей матрицы попадает сюда. По этим «проводам», как вода по трубам, и будут поступать к нам волновые матрицы людей из прошлого. Собственно, уже поступают. Понятно?
– Вроде да…
– Замечательно! Так вот, вы и есть телеграфная станция – аппарат и оператор в одном лице. Ретранслятор. Вернее, станете им, если согласитесь.
– И что я буду делать?
В душе Огюста вновь проснулась подозрительность. На миг представилось: днями и ночами он носится по Парижу, хватая за рукав каждого встречного – и предлагая подписать договор с потомками на будущее воскресение.
Разумеется, кровью.
– Ничего! Абсолютно ничего. Живите, как раньше. Передача информации происходит автоматически, без всяких усилий с вашей стороны. В итоге мы дадим новую жизнь всем, с кем вы когда-либо виделись, разговаривали, сидели за одним столом; кого случайно коснулись, проходя по улице. Всем вашим родным, близким, друзьям – ну, и лично вам, разумеется. Подумайте об этом!
Шевалье честно задумался.
Ему представилась Земля, превращенная в огромное кладбище. Каменные заросли крестов и обелисков – до горизонта, сколько хватает глаз. Но вот могилы начинают разверзаться – выворачиваются пласты дерна, осыпаются рыхлые комья. Из гробов встают мертвецы в истлевших саванах, выстраиваются в колонны: тьмы и тьмы, бессчетные легионы. А с неба, из черных ромбов, на землю низвергается дождь – мириады душ спешат найти покинутые тела, вдохнув в них повторную жизнь…
– …Вы собрались устроить Апокалипсис?!
– И вы туда же! Какой Апокалипсис?!
Переговорщик выглядел огорченным.
– Ну как же? Мертвецы восстанут во плоти…
– Ага, и сто сорок четыре тысячи праведников войдут в Царствие Небесное! Остальных – в геенну огненную. Знаем, читали. За кого вы нас держите?
– У вас в геенну отправятся все без исключения?
– Шутка, – догадался Переговорщик. – Смешно. Нет, правда, смешно!
– Рай на Земле – еще смешнее. Для всех, да?
– Если хотите – да! Пробуждение в волновом состоянии; разъяснение ситуации. Создание фантомных тел. Экскурсии, преодоление футур-шока…
Переговорщик вновь принялся мерить шагами песок. Семь шагов – вперед, семь – назад. Он доходил до невидимой стены и поворачивал обратно. Тело «потомка» расслаивалось, рождая призрачных двойников – они следовали за хозяином, а затем втягивались обратно. В какой-то момент цепочка двойников растянулась от одной «стены» до другой, и Переговорщик преодолел все семь шагов в мгновение ока, вобрав фантомов по дороге.
– …будут созданы полноценные биологические тела. С возможностью последующей модернизации. И, заметьте, никакого разверзания могил! Думаете, почему вы не видели людей во время обзорной экскурсии? Для кого выстроены все эти нанофабрики и энергокомплексы?
– Почему? Для кого?
– Мы освобождаем Землю для вас, наших предков! А сами уходим к звездам, осваивать новые миры. Вот обеспечим вас телами, энергией, пищей, одеждой – а там сами решайте, какой образ жизни выбрать. Вернуться к прежним занятиям, работать, учиться; остаться на Земле – или последовать за нами! Нам не хватает людей для освоения космоса. И мы будем рады, если часть предков…
Шевалье вздрогнул. Значит, сами решайте? Кого-то соблазнят посулами лучшей жизни вдали от Земли, переполненной воскресенцами, кто-то купится на романтику странствий. Остальных, если заартачатся, и не спросят! Вперед, под конвоем! – звеня кандалами, осваивать для потомков новые миры…
И Земля – пересыльная тюрьма.
«Не слишком ли мелко для Грядущего? Столь грандиозный замысел – Воскрешение Отцов! – и столь убогая цель: обеспечить себя дармовой рабочей силой? Что, если они и впрямь бескорыстны? Хотят вернуть сыновний долг? Что, если никакого подвоха нет, и это и есть Прекрасный Новый Мир, о котором мы мечтали?»
Ловушка? Утопия?
– …ответьте!
– Вы поставили меня перед трудным выбором. Я не знаю, верить вам или нет. Принимая решение, я должен представлять себе его последствия. Что будет, если я откажусь?
Переговорщик со вздохом опустился на песок. Сел, скрестив ноги, понурил голову. На него было жалко смотреть.
– Ничего не будет. Связывающий нас темпорал закроется. Мы больше не увидимся. Разве что вас удастся воскресить с помощью другого ретранслятора… Навредить вам за ваш отказ мы тоже не сможем – и не захотим. Зачем? Каждый выбирает для себя.
– А ваш проект?
– Как-то справимся. – Переговорщик уныло махнул рукой. – Вы не единственный ретранслятор в вашем секторе. Не скрою, у вас очень высокий потенциал. Один такой объект… О, простите! Короче, вы – большая удача. Обязан предупредить, что с вашим предшественником у нас тоже не сложилось. Отказался, знаете ли, наотрез.
– Предшественник?
– Да. Потенциал гораздо выше вашего; сам вышел на контакт… Увы, оказался упрям, как осел, – на сей раз Переговорщик забыл извиниться. – Старая песня про Апокалипсис. Вот почему мы так осторожничали с вами.
– Кто он, если не секрет? Я с ним знаком?
– Исключено. Он умер до вашего рождения. Адольф фон Книгге, барон.
– Эминент? То есть как это умер? И как это мы не знакомы? Очень даже знакомы! Живехонек ваш телеграфист! Даже излишне, как по мне…
– Не может быть, – строго заявил Переговорщик. Однако в глазах его мелькнула искорка интереса, гоня уныние. – Вы ошиблись. Адольф Франц Фридрих фон Книгге умер в 1796 году. Полагаю, кто-то мистифировал вас, выдавая себя за покойника.
– Тогда полковник Эрстед тоже ошибается. А уж он-то отлично знает фон Книгге! Говорю вам: барон жив! И весьма деятелен. Кстати, это он инициировал у меня способность к путешествиям во времени. Не знаю уж, благодарить его или проклинать.
– Активация вторичного ретранслятора? Да, он способен… Вы точно уверены, что это фон Книгге?!
Переговорщик снова оказался на ногах. Таким возбужденным он не был даже во время рассказа о проекте.
– Абсолютно. Совсем недавно мы оба находились в России. Правда, не встретились, о чем я ничуть не жалею.
– Если фон Книгге жив… если вы с ним увидитесь…
– Надеюсь, что нет.
– …передайте ему! Обязательно передайте, прошу вас! Он все неправильно понял! Какой, в черную дыру, Апокалипсис! Апокалипсис – наихудший исход истории Человечества. Вдумайтесь: сто сорок четыре тысячи праведников попадают в рай, а остальные мучатся в аду. Это же кошмар! Это означает, что на вечные муки обречены ВСЕ!
– Почему все? – оторопел Шевалье.
– А разве настоящий праведник может спокойно нежиться в раю, зная, что его друзья, родные, соседи, наконец, – в Преисподней? Возможна ли праведность без сострадания? Без любви к ближнему?! Я, извините, не ориентирован религиозно, но с этим тезисом полностью согласен. Праведники, скорбя о близких, будут в раю терзаться во сто крат горше, нежели грешники в геенне! И так пребудет во веки веков…
– Кошмар… – только и смог выдавить потрясенный Огюст.
– Это не моя идея. Так писал Николай Федоров, заложивший основы нашего проекта. Он был уверен, что печального итога можно избежать. Для этого надо не ждать Страшного Суда, но самим воскресить своих Отцов! Да, так и писал: Отцов. Матерей он не рассматривал. Что поделать: дикие нравы, издержки воспитания… Простите, я отвлекся. Федоров предлагал собрать атомы, из которых состояли тела живших ранее, и сложить их заново. Но сбор атомов – занятие архитрудоемкое, а главное, бессмысленное. Тела – не проблема. Главное, извлечь из прошлого волновые матрицы людей.
– И женщин тоже?
– Всех! Структуру личности, память, генокод. Если угодно – душу. Этим мы и занимаемся…
Они не боги, понял Шевалье с болезненной остротой. Не ангелы. И не демоны. Они не всеведущи. Эминент легко обманул их своей ложной смертью. Они не всемогущи. Переговорщик умоляет его, Огюста Шевалье, «троглодита» из глубины веков, о помощи. Всеблаги ли они? Вряд ли. Даже если намерения у потомков самые благородные… Революции часто заканчиваются гильотиной и расстрелами. Насколько потомки мудрее нас?
Все ли они учли?
Ему чисто по-человечески был симпатичен Переговорщик, бросивший работу, чтобы слетать к рожающей жене. Веселый ангел-лаборант, спасший Огюсту жизнь – и не унывающий, даже получив нагоняй от начальства. Пожалуй, он бы хотел видеть их среди своих друзей. И если фон Книгге, лжец и убийца Галуа, отказался от сотрудничества…
– …умоляю! Если вы встретите фон Книгге – раскройте ему глаза! Он умный человек, он поймет. Темпорал может открыться вновь. Мы не держим на него зла, мы открыты к контактам…
– Если фон Книгге меня встретит, – вздохнул Огюст, – он, скорее всего, постарается меня прикончить. Тем не менее, если случай сведет нас, я передам ему ваши слова.
– Ну а вы, вы сами?! Что вы решили?
– Не знаю. Мне стыдно признаться, но я боюсь. Боюсь сделать ошибку!
– У нас нет времени!
Рукопись Галуа, вспомнил Огюст. Je n’ai pas le temps. У меня нет времени…
– Поймите меня правильно.
– Канал истончается…
– Мне нужно подумать.
– Я буду ждать вашего ответа!.. Мы будем ждать!..
– …Адольф Франц Фридрих, барон фон Книгге…
Имя, произнесенное там, где нет ни времени, ни пространства, ни материи; где безраздельно царствует один лишь Эфир. Имя, повторенное дважды и трижды.
И решает, что делать дальше.
Эминент не колебался ни секунды. Пусть телом он угасает в четырех стенах, не в силах выйти на улицу. Пусть! Дух его по-прежнему свободен. Ухватившись за имя, долетевшее из вышних сфер, как за нить Ариадны, фон Книгге устремился прочь – из бренной плоти, из ноябрьской Москвы. Тонкий мир сомкнулся вокруг, закружил, увлекая в глубины безвременья. Наверное, стоило бы превратить унизительное кувыркание в плавное скольжение, внеся толику Порядка в окружавший Хаос.
Но он экономил силы.
Покинутое тело расслабилось, лежа на кровати, задышало ровнее. Разгладились черты лица. А там, в невидимой дали, нить-имя натянулась, дрожа от напряжения. Барон ощутил себя отчаянно бьющейся форелью, которую подтягивает к берегу умелый рыбак. Накатила злость, и фон Книгге усмехнулся, помолодев душой.
Это мы еще посмотрим, кто тут рыба!
В зыбком хаосе проступила двойная спираль – снежный вихрь бушевал впереди. Путеводная нить вела в крутящуюся мглу, но эфирное течение сносило Эминента в сторону. Значит, придется поднапрячься.
– …Огюст? Огюст Шевалье?!
Окрик застал Огюста врасплох. Скользя во вселенском «штопоре», он завертел головой, высматривая источник зова. В той стороне, где бурлило Настоящее, темный силуэт раздвигал витки спирали Механизма Времени.
«Тысяча чертей! Да я здесь не один…»
Натужно заскрежетали шестерни. Вращение замедлилось. Мигом позже, в облаке искрящейся ледяной пыли, взору Шевалье явилась птица-тройка – крылатая упряжка. Три черных лебедя, клекоча по-орлиному, несли золоченую гондолу с загнутым носом. Коренник зло косил на Огюста налитым кровью глазом. А в гондоле, крепко сжимая вожжи, стоял…
– Эминент?!
– Я тот, кого вы звали.
– Я? Звал?!
Огюста понесло на тройку, нервно хлопающую крыльями. Молодой человек задергался, пытаясь избежать столкновения. Его мотнуло из стороны в сторону, шваркнуло о вращающуюся «стену». Зубцы снежинок обожгли спину резкой болью. Шевалье заорал, и гондола пронеслась мимо, обдав его ветром – неожиданно теплым, с запахом курятника.
Огюст закашлялся, выплевывая черный пух, набившийся в рот. Кувыркаясь в спирали, он видел: Эминент разворачивает упряжку.
– Да стойте же, Шевалье!
В ответ молодой человек бешено заработал руками и ногами, как пловец, сражающийся с бурным течением реки. Прочь, скорее прочь! «У меня нет тела! – пришла на ум спасительная мысль. – Это все лишь видимость! Он ничего не может мне сделать. Или может?!»
Узнать ответ на практике Огюст не стремился.
– Остановитесь! Нам надо поговорить…
«Ага, как же! Что-то многим я понадобился для задушевной беседы!»
Взмахи аспидных крыльев приближались. Хлопанье оглушало; длинные шеи змеями тянулись к Огюсту. Из разинутых клювов изверглось горячее, смрадное шипение. В ушах рос хрустальный звон, от него пухла голова. В мозгу сработала тайная заслонка – предохранительный клапан в паровом котле, – и наружу, зерном из прохудившегося мешка, посыпались…
Говорят, перед смертью человек успевает вспомнить всю свою жизнь. Один раз Огюст уже умирал, но тогда все было иначе. Сейчас же он просто фонтанировал картинами-воспоминаниями. Клубясь вокруг, они создавали подобие реальности. Кладбище Монпарнас, толпа у гроба Галуа. «Во имя будущего!.. Трудовой Пари-и-иж!..» Мраморный ангел. «Вам налево, сэр!..» Свет наверху темной лестницы. Неторопливо спускается кто-то – человек, который сейчас догоняет его в буране.
«Нашего врага зовут Эрстед. Андерс Сандэ Эрстед…»
Кабачок «Крит». Альфред Галуа склонился над листом картона. «Сколько стоит ваш рисунок?..» Огонь чужого тела. Бриджит светится падающей звездой. Сабельный клинок входит в живот. Качается под ногами палуба «Клоринды». «За борт бесов!» Рвется туманный кокон.
В глаза бьет солнце.
Ницца. Дым вонючих «папелито», шелест карт. «Мсье Эрстед, я ничего не смыслю в юриспруденции!» Тряский дилижанс. Булыжник мостовых. Кружат в небе голуби.
«Эминент в Петербурге!»
Экипаж скачет на ухабах, лязгают зубы. Стонет Торвен. «Добро пожаловать в Ключи, господа!» Приезд брата хозяина усадьбы. С ним – по европейской моде одетый азиат. Взгляд узких, внимательных глаз задерживается на Шевалье.
«Вы его знаете, мсье Эрстед?» – «Держите с ним ухо востро, Огюст…»
– Стойте! Это генерал Чжоу! Это – смерть…
Буран взвихрился, отсекая Шевалье от дьявольской гондолы, укутал белым саваном. И отступил, оставив в центре пустого пространства. По обмороженному лицу текли слезы. В пяти шагах плясала белая мгла.
«Я в оке снежного тайфуна. Что-то разладилось в Механизме Времени?»
Сквозь вьюгу проступило темное пятно. В ледяной круг шагнул фон Книгге, брезгливо отряхивая снег с сюртука. Все, добегались. Огюст машинально взялся за пояс. Наваха отсутствовала.
– Оружие вам не понадобится. Я не собираюсь на вас нападать.
– Как вы не собирались нападать на Галуа? На Андерса Эрстеда? Зачем вы убили Эвариста?! Зачем лгали мне?!
– У меня нет времени на объяснения.
Знакомые слова: «У меня нет времени…»
– Человек, которого вы мне показали…
–
– Не перебивайте!
Крик хлестнул наотмашь, словно плеть. Огюст попятился.
– Извините, Шевалье. Тот человек, китаец… Он сейчас рядом с вами?
Эминент замолчал, как если бы каждое слово давалось ему ценой огромного усилия, и уточнил:
– Рядом с Эрстедом?
Взгляд фон Книгге был взглядом бесконечно усталого, больного старика.
– Просим, ваше превосходительство! Просим!
Эрстед обернулся. Торвен и Пин-эр уже скрылись за углом, утренняя улица пуста, только он – и двое в длинных форменных шинелях.
– Все уже собрались, вас одного и ждем…
Блестящие пуговицы, ухоженные усы. У того, который слева, – кончиками вверх, у того, что справа, – вниз.
– Господин городничий лично звали-с…
В глазах – служебный долг. Кипит и плавится, вот-вот наружу брызнет.
– Вы уж поспешите, ваше превосходительство…
Эрстед помотал головой, вышибая из ушей невидимые пробки. Детская привычка, помогает лучше соображать. Во время университетских экзаменов весьма способствовало.
– Господа ученые приехали! Все начальство! Из уезда многие. Так что монстру будем ловить. А без вас, ваше превосходительство, никак.
– Не ловится?
– Без вас? Не может такого быть!
«Вот я и превосходительство, – тайком улыбнулся Эрстед. – Спасибо тамбовскому волку!»
Письмо, украшенное печатью бурого сургуча, Константин Иванович, чертыхнувшись и сославшись на дырявую память, отдал ему в коляске. Сургуч оказался крепок, а канцелярит, на котором составили послание, – заборист, как крепчайший «ерофеич» на двунадесяти травках. Одно и ясно – ловить надо, ибо монстра всех поедом ест.
Скоро, пророчат, доберется до властей.
Колонны в здании, выстроенном в характерном для провинции стиле classicisme pour les pauvres,[72] оказались деревянные, грубо выкрашенные белилами. Будучи по натуре естествоиспытателем, Эрстед не утерпел, ткнул пальцем.
Похоже, дуб. Quercus robur ординарный.
Колонн было много – и у входа, и в широком вестибюле, и внутри, по периметру овальной залы. В такой обычно устраивают танцы. Но сейчас залу сплошь уставили креслами и стульями (первые в центре, вторые – по бокам). Длинный стол под красной скатертью, графин с водою, серебряный колокольчик; над всем этим – потрет императора Николая в полный рост.
Конногвардейский мундир, суровый взгляд. Яркие губы вот-вот дрогнут, изрекая:
– Эрстед? Опять ты?!
К счастью, портрет молчал. А вот зала при виде гостя разразилась рукоплесканиями. Смущенного полковника потащили за стол, где уже восседали чиновные господа в мундирах и при орденах. Эрстед с трудом отбился, устроившись в одном из кресел. Соседнее тут же заняла пышная дама средних лет. Говорила она нараспев, низким грудным контральто:
– Mein Name ist Amalia-a von Klyugenau-u![73]
Амалия оказалась свояченицей городничего и в придачу – вдовой. Последнее было сообщено с особенным выражением:
– A-a-ach, ich bin eine Witwe!..
Чувственная вдова оказалась здесь не случайно. Именно ей выпала честь служить переводчицей für liebe Gäste.[74] Фрау Амалия уточнила, что этой чести она добилась не без борьбы, после чего томно вздохнула. Эрстед не на шутку испугался. Сказать, что он не нуждается в переводе? Нет, оскорбленная вдова может оказаться страшнее монстры…
Пока он размышлял, заседание началось.
Вздохи фрау Амалии не слишком способствовали пониманию ситуации. Впрочем, Эрстед и без вдовы сообразил, что очутился не на научном форуме, а скорее на совещании «лучших людей» города. Самые лучшие – толстяк-городничий и уездный предводитель дворянства, рыжий детина при Владимирском кресте, – оказались за столом, все прочие расселись где попало. Наука тоже присутствовала – ее олицетворял худой живчик в мундире и при монокле, представленный как ассистент досточтимого адъюнкт-профессора Оссолинского.
Сам профессор избрал резиденцией Тамбов, где обустраивал штаб экспедиции Академии наук.
Некоторое время Эрстед не мог решить, как ко всему этому относиться. В существование загадочной «монстры» верилось не слишком. В просвещенном XIX веке зоологические открытия если и возможны, то отнюдь не в европейской части России. Центральная Африка, джунгли Амазонии; в крайнем случае Тибет или Камчатка.
Но, извините, Тамбов?!
В уютной обжитой Европе «монстры» тоже попадались – на страницах газет, особенно тех, где имелись проблемы с тиражами. Среди зоологов существовал негласный уговор: на подобные глупости времени не тратить. Зачем отбивать хлеб у бульварных писак? Однако в Тамбове каша заваривалась серьезная. Городничий едва успевал наводить порядок – от желающих выступить не было отбоя. Видели! Видели ее, монстру, лично проклятую наблюдали, слышали-с!
Своими глазами, своими ушами!
– Er selbst hatte kaum den escaped von Monste-е-еrn. Was für ein Alptrau-u-um![75]
Спасский уезд, Лебедянский, Елатомский, Шацкий, снова Лебедянский. А в Моршанском-то, в Моршанском – хоть в лес не ходи! Всех жрет, прямо-таки с костями глотает.
Эрстед не знал, что и думать. Еще в Ключах он предположил, что речь идет о необычной миграции волков – явлении не частом, но вполне объяснимом. Серые гости, переселяясь, поста не держат, отсюда и редкая для осеннего времени агрессия. А у страха глаза велики – и уши на затылке.
Волнуясь грудью, дышала Амалия фон Клюгенау. Ораторы воздевали кулаки к давно не беленному потолку. Хмурил густые брови толстяк-городничий. Доколе? Доколе, монстра, ты будешь испытывать наше терпение?!
Но вот слово взяла Наука. Господин ассистент, фамилию которого фрау Амалия ненавязчиво опустила при переводе, успокоил собрание. Паниковать нет оснований. Наука и ея верный форпост – Императорская Академия – бдят. Чудище разъяснено, зафиксировано и описано. Осталось одно: изловить и отправить в Кунсткамеру. Пленить in situ;[76] если же не выйдет – истребить и оформить чучелом.
Решительность ассистента пришлась по душе всем собравшимся, включая Эрстеда. Его лишь удивил бурный оптимизм. Вести приходят со всей губернии, значит, «монстра» не одна. Ловить – не переловить! Словно угадав его сомнения, ассистент поспешил объясниться. Большинство сообщений, в том числе из многострадального Моршанска, он отнес к встречам с обычными волками, опасными по случаю массовой миграции. Отсюда – слухи и неизбежная паника.
«Ага!» – возгордился Эрстед.
– Но! – ассистент воздел палец вверх.
– A-a-aber! – жарко дохнула фрау Амалия.
Но именно в Елатомском уезде слухи нашли подтверждение – полное и несомненное. Более того, стая неведомых науке существ выслежена и обложена в лесу неподалеку от имения генерала Хворостова.
Извольте видеть!
Двое мрачных и сосредоточенных лакеев развернули холст. На нем смелыми мазками, в две краски – черную и оранжевую – был изображен тамбовский волк. Эрстед невольно вздрогнул. Виной тому был не талант рисовальщика и не «O-оh, ich habe A-а-а-а-ngst!»[77] переводчицы, чуть не упавшей в обморок. Если до этой минуты происходящее казалось ему розыгрышем, грандиозным недоразумением…
Первый же взгляд на холст обжег память хлыстом.
Эльсинор!
Рисовальщик был точен – и пятна на месте, и черная полоса. И уши похожи, разве что чуток пошире. Монстра чертовски напоминала Жеводанского Зверя, каким его изображали со слов очевидцев. Внезапно Эрстед сообразил, что шум в зале стих и он уже не сидит, а стоит с поднятой, как у школьника, рукой. Десятки глаз выжидательно смотрят, и отступать поздно.
– Meine Herren! – решительно начал он. – Господа!..
Ехать на облаву решили немедленно, все вместе, включая фрау Амалию. Как объяснил городничий, у генерала Хворостова дело на мази. Егеря взяли след, оружия же в имении хватит каждому: старик славился охотничьим арсеналом. Следовало спешить – хитрая монстра ждать не станет.
Кто-то уже командовал подать коляски к крыльцу. Охотники весело переговаривались, с завистью поглядывая на датского полковника, с «монстрой» уже сражавшегося и оную победившего. Эрстед улыбался, едва успевал отвечать на поклоны…
…что-то было не так.
Уже в коляске, под «Н-но, мертвые-е-е!», он наконец понял – что именно. С ассистентом профессора Оссолинского удалось познакомиться лично и даже кратко переговорить. Тот представился фон Ранцевым, уроженцем Вюртемберга. По его словам, он в начале 20-х годов был приглашен в Петербург на штатную должность при Кунсткамере, принял российское подданство и начал всерьез задумываться о переходе в православие.
В теологических вопросах Эрстед был не силен, но Германию объездил вдоль и поперек. Швабский диалект, на котором говорят в Вюртемберге, ни с чем не спутаешь. А фон Ранцев произносил немецкие слова иначе, на смеси Lausitzer и берлинского. Полковник был готов поручиться, что для герра ассистента язык великого Гёте – не родной. Lausitzer – средненемецкий диалект. На нем говорят в Позене, бывшей польской Познани…
Познань? Так он же поляк!
– Значит, договорились, фрекен. Я зайду на почту, а вы погуляете по улице. В переулки не сворачивайте, с прохожими не загова… В смысле, не общайтесь. Я быстро!
Наставление звучало в меру сурово. Мужчина несет ответственность, таков его долг. Оставалось одно – поклониться в ответ, пряча улыбку в уголках рта. И только когда Торбен Йене Торвен, кивнув, отвернулся и шагнул на крыльцо почтамта, Пин-эр позволила себе выпустить улыбку на волю. Все в порядке, мой яшмовый супруг. Не волнуйся.
Злая Верная Собака стережет твою спину!
Разницу между «фрекен» и «фру» она уловила сразу – и теперь не без удовольствия отмечала их чередование в мудрых супружних устах. С утра – дважды подряд «фру». Потом «фрекен» – когда садились в коляску. Как подъехали к городу – снова «фру». Сейчас – «фрекен».
Яшмовый супруг, можно считать, на службе.
Девушка подождала, пока за Торвеном закроется дверь, и осмотрелась. Вспомнилась притча, рассказанная дядюшкой Хо, – про черепаху, никогда не видевшую водяного дракона. Встретясь с ним нечаянно, она так испугалась, что еле осталась жива. Встретясь во второй раз, черепаха опять испугалась, но уже не так сильно. А в третий раз черепаха расхрабрилась, подплыла к дракону и заговорила. Даже к самому страшному страху привыкаешь, смеялся дядюшка Хо. Время – оружие мудрецов!
Правда, сосед не сказал, чем закончился для черепахи разговор с драконом.
Осматривалась Пин-эр больше для порядка. Если в Северной столице опасность подступала со всех сторон, то в глубинке дышалось легче. Собака дремала в глубине сердца, свернувшись в клубочек. Лишь иногда, на всякий случай, она настораживала уши.
Откуда враги в сотнях ли от Петербурга?
Улица, несмотря на позднее утро, пустовала. Пара случайных прохожих, пролетка без кучера… Уезд – везде уезд, что в Поднебесной, что у варваров. И лица привычные. Китайца не встретишь, зато в губернии проживало много даданей.[78] В местном наряде, в капоре, надвинутом на самые брови, Пин-эр могла сойти за уроженку Тамбова – если не слишком всматриваться.
Рядом с почтамтом тянулись лавки – маленькие, средние и такие, что претендовали на звание «магазина». Девушка медленно шла по дубовому настилу, гордо именуемому здесь «trottoir», останавливаясь у входа – или у витрины, ежели таковая случалась. Лавки ее не интересовали – после парижских и петербургских салонов. Пин-эр лишь отмечала про себя, что именно видит. Одежда, медные изделия, шляпки, снова одежда. Книги, посуда. Опять одежда, да какая уродливая! Охотничьи ружья, сапоги, картина на шелке, очень похожая на знаменитый «Праздник Цинмин на реке Бяньхэ» работы Чжан Цзэдуаня. Глиняная посуда, опять шляпки…
Милосердная Гуаньинь!
Все еще не веря, девушка бросилась назад. Чжан Цзэдуань?! Откуда? И впрямь, это он, великий мастер династии Сун. Копия? Даже если так, откуда она здесь? Над лавкой красовалась вывеска, исполненная в три краски: «Алимов и сын. Колониальный товар». Зайти? На минутку?
Чжан Цзэдуань в России! Что скажет дядюшка Хо?
– Рэхим итегез![79] Просим, сударыня! Исэнмесез?[80]
В лавке было темно. Ставни едва приоткрыты, огня никто не зажигал. Хозяин спешил к гостье – улыбчивый, маленький, в смешной шапочке с желтой кистью.
– Чем могу услужить?
«Зажгите лампу!» – чуть не сказала Пин-эр, но вовремя спохватилась. С улыбчивым купцом справится даже однорукий старик, не евший целую неделю. И не драться она сюда пришла. Надо спросить о картине… Но как? Просто ткнуть пальцем?
Видя ее колебания, Алимов хлопнул себя по лбу:
– Менэ бу биткэ языгыз![81]
На стойке возник лист бумаги. Следом за ним – свинцовый карандаш. Вновь подумалось о лампе. У купца что, глаза совиные? Смешок – сухой, короткий, словно ветка треснула. Наклонясь над бумагой, Пин-эр удивилась этому несообразному веселью…
И нырнула в черный океан.
– Połóż siê bezpośrednio do gardła, – велел пан Варшавский, приподнимая голову слабо стонущей Пин-эр. Алимов замешкался, и поляк повторил по-русски, резко и зло:
– Прямо до горла лей! Смотри, чтоб не захлебнулась. Живой нужна.
Татарин угодливо закивал, принял из рук
Хмыкнул:
– Ile ci płaсą że łajdak?[82]
Пан Варшавский с презрением глянул на суетящегося лавочника:
– Trzydzieści rubli srebrnych.[83]
Торвен взвесил стопку конвертов в руке. Прочесть – или успеется? Не о судьбах мира, в конце концов, речь! Почтмейстер, лично выдававший корреспонденцию, моргнул с недоверием, поджал губы. Мало того что иноземец, так еще и писем – целая гора. Ох, не к добру! Начальство интерес проявит, ревизора пришлет.
Честным людям столько писем ни к чему!
Кожей почувствовав отношение, Торвен решил проявить вредность. Присел к чисто выскобленному столу, отодвинул засохшую от горя чернильницу. С вызовом глянул на хмурого почтмейстера. Тот поморщился, отвернулся.
Конверт налево, пакет направо…
Три письма от гере академика – обождут. Два письма от Ханса Христиана Андерсена – тоже. Первое отправлено из Копенгагена, на втором вместо обратного адреса стоит «харчевня в Шпессарте, где разбойники». Ага, гере поэт наконец-то отправился в европейский вояж, что весьма отрадно.
Пакет направо, конверт налево…
Два письма от дочери криком кричали: «Открой!» Но Торвен сдержал первый порыв. Маргарет – взрослая девочка. Да и незачем читать про дела семейные при почтмейстере! Последним лежало письмецо, надписанное готическим шрифтом. Ниже шел перевод на русский – для особо непонятливых. Рука Торвена дрогнула. Генрих фон Эрстет, компаньон юридической фирмы «Эрстед и фон Эрстет», писем не любил – и брался за перо в исключительных случаях. Заныл ушибленный затылок, печать на сургуче превратилась в мерзкую рожу, подмигнула, высунула бурый язык…
«Дорогой Торвен! Гонца, несущего дурную весть, как известно, казнят без всякой жалости. Но лучше им стану я…»
Зануда знал, что мир не без добрых людей. Он лишь не догадывался, сколько их на свете – добрых. На каждой миле, под каждым кустом; в каждой тараканьей щели. Донесения о похождениях отставного лейтенанта и его «татарской супруги», фру Агнессы Пинэр Торвен, оказывается, приходили в Копенгаген регулярно. В ответ грянул гром – из Амалиенборга, из высочайших покоев. Его величество, не мелочась, обещал «оттяпать сукиному сыну башку и кое-что в придачу». Сплетники добавляли, что государь изволил помянуть некую «таинственную незнакомку», которую негодяй Торвен увел из-под ольденбургского королевского носа.
Плаху, пылящуюся в музее, заботливо покрыли лаком.
Гром вызвал эхо. Торвенова родня заявила, что отныне никакого Торбена Йене знать не желает. Вдова Беринг предъявила к уплате пачку перекупленных векселей, за которые Торвен имел неосторожность когда-то поручиться. А фрекен Маргарет была вынуждена прекратить занятия в пансионе. Подробности Генрих обещал рассказать лично – если, конечно, дорогой Торвен не проявит благоразумие и не попросит политического убежища где-нибудь в Южной Америке.
Великий Зануда аккуратно сложил письмо, спрятал во внутренний карман сюртука. Посмотрел на чернильницу, ища сочувствия.
Старушка смутилась.
Почтмейстер встрепенулся, не веря своим ушам.
Торвен же собрал конверты, уложил их в дерюжный мешок с черным силуэтом двуглавого орла – и, встав из-за стола, захромал к выходу.
– С-сударь! – не выдержал почтмейстер, человек в душе очень славный. – Майн герр! Водочки тяпнете-с? Оно, говорят, того… Помогает.
С сожалением отказавшись, Зануда вышел на крыльцо – и не удивился еще одному письму. Мальчишка-татарчонок сунул депешу, поправил на голове лохматую шапку:
– Якши!
Убежал.
Последнее в этот день письмо – краткое послание Эрстеда об отъезде на охоту – догнало Зануду, когда он садился в коляску. Вернувшись в Ключи, он выяснил, что Волмонтович тоже отбыл на охоту. Категорически запретив себе переживать – или рассчитывать на чью-то помощь, – Торвен заперся в своей комнате и оставил записку полковнику: сухую, деловитую. Писать завещание не стал – прощаться перед боем не принято.
А наследники и так найдутся.
Более всего он жалел о фитильной гранате, с которой в прежние годы ходили на штурм усачи-гренадеры. Изделие архаичное, но полезное. Увы, в поместье гранаты не водились. Те, что прилагались к бомбомету, лучше не трогать – ввиду полной технической неясности.
Прежде чем отправиться на задний двор за лопатой, чтобы выкопать припрятанную в тайном месте «железяку», Торвен еще раз перечитал условия похитителей. Место «обмена» – рядом с усадьбой, у моста через Цну. Из этого факта всякий, даже не обладающий методическим умом, мог сделать вывод: за их компанией внимательно наблюдали. Они же – что Эрстед, что Торвен – вели себя как последние идиоты.
Прервав бесполезное самобичевание, Зануда с грустью вспомнил мрачные стены Эльсинора. Увы, теперь воевать придется не с честными мертвяками.
Ночной холод кусался – мелкая шавка чуяла слабых, нападая сзади. Торвен пожалел, что не оделся теплее. А, какая разница? Зимой 1814-го тоже в рыбьих шинелишках мерзли из-за паскуд-интендантов, что ничуть не мешало героически гибнуть. Болеть не успевали. Будь Зануда романтиком, пришел бы в восторг. Ночь, ветер, одинокий герой спешит на выручку прекрасной даме… Хоть поэму пиши, хоть некролог. Но поскольку до такой широты взглядов Торвен не дорос, то успокоился иным.
Все мы смертны, всем свой час назначен.
Пробираясь к берегу реки, ведя под уздцы лошадь, навьюченную бомбометом, хромая и чертыхаясь от боли в искалеченной ноге, ясно понимая, что в самом скором времени его убьют и без затей скинут труп в воду, Торбен Йене Торвен странным образом чувствовал себя помолодевшим.
Юнкер, слово чести!
Под ногами чавкала каша из прелых листьев. О, это была та еще каша! – готовая без затей слопать кого угодно. Лошадиные копыта плюхались в нее с сочным шмяканием. Взвизгивала трость, утыкаясь в мягкое. От сырости ломило кости. Одинокая звезда, глянув в просвет туч, повисла над берегом на серебряной цепочке.
Кто-то шуршал в зарослях бересклета.
Выбора не было. Торвен знал, что просто тянет время. Бомбомет? – пожалуйста. Прикончить хромого инвалида? – сколько угодно. Да, он взял пистолеты, но не питал особой надежды, что ему дадут воспользоваться оружием. Хорошо, если они вообще приведут Пин-эр к реке.
А если нет?
«Святой Кнуд! – он не молился, а спорил с молчаливым святым. – Почему в жизни имеешь дело исключительно с циничными негодяями? Тогда как в книгах негодяи возвышенны до икоты… О, этот длинный монолог о подлости и коварстве… Почему мою судьбу сочинил мизантроп Андерсен? Почему не человеколюбивый Вальтер Скотт?»
Впереди забелела стайка берез. До берега, до кручи у моста, указанной в послании, оставалось немного. Так сказал Торвену бесхитростный Павел Иванович – не зная, с какой целью гость интересуется окрестностями. Если б знал, наверняка бы не пустил. Снарядил бы курьера в город за полицией, забегал бы по дому, суетясь: ах, что делать? ах, беда-то какая…
Ополчение бы стал собирать – громить врагов.
Нет уж, мы сами. И один в поле воин. Полковник с князем на охоте, монстру ловят. Им не до тебя. Ты, брат Зануда, и так едва преодолел искушение взять с собой француза. Славный был бы обмен! – жизнь молодого человека на помощь с упрямицей-лошадью! Ты ведь не рассчитывал, что Шевалье укроется в засаде? – а потом, внезапно, в решающий миг…
Шагай, юнкер. Твое дело – не упасть.
Силы были на исходе. Взять в конюшне лошадь, объяснить конюху на пальцах, что барину требуются пустые вьюки, выкопать бомбомет, кое-как приспособить чертову тяжесть на спине бедного животного; и все – пешим ходом, покрикивая на дуру-ногу: молчать! ать-два!.. Спасибо королевской трости – терпела, вела. Прощайте, ваше величество. Не велите казнить. Попросите кого-нибудь, пусть научит – споете зимним вечером, вспоминая вашего лейтенанта:
– Чижик-пыжик, где ты был?
За спиной ухнул филин. С трудом продравшись через орешник, Торвен не сразу понял, что круча – вот она. Внизу дышала сонная река. На черной глади плясали озябшие искры. Моста видно не было. Лошадь фыркнула, попятилась, едва не свалив Зануду на землю. Он привязал лошадь к стволу какого-то дерева, плохо различимого во мраке, и подошел к обрыву, нащупывая, как слепой, дорогу концом трости.
Он не знал, зачем рискует. Так и свалиться недолго…
– Доброй ночи, Иоганн, – сказали рядом.
И добрая ночь упала Торвену на голову.
– …кончай его, панёнок.
– Обожди, Франек.
– Чего тут ждать? Не можешь, вели мне. Я дорежу.
– Обожди, говорю!
Торвен застонал. Ему было плохо; ему было холодно. Плащ промок насквозь. Влага пропитала и сюртук, добираясь до сорочки. Он с трудом сел – помогая себе связанными руками, заваливаясь набок. Ничего не видя, скользя в грязи, отполз назад. Спина ткнулась в шершавый ствол.
Все.
Дальше некуда.
Удаляясь, чмокали копыта. Тихо, чуть слышно… Звук исчез, растворился в унылом гомоне чащи. Лошадь с бомбометом увели. А злодей спорит с другим злодеем. Не спешит резать. Значит, можно надеяться на монолог.
Благодарю, святой Кнуд. Спасибо, святая Агнесса.
– Хочешь жить, Иоганн?
– Нет.
Такое короткое слово – и так трудно произнести. Совсем ты плох, Зануда. Уволит тебя гере академик. Зрение возвращалось, но рывками, издеваясь. Хорошо, хоть голос знакомый.
– Нет, Станислас, – язык распух и еле ворочался. – Не хочу.
– Вот и я не хочу. Это ты заставил меня жить дальше.
– Как?
– Там, в переулке, – помнишь? Трое покойников. Это были мои друзья, Иоганн.
– Меня ты тоже звал другом, гусар. Врал, что ли?
Из тьмы проступило лицо. Станислас Пупек, бледный, как смерть, сидел перед Торвеном на корточках, заглядывая в глаза. По лицу отставного корнета тек пот, словно он держал на плечах все грехи мира.
– Нет, Иоганн. Не врал.
– Я не Иоганн. Тебе это известно.
– Какая разница?
– Никакой.
– Ерунду молотишь, панёнок, – вмешался кто-то, стоявший так, что Торвен не мог его видеть. – Смешно слушать. Отойди, я сам…
– А как же твоя честь, гусар? – спросил Торвен, чувствуя на горле лезвие ножа и не зная, правда это или предсмертный, простительный страх. – Ведь слово давал…
– Нет у меня больше чести. – Пупек встал, зябко передернулся. – Сдохла моя честь. Ты ее кончил, Иоганн, в переулке. Останемся при своих: я без чести, ты без жизни. Режь его, Франек. Все, наговорились.
Нож медлил.
– Кто это, сволочь?
Пинок чуть не сломал Торвену ребра. Охнув, он выгнулся дугой – и приложился о дерево многострадальным затылком. Как ни странно, полегчало. В мозгу прояснилось, слух сделался острым, как бритва. Шаги. Приближаются. Второй Зануда везет второй бомбомет?
– Кто это, спрашиваю? Кого ты взял с собой?!
Никого, хотел ответить Торвен. И не успел. Потому что из орешника вышел Белый Тролль. В руке Тролль держал цепь. Обруч на одном конце цепи смыкался на запястье незваного гостя, а конец волочился по земле, на манер хвоста.
– Матка Боска! – охнул пан Пупек, отступая к обрыву. – Так то ж пани Торвенова!
Пин-эр шла с закрытыми глазами, высоко задрав подбородок. Казалось, она не видит дорогу, но чует ее нюхом. Раздетая, босая, в одной нижней юбке и сорочке, китаянка белела в ночи привидением. Цепь ожила, взмыла в воздух, описав сложную восьмерку. Звенья тихо шелестели, вплетая шорох-контрапункт в симфонию примолкшего леса.
Миг, и цепь снова опустилась в грязь.
«На ней нет ошейника! – сражаясь с легионом бесов, рвущих голову на части, Торвен ясно видел шею китаянки. – Сняли, мерзавцы!.. польстились…» Он не знал, к каким последствиям может привести утрата драгоценного ошейника. Должно быть, одурманенная похитителями, Пин-эр вся попала во власть собаки, укрытой в ее теле. И сейчас ину-гами, взяв след, вел спящую, бесчувственную женщину сквозь тьму. Чего ты хочешь, пес-призрак?
Спасти? Отомстить?!
– Цепь! Цепь вырвала… Чертова баба!
– Не трусь, панёнок. Глянь! – она ж еле жива…
Словно актриса, услышавшая подсказку суфлера, Пин-эр упала на колени. Лицо китаянки превратилось в маску чистого страдания. Не человеческую – звериную. Власти ину-гами хватило, чтобы вести тело по следу, но пробудить женщину от мучительного сна пес не мог. Кинуться на врагов, имея в своем распоряжении не дочь наставника Вэя, гибельную фурию, но пьяную от опия, вялую тряпку?
Пин-эр жалобно заскулила.
– Вот же славно! Обоих кончим, и возвращаться не надо…
Запрокинув голову к небу, китаянка скулила, не переставая. И вдруг завыла – дико, пронзительно. Так плачет умирающий от голода зверь, жалуясь луне на несправедливость мира. Зовет: где же ты, моя хищная правда? Приди, забери – видишь, не могу больше…
Дрогнула звезда над рекой. Упал вниз луч – тонкий, острый. Шпага, не луч. Понимая, что сходит с ума, не в силах слышать вой, Торвен смотрел, как в том месте, где звездный клинок полоснул берег, распахивается трещина. Из нее тянуло гнилью, безумием и влажной духотой. Шевелились в глубине какие-то хвощи – белые, жирные. Порхали мохнатые бабочки – серебро крыльев, усики в зазубринках.
А ину-гами все выл, все звал.
Раздвигая края трещины, наружу просунулась морда – узкая, с острыми ушами. Повела носом, принюхиваясь. Нутряной хрип ответил вою. Миг, и гиена, знакомая Торвену по осаде Эльсинора, выбралась вся, целиком. Темные пятна на боках, черная полоса вдоль хребта делали гиену частью ночи. Хлестал по ляжкам хвост, украшенный на конце львиной кисточкой. Сверкали клыки в оскаленной пасти.
Текла на землю слюна.
– Господи! – дрожа, выдохнул пан Пупек.
Следом, визжа от нетерпения, уже лезли другие гиены.
«Ах, мой милый Андерсен! – успел подумать Торвен, прежде чем потерять сознание. – Все прошло. Все…»
…благословенно будь, беспамятство!
Дивные видения бродят в тебе. Что ни случись, все возможно. Старик Аристотель с кувалдой логики, схоластик Оккам с бритвой упрощений не властны здесь. Кому тут раздолье? – лишь печальному недотепе Андерсену с гусиным пером наперевес. Ведь правда, Зануда? Ведь так, да? Почему ты молчишь?
Отчего не кричишь благим матом?
Равнодушен, безгласен, не открывая глаз, зная, что умер и обречен видеть вечный кошмар – «…какие сны в том смертном сне приснятся?..», – смотрел Торбен Йене Торвен, как гиены рвут на части человека с ножом. Тот не сопротивлялся. Да и человек ли это был? – так, мясо. Выпучив жабьи глаза, моталась окровавленная голова. Рот, разинутый в беззвучном вопле, чернел помойной ямой. Неподалеку две тощие гиены, ворча, кружили у тела недвижного Пупека. Гусару выпала большая удача – обморок. Лишившись чувств от страха, он сделался для монстров запретен. Вцепились пятнистые дуры, мотая головами, – и сразу отпустили. Видать, в носы обморочным уксусом шибануло, отпугнуло.
Кодекс чести, что ли?
Благословенно будь, беспамятство…
Из трещины лился млечный блеск, затапливая берег. У дерева, к которому Торвен совсем недавно привязывал лошадь, стояла другая кобылка – лунной масти. Ее, успокаивая, похлопывала по крупу юная девица, прекрасней которой не рождалось на земле. Даже Анна-Грета Торвен в подвенечном платье, смеясь и не зная, что впереди ждет чахотка верхом на лунной кобылке…
Нет, сказал себе Зануда. Нет.
А что нет, сказать забыл.
Он собрался встать и пойти к белокурой всаднице. Знал, что нога послушается. Этой ночью любые ноги бегают. Хоть на край света, хоть за край. Но красавица лукаво погрозила ему пальцем: лежи, мол! рано еще. Она так и промолчала: рано. От ее жеста гиены присмирели, отбежали к трещине. Оставив лошадь, девица – «Хелена! меня зовут Хелена…» – приблизилась к лупоглазому мертвецу. Не чинясь, опустилась на колени, поклонилась до земли – и поцеловала мертвого в лоб.
Тот зашевелился, встал и убрел себе в лес, не обернувшись.
Пана Пупека же поцелуем обделили. Мимоходом погладив спутанные, мокрые от пота кудри поляка, Хелена прошла мимо бывшего гусара и встала над Пин-эр. Долго, не отрываясь, она смотрела на китаянку. Затем присела на корточки, как недавно сидел сам Пупек у связанного Торвена, и протянула вперед ласковые руки – ладонями вверх.
Звала?
Тело китаянки окуталось слабым мерцанием, делаясь похожим на чертову трещину – безумие, духота и тихий блеск. А Хелена все просила, все подманивала. Будто несчастного, обиженного людьми и судьбой, недоверчивого зверя уговаривала: иди сюда. Хватит, мол. Намучился. Нет больше голода, и страха нет. Есть свобода – не из милости, не по чужому умыслу.
Ну иди же, не бойся.
Благословенно будь, беспамятство! Лишь в тебе из мерцания, из дрожащего, как мокрая шавка, света может выйти лохматый пес. Ворча с угрозой и на всякий случай виляя хвостом, он приседал от сомнений, втягивал в плечи лобастую башку, но добрался наконец до Хелены. Облизал девичьи руки. Благосклонно стерпел, пока его гладят, треплют шерсть на загривке, запускают в нее тонкие пальцы, – и, не оглядываясь, пошел к трещине.
Гордый, вольный.
Сияющий.
У самого разлома пес вскинул голову к небу и завыл. Хриплое торжество разлилось над рекой, гоня отчаяние прочь. Гиены засуетились, повизгивая. Сбившись теснее, они гурьбой кинулись следом. Так и ушли – ину-гами и его стая. Честное слово, Торвен чуть сам не ушел вместе с ними.
А что?
Рано еще, во второй раз промолчала Хелена, отвязывая кобылку. Лежи, дурачок. И – отдалился, стих в лесу стук копыт. Закрылась трещина. Смолк плеск реки. Недвижно вокруг, мертво.
Лишь тогда шевельнулся в грязи недоеденный пан Пупек.
– Пся крев! – простонал корнет Пупек. – Хлопцы, подсобите!
Думал – кричит, но быстро понял – еле шепчет.
– Гей, есть ли кто рядом?
Одно хорошо, что жив. Промахнулись французы, спасла пани Ночь, выручила. Только рано радоваться. Голова – словно ею из пушки выпалили. В колене – боль толчками. Кровит раненое плечо. Шинель на боку – в клочья.
– Хлопцы! Иоганн, холера швабская! Где ты?!
Пересилил муку гусар, встал, разлепил ясны очи. А как огляделся, как прищурился сквозь тьму… Даже брань в глотке застряла. Франека убили клятые лягушатники! – вон Лупоглазый, весь в листве гнилой. От духа кровавого в мозгу круженье. Эге, да тут и девка лежит, в беспамятстве! Кто ж раздел девку? – небось французы снасильничали.
А фон Торвена хотели в полон взять. Связать умудрились!..
Качнулся Пупек, чуть не упал. Пуста голова, как бутылка из-под сливовицы похмельным утром. Вытряхнули память ядром из орешка. Где ты, прошлый день? Где ты, нынешняя ночь? Из ушей, что ли, выскочили? Что дрались – ясно, что побили нас – тоже. И сабля куда-то делась, и одежка на плечах чужая. Ни ментика, ни кивера, ни доломана…
Что же делать?
Перво-наперво Иоганна выручать, пока лягушатники не вернулись. Вот и нож – под ногами валяется. Удачно! Станислас попытался уцепить с земли костяную рукоять. Не вышло с первого раза. Он застонал, закусил соленые от крови губы. Не время раскисать, корнет. Сам погибай, а товарища выручай! Вцепился в нож, как утопающий – в канат, брошенный ему с корабля. Шагнул, спотыкаясь, к фон Торвену; наклонился, прикидывая, как ловчее разрезать веревку. И замер, поймав ответный взгляд – как на французский штык наткнулся.
Страшно смотрел Торвен. Дрогнула рука, выронила нож.
– Иоганн! Ты чего? Это же я, Пупек из Гадок!
Молчал шваб. Будто не товарищ боевой перед ним, а лютый враг.
– Мы ж со Смоленска знакомы…
Даже боль отступила, давая дорогу страху. Похолодел Станислас Пупек, смертным потом взмок. Что-то, видать, случилось этой ночью. Плохое, скверное.
– Не узнал? Я это… давай, веревки разрежу…
– Режь…
Корнет обрадовался, закивал:
– Смеяться будешь, Иоганн! Хоть и не время для смеха. Представляешь! – не помню ни арапа. Где французы? где мы? какой месяц нынче…
Веревка упала в подмерзшую грязь. Не спеша подняться на ноги, фон Торвен поморщился, размял затекшие руки; на четвереньках скользнул к убитому Франеку. Корнет едва удержался, чтобы не протереть глаза. Матка Боска, во что мы все вырядились? Кто же в цивильном воюет? В разведку ходили? Нет, с гусара ментик только вместе с кожей сдерешь… И оружие, оружие где? Сабля верная, куда ты ушла?
Стволу пистолета, направленному в лоб, он не слишком удивился.
– Ого! Ну и пистоля у тебя, Иоганн! Где оторвал? Знаешь, в человека целить нельзя. Раз в сто лет и незаряженное пальнет. Панну под деревом видел? Кто она – татарка? пленная? И… А что у тебя с лицом?
Дружище Торвен не спешил. Медленно встал, опираясь на трость, как дзяд ветхий. Сунул за пазуху дивную пистолю, огляделся. Корнет ждал, холодея. Что в памяти дыра – ладно, контузия. Бывает. Но что стряслось с Иоганном? Ровно не фон Торвен он, а свой собственный батюшка.
Ведь швабу и восемнадцати нет!..
Девушка была без сознания. Станислас кое-как напоил ее из фляги, найденной при Франеке. Положил на лоб мокрый платок, а под голову – свернутую шинель. Снимал с себя – дивился: ткань чужая, пуговицы незнакомые…
– Какой сейчас год, пан Пупек?
– Да брось ты, Иоганн! Двенадцатый, какой еще!
– И где же мы с тобой?
– Где, где… На войне!
– Точно, что на войне…
Голос фон Торвена звучал так странно, что корнета пробрал озноб. Он подумал, с силой провел ладонью по лицу, взглянул на пальцы.
– Х-холера! Иоганн, я спятил, да? Умом тронулся?
И тут фон Торвен улыбнулся – впервые за весь разговор.
– Нет, просто здорово ушибся. Скоро все вспомнишь, а я помогу. Двадцать лет с войны минуло, приятель. Я к тебе в гости приехал, в Петербург. А нас с тобой на охоту позвали, в Тамбов – чудо-волка ловить, для Кунсткамеры. История эта долгая…
– Нет, – твердо сказал пан Пупек, истинный шляхтич. – Врешь ты или тоже безумен – истории обождут. Давай выбираться, Иоганн. Не ровен час, французы нагрянут. Я девушку понесу, а ты уж хромай, как получится. Ногу зацепило, да? Ничего, найдем врача…
«Тут бы самому не ударить лицом в грязь! – думал он, поднимая тяжелую, будто смертный грех, девицу. – Ох, колено! Ладно, дотащу… как-нибудь…»
– Вы уже встали, князь?
– И даже раздобыл нам чаю. Кофе тут не в чести.
Волмонтович посторонился, давая проход. Чувствуя себя медведем-шатуном, Эрстед выбрался из ветхой избушки. В сей хибаре они провели ночь. «Варягам» любезно предоставили лучшие апартаменты – прочие естествоиспытатели, включая генерала Хворостова, ночевали у горевших до утра костров.
К счастью, Амалию фон Клюгенау удалось оставить в генеральском имении. За столом Эрстед, не скупясь на краски и душераздирающие подробности, описывал даме прелести бивуаков. К беседе не замедлил присоединиться гостеприимный хозяин, поведав с десяток занимательных историй:
– …а утром глядим: примерз! Каков ремиз, а? И на веках – иней…
– Oh, mein Gott!
– …промазал. Ерошка заряжать – куда там! Кабан его с ходу – хрясь!
– О-о-о!
– Клыками, значит, в пузо. Кишки наружу…
В итоге фрау Амалия сделалась задумчива и вскоре сообщила, что столь мужественное занятие, как охота, – не для нее, слабой и впечатлительной. Вдову заверили, что буде «монстру» изловят – ей покажут первой. На чем вдова и успокоилась, милостиво докушав поросячий бочок. Генерал тайком подмигнул Эрстеду: какова монстра! – и датчанин проникся к старику искренней симпатией. Склочный нрав Хворостова, равно как манера постоянно перебивать собеседника, не стали тому помехой.
Ей-богу, пустяки в сравнении с юностью души!
К месту охоты выехали бурной толпой: генерал с челядью, фон Ранцев, компания охотников, отряженных Академией наук, со слугами… Судя по выговору, охотники были, как и фон Ранцев, поляками – либо польскими немцами. «Что, в Академии русских не нашлось?» – подивился Эрстед. Однако спросить постеснялся. Если в тамбовской глуши водятся монстры из Эльсинора, в имении Гагарина гостят датчане, француз, поляк, китаянка… Ах да, еще и герр Чжоу образовался! – то почему бы не пожаловать в эти края и целой компании земляков Волмонтовича? Не хватает лишь его величества Фредерика VI – вступиться за несчастных «песиков», если таковые сыщутся.
Оловянная кружка с дымящимся чаем обожгла пальцы.
– Благодарю, князь.
Волмонтович прискакал вчера поздним вечером. Его сопровождал испуганный насмерть курьер – гонца посылали в Ключи сообщить князю о решении Эрстеда. Злой, как черт, князь едва не загнал лошадь. Он дулся на Эрстеда, не скрывая обиды. Почему не предупредил загодя? Почему не спросил совета? Приспичило, да?! Холера! А ну как сожрет вас та «монстра» без меня и не подавится?!
Впрочем, князь скоро оттаял. На вопрос, как там поживает герр Чжоу, ворчливо сообщил, что следить за китайцем он поручил Шевалье. Да, кстати: сукин сын азиат нервничает. Твердит: у вас, господа, три дня. Больше ждать не могу. Иначе резервуар треснет и все ци выльется.
Хотите присутствовать при опыте? Извольте поторопиться!
«Поторопиться? – Эрстед отхлебнул чаю, стараясь не ошпарить губы. – Хорошо ему говорить! Ах, герр Чжоу, Эминент, покойник Гагарин… Не воевать бы нам! Соединить бы вашу мистику с научным подходом – взвесить, измерить, подвести теоретическую базу… Да мы бы горы свернули! Наши академики тоже хороши: «Шарлатанство! Оккультные бредни!» Месмера затюкали, стервецы…»
– Так что кулеш готов, ваши благородия…
Рядом возник крепенький мужичок из дворни Хворостова. Мужичок зябко прятал кисти рук в рукава зипуна. Кудлатую шапку, похожую на кедровую шишку, он нахлобучил по самые брови.
– Пожалте до компании…
От костра тянуло сытным запахом. Животы откликнулись энергичным бурчанием. В два глотка допив остывший чай, Эрстед поднялся с колоды для рубки дров – и вместе с князем двинулся к костру.
– Здравствуйте, генерал.
Хворостов, помнится, минут пять орал на «варяга», размахивая руками, прежде чем датчанин понял: старик категорически требует, чтобы гости обращались к нему запросто, безо всяких «превосходительств». Генерал и сейчас ворочался, пыхтел, дергал плечами – делал гимнастические упражнения, исключительно полезные для организма. Полезней их Хворостов полагал только водку, и то если много.
Подле него дрожали от страха кусты крушины. Тряслись ветки, кое-где покрытые черными, сморщенными ягодками. Ой, горе-горькое – убежать бы, да корни держат…
– И вам не хворать, полковник. Как спалось?
Эрстед выдавил из себя кислое подобие улыбки.
– Спасибо, не жалуюсь.
– Что-то вы, пардон, смурной. Бодростью неглижируете? – зря. На охоте азарт нужен, кураж. Чтоб глаз горел, а рука не дрожала. Ванька! Кулеша нам, живо! Махнем по стопочке, а?
«С утра?!» – ужаснулся датчанин.
Но генерал был так убедителен, что всякая возможность спора исключалась. Серебряные чарки возникли, словно по волшебству. Под густой кулеш «ерофеич» пошел как родной. Эрстед не удержался, махнул и вторую. Хворостов к тому времени прикончил остаток; теперь старик ревел бугаем, давая распоряжения.
Лагерь пришел в движение.
– Все знают свои нумера? Господин фон Ранцев! На каком стоите? Филька, сукин сын! Запорю! Почто ассистенту его нумер не доложил?!
Меж деревьев копился густой туман. Подкрадываясь к людям, он мешался с дымом костра, рождая зыбкий, причудливый хоровод фигур. Эрстеду некстати вспомнилась «Клоринда» с ее призраками. Гомон вооруженных людей, мачтовый ствол сосны – все это усиливало сходство. Сейчас кто-нибудь заорет: «За борт бесов!» – и где прикажете искать в лесу кальмара?
Он проверил ружье, одолженное ему генералом. Заряжено ли? Не отсырел ли порох на полке? Нет, все в порядке. Не удержался, любовно огладил костяной приклад. «Алмазная грань», гравировка; замок простой, без излишеств, удобный спуск. А вот и клеймо: «Иван Лялин». О Лялине он когда-то слышал от Волмонтовича.
Не зря генерал расхваливал ружье!
– Подъем, господа! Зверь ждать не будет…
Зябкая морось пропитала воздух насквозь. Игнорируя законы физики, она не желала ни падать, ни испаряться. Кора липы, за которой укрылся Эрстед, сочилась влагой. Хорошо хоть палая листва лежала здесь сплошным ковром. Грязь не так липла к сапогам. В целом позиция выглядела удачной. Впереди открывался узкий лог, почти голый, если не считать прядей жухлой травы да редких кустов бересклета. Зверь, выбежав, окажется как на ладони. Далее начинались заросли лещины, перемежаемые буреломом. Там легко могла спрятаться хоть волчья стая, хоть кабаний выводок.
Издалека донеслись крики загонщиков, стук колотушек и стрекотанье трещоток. Ну наконец-то! Датчанин успел продрогнуть. Это только Волмонтовичу все нипочем! Словно подслушав его мысли, князь сделал отмашку рукой – и снова прильнул к ружью.
Еще на бивуаке к Волмонтовичу подошел фон Ранцев. Отведя князя в сторонку, он попросил: не согласитесь ли вы держаться поближе к господину Эрстеду? Вы, говорят, человек бывалый, военный, а на охоте всякое случается. Прикройте ученого мужа, сделайте милость. Волмонтович ассистента выслушал с превеликой серьезностью – и кивнул. Мол, прикрою, не извольте беспокоится. Просвещать фон Ранцева насчет «людей военных» князь не стал. Кому какое дело, при каких обстоятельствах он впервые познакомился с Андерсом Сандэ Эрстедом, полковником датской армии?
В любом случае он не собирался отходить от друга.
Однако просьба князя насторожила. А своему сердцу Казимир Волмонтович привык доверять. Эрстеду достался крайний правый номер. Князь же занял позицию рядом, в пяти шагах, пристроив ствол капсюльного штуцера в развилке ольхи.
Он ждал.
– Наше дело – попасть! – наставительно молвил пан Краков, присоединяя последнюю клемму. – Все? Ох, и почерк у того Гамулецкого, я вам скажу. Вернемся, точно придушу.
Он помахал листом бумаги, густо исписанным синими чернилами.
– Горшок для газу на месте…
– Емкость, – поправил образованный пан Варшавский.
На бомбомет он глядел с брезгливостью. Изделие старого штукаря раздражало Варшавского. В ответ пан Краков лишь рассмеялся и потянул рычаг. Щелчок, легкое жужжание. Невидимое колесико сдвинуло стальной лоток с места. Он дрогнул, пополз внутрь кожуха.
– Работает, клята химера! – пан Краков закрутил длинный ус. – А вы сомневаться изволили. Для справного артиллериста все сойдет, хоть труба водосточная – лишь бы палила. Теперь сошку вкопаем – и годится.
Он с удовлетворением хмыкнул. Утро выдалось холодным, но это не портило настроения
Пан Варшавский едва стерпел. Очень уж хотелось заткнуть уши.
– Говорил я тому Франеку. И пану Познанскому говорил. Для чего вся эта химерия? А вдруг не сработает? Дело простое, проще некуда. Зарезать – и в Цне утопить. Пусть на разбойников грешат, много их тут, лайдаков.
– Пан Краков! Тише, прошу вас! Услышат…
– Ну и что? Мы же на охоте. Народу полно, кто поет, кто водкой себя бодрит. А насчет «зарезать»… Будь они москали, сошло бы. А тут – иноземцы. Без Третьего отделения не обойдется. Пусть на пана Всевышнего думают. Покарал грешников редким природным явлением, именуемым… Ваш человечек в Академии наук не подведет?
Пан Варшавский кивнул:
– Оформим по высшему разряду. Здешние обыватели век нас помнить будут. Сперва «монстра», потом – редкий метеор с Луны, Тамбовское Диво. Аномалия здесь, пан Краков. Пересечение энергетических, не побоимся того слова, магистралей. И диссертации напишут, и экспедиции пришлют. На сто лет работы хватит. Задумка, я вам скажу, красивая, но уж больно сложная. На нитке все висит.
– Не на нитке, пан цивильный, – наставительно уточнил артиллерист. – На тра-ек-то-рии!
– Да прекратите же! На душе тошно. Где пан Познанский? Где Франек? Обещали же следом за вами приехать…
Пан Краков развел ручищами:
– «И фурт-фурт…» Ох, извиняюсь. Оттого, пан Варшавский, Речь Посполитая все баталии за последний век и просрала. Жолнежи в поле, а воеводы в шатре, медок смакуют. Не по сердцу мне эта публика: что Франек, хлоп гоноровый, что хозяин его. Если по чести, их тоже
– И с помещиком Гагариным, – согласился пан Варшавский. – А вдруг наши герои письмецо со всеми подробностями в Ключах оставили? А? После Тамбовского Дива знатный кавардак начнется. Вот под шумок мы в имение и наведаемся. Подпустим красного петуха?
Артиллерист расхохотался басом.
– Сделаем! А сейчас и без воевод обойдемся. Куда целить, известно. Когда стрелять – тоже. С волками Франек здорово придумал, головастый, пусть и хлоп. Видали волчар? Франек их у сасовских ловцов купил. Злые, я вам скажу, точно дьяволы. Мы им морды черной фарбой выкрасили, чтоб страшнее было. Пускаем их на левый фланг, панове охотнички канонаду начинают, а мы, как пальбу заслышим…
– Помню, ни к чему повторяться. Они стреляют – мы начинаем. Да только не дело это! Если пан Познанский так и не изволит пожаловать… Заварил кашу, а теперь в кусты? Вы уж, пан Краков, Франека на себя возьмите. Юркий хлоп, уйдет. А от вас не уйдет.
Пан Краков самодовольно кивнул.
Загонщики приближались. Уже можно было разобрать отдельные голоса, ранее сливавшиеся в общий галдеж. Эрстед вытер вспотевшую ладонь о лацкан макинтоша. Не успел он снова пристроить палец на спуске, как на левом фланге шарахнул выстрел. Казалось, пастух хлестнул бичом, подгоняя стадо. Кто стрелял? по какому зверю? – за деревьями видно не было.
Еще выстрел – и отчаянный визг.
– Волк, – бросил Волмонтович.
Он хотел что-то добавить, но вдруг умолк и деловито поднял штуцер. Наискосок через лог, прямо к ним, ломился молодой кабанчик. Не матерый секач, но уже далеко не подсвинок. Штуцер гулко бахнул, как гвоздь забил. Не хрюкнув, кабанчик покатился в траву, пару раз дернулся и замер.
Словно в ответ, из зарослей лещины ударила дымная стрела с огненным наконечником. По ушам мягко хлопнули ладони великана: бум-м-м! Щеку Эрстеда обдало жаром. В спину толкнулся грохот, властный и басовитый, едва не швырнув полковника наземь. Если бы не липа – не устоял бы. Случайный воробышек чирикнул на плече, разорвав клювом плотную ткань макинтоша.
Повернув голову, Эрстед увидел застрявший в дереве осколок металла.
– Бомбомет, курва! Ложись! Сейчас опять выпалят!
«Перелет, – с запозданием дошло до полковника. – Засаду устроили слишком близко…» Он едва успел последовать совету князя. В зарослях полыхнуло во второй раз. Прежде чем вжаться лицом в мокрую горечь листьев, Эрстед успел засечь место, откуда стреляли. Волмонтович уже бежал туда через лог, на ходу доставая пистолет.
Взрыв!
По спине забарабанили комья земли. Осколки с чмоканьем впивались в сырую кору. Где-то неподалеку с треском повалилось дерево. Взводя курок ружья, Эрстед разглядел за кустами, там, откуда летели бомбы, две темные фигуры. «Газовый заряд» почти не давал дыма. Целиться было легко.
Отдача мощно толкнула полковника в плечо.
– …пан Варшавский!
Единого взгляда хватило пану Кракову. Что ж он, мертвецов не видал? Вместо лица – кровавое месиво. Белеют осколки кости. Нет больше пана Варшавского.
«…и фурт-фурт ладував…»
Пан Краков развернулся к бомбомету. Через лог к нему, быстрей кровного жеребца, несся человек. Без шапки, шинель нараспашку; вместо глаз – две черных дыры. Пан Краков хотел перекреститься – жаль, времени не осталось. Что ж, у артиллеристов – свои молитвы. Он плавно повел стволом, ловя бегуна в прицел. Славную штуку учудил старичок Гамулецкий, знатно палит…
Ладонь легла на рычаг перезарядки.
Чернодырый торопыга, не останавливаясь, вскинул руку. Похоже, его пистоль был сработан той же сволочью Гамулецким, черт бы побрал штукаря. Три выстрела хлестнули подряд, сливаясь в залп. Удар, звон – одна из пуль угодила в бомбомет.
– Курвин сын!
В плечо пану Кракову с размаху вонзился каленый штырь. Обжег, швырнул прочь от «клятой химеры». Рукав сразу набух темной кровью. Выругавшись,
А быстроногий гаденыш уже змеей вился меж стволами орешника.
Нет, не успеть.
Бросив дурную махину, пан Краков рванул из-за пояса пистоль. Но пальцы чернодырого – Матка Боска! так то ж окуляры… – клещами сомкнулись на запястье. Силен был пан Краков, подковы гнул играючи. А тут – не сдюжил, застонал. Хрустнули косточки по-цыплячьи. Кувыркнулся пистоль наземь. Взорвалась бомба, да не там, где следует, а в точности между бровями горемычного пана Кракова. Это его змей пекельный, недолго думая, лбом в переносье звезданул.
Как и окуляры-то уцелели?
Ветки над головой качаются. За ветками – хмарь серая, мутная. Фурт-фурт, шепчет ветер в желтой траве. На земле ты еще, пан Краков. Не к сатане в дупу катишься. Ну, раз жив – вставай. Хватит разлеживаться. Вон пистоль валяется. Манит. А вот и курвин сын – бледный, как упырь измогильный. Не добил меня, собака? Живым взять надумал? Пожалел?
Ой, зря.
Я тебя жалеть не стану.
Ноги вы мои, ноги! Зачем отнялись? И руки – плетьми. Лежишь ты, пан Краков, как та колода. Глазом левым косишь – то на чернодырого, то на пистоль заветный. Близок локоть, да черта с два. А упырь махину на сошку водрузил, рычаг дергает. Что ж ты творишь, лайдак в окулярах? Решил чужое дело закончить?
Дружка своего в ад отправить?
Привстав на одно колено, Эрстед спешно перезаряжал ружье. Сюрпризы не заставили себя долго ждать. Он едва успел забить в ствол пыж, как сбоку громыхнул выстрел. В лицо брызнули ошметки мокрой коры. По краю лога к полковнику спешили ближние номера – господа столичные естествоиспытатели в сопровождении вооруженных слуг. Последним бежал ассистент фон Ранцев. На миг задержавшись, он вскинул к плечу английскую двустволку, взял прицел…
В лещине полыхнуло. Упасть или укрыться полковник не успел. Но этого и не потребовалось. Фон Ранцев, так и не спустив курка, превратился в огненный шар. Сейчас, играя со смертью, Эрстед получил прекрасную возможность увидеть в действии «божью кару», которую готовили для российского императора. Взрыв разнес жертву в клочья, оставив на земле обгорелое пятно.
Остальных расшвыряло в стороны.
Двойной грохот лишил полковника слуха. Глухой, как пень, борясь с тошнотой, Эрстед с трудом повернул голову – и увидел, как в лещине встает жаркий факел. Там, в жирном, клокочущем огне, что-то билось в судорогах, пытаясь спорить с пламенем.
– Казимир!
Не помня себя, забыв об наемных убийцах, Эрстед со всех ног кинулся через лог. Он не видел, как нырнули в лес и исчезли в чаще двое уцелевших поляков. Не видел егерей Хворостова, бегущих к нему, генерала, ковыляющего следом, – ничего, кроме костра, разожженного за кустами.
И того, что жило в костре.
– Казимир!!!
В руках горящий князь держал развороченные останки бомбомета. С силой размахнувшись, он отправил проклятое оружие в полет – в самую гущу бурелома. Что-то каркнул; должно быть, выругался, да горло не сдюжило. И боком повалился в черную траву.
Пушечным ядром Эрстед проломился сквозь кусты, не обращая внимания на ветки, хлещущие по лицу. На ходу скинул макинтош, набросил на князя, сбивая пламя. Упал на колени, обжигая ладони, стал хлестать подлые, лезущие наружу язычки огня. Смрад паленого бил в ноздри, въедался в кожу.
«Пуля! Пуля повредила клапан… пробой искры…»
Медленно, с усилием, Волмонтович повернул к нему страшное, обугленное лицо. Из-под правой ключицы князя, глубоко войдя в тело, торчал обломок рычага.
– Взорвался… кур-р-рва…
Князь надсадно закашлялся, содрогаясь.
– Больно… очень…
Зацепившись дужкой за ухо, болтались окуляры – невредимые, словно заговоренные.
Раненых и убитых увезли.
Лес замер. Умолкли птицы. Затаилось зверье по норам-ухоронкам. Стих ветер. Лист, задержавшийся на ветке, и тот не шелохнется. Ни шороха, ни звука.
Когда лопнула тишина?
Был лес, стало отражение в пруду. Запустил кто-то камень наугад, пошли круги по воде. Раскрылась трещина, выпуская стаю. Гиены? Да что вы! Спросите натуралиста, знатока африканской саванны, – любой скажет, что нет таких гиен. А вожак стаи – этот уж точно не имел права на существование.
Тут и к натуралисту не ходи.
Выл ину-гами в изувеченном лесу. Задрав к небу морду, творил панихиду. Тоска вплеталась в гарь и страх. Плыла над землей. Над рекой, до самого моря. От Тамбовской губернии до далекого, сказочного острова Утина. Мертвый пес оплакивал погибших.
Сидя вокруг, молчали гиены.
– Вот он, – сказал Чжоу Чжу.
Мальчик трех лет от роду сидел на полу, сосредоточенно изучая деревянную лошадку. Игрушка была крохотной, с детскую ладошку. Но резчик постарался на совесть – даже грива вилась по ветру, как настоящая.
За спиной ребенка, в углу, стоял киот с образами. Божья Матерь, держа на руках младенца, кротко смотрела на незваных гостей. Рядом плескал крыльями архангел Гавриил. А четверка евангелистов – те вовсе готовы были выскочить из оклада и кинуться в бой. Кто такие? – хмурился Лука. Зачем пожаловали? – набычился Матфей. Негоже… – поджал губы Марк.
А Иоанн шарил по избе глазами: нет ли топора?
Топора не было. Были ухват, помело и кочерга. Зеркало с полотенцем. Железная кровать за занавеской. Медный гребень на шнурке. Горшки, чашки. Священник Николай Федоров, крестивший мальчика, числился в зажиточных. Не только свою фамилию он мог предоставить в распоряжение малолетнего Коленьки и его старшего брата Саши. Да и крестный отец, Федор Карлович Белявский, редкой души человек, готов был поделиться с малышами всем: хоть собственным именем, предоставленным для отчества, хоть средствами к существованию.
Но денежного вспомоществования не требовалось. Константин Иванович, дядя незаконнорожденных, строго следил, чтобы дети взятого под опеку брата ни в чем не нуждались.
– Что это? – спросил Эрстед, указывая на приступок печи.
– Лопата, – машинально ответил Огюст.
– Лопата? Странная лопата… Для чего она?
Молодой человек сосредоточился, вспоминая.
– Ею сажают пироги.
– Куда? В тюрьму?
– В печь.
– Да вы знаток, мсье! Откуда такие сведения?
– Из Парижа…
Огюст не врал. Позапрошлым летом, в компании Эвариста Галуа, он посетил архитектурную выставку на Марсовом поле. Там, вдоль так называемой Rue de Russie, стоял резной фасад в русском стиле. За фасадом, в числе прочего, располагалась и привезенная из России изба – с крытым двором и флигелем. Ее якобы пронумеровали по бревнышку и восстановили точь-в-точь как надо. За десять франков гид болтал без умолку…
– Вы мне мешаете, господа!
Китаец жестом попросил всех прекратить пустые разговоры. У Огюста на языке уже вертелся вопрос – почему, кроме ребенка, в избе нет ни души? Куда ты спровадил всех, азиат? – но задать его француз не решился. От Чжоу Чжу он ждал пакости в любую минуту. Спасибо Эминенту, просветил насчет восточного коварства, холера вас заешь обоих…
Praemonitus praemunitus.[84]
Разговор в Механизме Времени запомнился Огюсту до мельчайших подробностей. Лебеди, снежинки; старческое дребезжание в голосе барона. Нет, он не верил фон Книгге. Он ему и сейчас не верил. И все-таки – поверил. Тысяча чертей! Две бешеные лошади разрывали француза пополам. Если Эминент солгал, если он по-прежнему желает Андерсу Эрстеду смерти – китайцу не следует мешать в его предприятии.
Если же барон сказал правду…
«Этот Чжоу – враг?» – напрямик спросил Шевалье у полковника, когда тот вышел из комнаты, где лежал умирающий Волмонтович. От Эрстеда пахло вонючими мазями и безнадежностью. Врач, срочно привезенный из уездного города, как уже знал Огюст, просто диву давался. По словам медика, любой другой на месте князя давно бы отдал богу душу. А поляк еще упрямился, еще хрипел, дрожал от боли и глядел в потолок левым, выпученным глазом – правый выжгло при взрыве.
– Окуляры… – слышалось в хрипе.
– Наденьте на него окуляры, – махнул рукой врач. – Какая теперь разница…
Эрстед долго не отвечал. Думал о чем-то своем, кусал губы. Он сильно постарел за эти дни. В волосах прибавилось седины, резче проступили морщины. Наконец, даже не спросив, откуда Огюсту известно подлинное имя китайца, полковник кивнул:
«Да, враг. Не делайте глупостей, мсье Шевалье. Враг, не враг – мы скрепили договор рукопожатием…»
«Вы – романтик! – хотел сказать Огюст. – Можно ли доверять…»
Но вместо гневной филиппики, уже вертевшейся на языке, он отвернулся – и, желая прервать неловкое молчание, зашел к Волмонтовичу. Это было опрометчиво. Молодой человек еле сдержался, чтобы сразу не выскочить прочь. Даже показалось, что князя тут нет. Скорченная, дрожащая мумия, вся в повязках с примочками – разве это князь? Тусклый свет из окна. Вонь масла герани. Словно кто-то прямо в розарии свалил кучу гнилых яблок. Миска с томлеными яичными желтками. Жирный купидон смеется на раме зеркала.
Черные дыры окуляров на обгорелой маске.
Шевалье полагал себя человеком опытным, знающим, что такое гибель друзей. Ничего он не знал. Смерть Галуа потускнела в сравнении с этой огненной нелепицей. Чувства и разум огласили приговор: да, Волмонтович умрет. Не сегодня, так завтра. Откровенность врача – безусловный некролог. В то же время Шевалье, как ребенок, надеялся на чудо. Пусть умрет. Князь и раньше умирал. Казацкая пика – помните? Ведь это ничего не значит. Ведь правда?
Ну скажите, что правда!
– С-с… с-сюда-а…
От дивного баритона осталось шипение змеи. Содрогаясь, Огюст приблизился к князю. Он корил себя за впечатлительность, но ничего не мог поделать. Сердце грозило сломать клетку ребер и удрать на двор. Грех так думать, но он предпочел бы, чтобы Волмонтович уже отдал богу душу.
Господи, за что мучаешь?
– С-с… с-слуша-а… кита-а…
– Китаец? Что китаец?
– С-сде… дела… ш-ш… с-слуша-а…
Огюст слушал. И с убийственной ясностью понимал: он исполнит все, что велит ему князь. Пусть это чистое безумие, но отказывать умирающему нельзя. Да и кто нынче не безумец? Вон и Торвен приволок в усадьбу какого-то умалишенного, полагающего, что он гусар и воюет с Бонапартом. К счастью, гусар оказался безобиден. Когда Торвен вновь слег с головокружениями, он ухаживал за гере помощником, как за родным, – и все беспокоился, чтобы на усадьбу не напали французы.
Огюсту безумец не доверял, полагая его шпионом.
Когда вчера, ближе к вечеру, в Ключи приехали чины из Тамбова, безумца спрятали. На всякий случай. Если уездные исправники никаких шуток, кроме четвертного в карман, не понимают, то уж товарищ полицмейстера, титулярный советник Митянин… Заберут бедолагу – воевать Бонапарта в желтом доме. С чинами приехал газетчик, прощелыга с блокнотом. Он заранее успел накатать репортаж с места происшествия.
Теперь волк пера жаждал фактов для оживления.
«Как мудро заметил адъюнкт-профессор Оссолинский, мы живем в эпоху великих научных переломов. Метеорный дождь с Луны, сама возможность какового еще недавно категорически отвергалась европейскими академиками, трагически сотряс Вялсинскую волость. Ужасная гибель экспедиции, о которой мы писали в прошлом нумере… генерал Хворостов свидетельствует, что огнь небесный пожирал самое себя, и грозится подать в суд…»
Газетчик тоже обещался подать в суд. Ибо никому не позволено бить репортера в морду. Ну и что? Да будь он хоть трижды просветитель и брат датского физика! Что, трудно показать, где лежит князь-обгорелец? Ведь помрет же! – и ни слова нашим любезным читателям… Вон? Что значит вон? Вы забываетесь, милостивый…
Вот тут и вышло в морду.
Чины, выпив водки на посошок, увезли брыкающегося газетчика силой. Тамбовское Диво устроило всех. Дождь с Луны, и никаких закавык. Свидетельства подтверждают. А кто там жив, кто мертв – дело врачей да гробовщиков.
Скорее гробовщиков, как ни прискорбно.
– Хорошо, князь. Я выполню все, что вы велели.
– С-с… с-спаси…
– Отдыхайте. Вам вредно волноваться.
– Я бы… с-сам…
И вдруг, приподнявшись на подушках, Волмонтович подвел итог прежним, твердым и звучным голосом:
– Сам не могу. Значит, вы сделаете.
– Мы можем чем-то помочь, герр Чжоу?
– Можете. Сядьте на лавку и ни во что не вмешивайтесь. Хотя… Герр Алюмен, взгляните в это зеркало. Что вы видите?
Китаец, мрачно улыбнувшись, протянул Эрстеду дешевое зеркальце в оправе из ракушек, скрепленных клеем. Не говоря ни слова, полковник уставился на собственное отражение. Он смотрел долго, как показалось Огюсту, целую вечность. Чжоу Чжу не торопил его.
А ребенок все играл лошадкой, словно был в избе один.
– Да, вы правы, – наконец сказал Эрстед, хмурясь. – Я скверно выгляжу. Это были не лучшие дни в моей жизни. Увы, герр Чжоу, надо признать, что я старик. Пожалуй, я вдвое старше вас. Самое время осесть в Копенгагене, греть ноги у камина и писать мемуары. Надеюсь, наш добрый Фредерик простит мне конституционные грехи юности…
– О да, вы вдвое старше меня, – согласился Чжоу Чжу. – А как же иначе? Больше вы ничего не скажете?
Эрстед взвесил зеркальце на ладони.
– Тяжелое… Кое-что скажу, герр Чжоу. У Месмера был железный жезл. Не вдаваясь в подробности, замечу лишь, что весил этот жезл несуразно мало. Это противоречило всем законам природы. Я поначалу удивлялся, а потом, когда стал учиться работе с жизненным флюидом, кое-что понял.
– Что вы поняли? – нетерпеливо перебил его китаец.
– Что нечего лезть к природе с моей куцей линейкой. Так вот, ваше зеркальце… Оно слишком тяжелое. А я уже умею работать с флюидом. Что получится, если поймать этим зеркалом луч солнца? Солнечный зайчик? Или что-то другое, особенное?
Чжоу Чжу еще раз улыбнулся:
– И снова я недооценил вас, герр Алюмен. Ладно, давайте резервуар сюда.
– Можно и мне? – удивляясь собственной наглости, спросил Огюст.
Видя, что китаец не возражает, он взял зеркало у датчанина. Никакой обещанной тяжести молодой человек не ощутил. Из экзотической рамки на него глянула знакомая, довольно унылая физиономия. На заднем плане, смазывая очертания стены с парой дрянных лубков, повешенных в качестве украшения, падал густой снег.
…снег?!
Хрусталь подлецов-колокольчиков. Шепот ледяных минут. Шорох инеистых часов. Какой-то важный господин. Он отстранил Огюста и занял место в центре зеркальца. Красный мундир, орден на шее. Господин выглядел неживым. Да он и был неживым – синюшная бледность щек, потухший взгляд. Впрочем, господин задержался ненадолго. Его сменил мальчик с лошадкой. Мальчика – гимназист в фуражке. Гимназиста – лысый старец с седой, раздвоенной на конце бородой. За старцем маячил сундук, покрытый изношенным пальто. Стол со стаканом чая. Библиотечные полки. Горят рукописи: дым, язычки пламени. Монастырское кладбище – прямо на глазах оно превращается в парк для гуляний.
Темнота и верчение снега.
– Что вы видели?
Огюст вздрогнул. Оказывается, он уже некоторое время не смотрел в зеркало, а совсем наоборот, выставив руку, направлял зеркало на играющего мальчишку. Зачем он это сделал, Огюст не знал.
– Что?!
Жадно, словно нищий у витрины мясной лавки, Чжоу Чжу вперил взор в молодого человека. Черты китайца исказила странная гримаса. Шевалье не знал, что с таким же выражением лица генерал Чжоу умолял Эминента продолжить показ картин будущего – яркие образы вместо цифр и фактов. Но у француза заныло под ложечкой. Сглотнув, он молча вернул зеркало владельцу и постарался изгнать из головы хрустальный звон.
– Я начинаю жалеть, что согласился на ваше присутствие, – после долгой паузы сказал Чжоу Чжу. – Но слово есть слово. Все, пора. Не волнуйтесь, господа. Это очень простой обряд. На моей родине он известен тысячи лет. Варвары полагают, что умирают полностью и навсегда. Мудрецы же знают, что навсегда – это фикция, а полностью – обман чувств. Впрочем, оставим философию.
Из кармана сюртука он достал маленькие ножницы.
– Алюминиум? – тихо спросил Эрстед, глядя на инструмент.
– Серебро Тринадцатого дракона, – кивнул китаец.
Сняв со стены лубок «Притча о блудном сыне», он выдрал картинку из самодельной рамочки и принялся сосредоточенно кромсать ее. Ножницы резали плотную бумагу без малейшего труда.
Честно говоря, Огюст проморгал тот момент, когда все изменилось. Только что молодой человек внимательно следил за китайцем – Чжоу Чжу разбрасывал по избе обрезки лубка, немузыкально вскрикивая, – и вот уже никакой избы нет.
Людей окружала сплошная стена бурана. Матово-белая, она шла синими сполохами. Хитрец-китаец заточил всех в фарфоровый чайник, расписанный не снаружи, а изнутри. Вот-вот хлынет кипяток… Минута, другая, и потрясение улеглось. Стало ясно, что буран, ярясь, не в силах поглотить жалкий клочок земли, огороженный кострами с восьми сторон. Вопреки всему, обрезки пылали ярче крошечных солнц. Соприкасаясь с пламенем, вьюга усмиряла свой разгон.
Эрстед не проявлял удивления. Пожалуй, для него изба оставалась на прежнем месте. Зато ребенок выронил лошадку, сунул в рот большой палец и, увлеченно чмокая, воззрился на зимнюю круговерть. Огюст подумал, что в этом возрасте дети должны вести себя осмысленней. Хотя мало ли…
Заведем семью, тогда и выясним.
Видя интерес малыша, Чжоу Чжу бросил ему зеркальце. Дитя попыталось ухватить подарок на лету, неуклюже взмахнуло рукой… Ударившись о землю у ног ребенка, зеркальце разбилось вдребезги. Брызнули осколки, на лету превращаясь в широкие, красно-желтые лучи. Их, вертясь дробинками, пронзали ракушки. Каждая издавала басовитый гул, словно заключенное в раковинах море просилось на волю. В тех местах, где они ударялись о стену бурана, возникали дыры.
Аспидно-черные ромбы.
Огюсту стало страшно. Иррациональный, нелепый ужас вцепился в глотку, отнимая дыхание. В ромбах занималось тусклое мерцание. Если присмотреться, можно было заметить в глубине некое движение. Люди, события; незнакомые пейзажи. Все это быстро исчезало, растворялось в черноте. Лишь ближайший к Шевалье ромб светился, не переставая. В нем синел океан, вспыхивали огоньки на пирамидках и молчал остров с алюминиевым Лабиринтом.
Никогда еще Лабиринт не был так далеко.
Из немыслимой дали ветер принес обрывок «Оды к радости». Вряд ли Бетховен с Шиллером предполагали радость как слияние миллионов в бурлящей жиже Грядущего – или соединение «волновых матриц» в утробе ромба-накопителя, плывущего по орбите вокруг Земли. Но музыка явилась как нельзя кстати – отрезвила, вернула ясность рассудку.
Забыв о ребенке, буране и острове, Огюст Шевалье смотрел на китайца. Куда и делся хлыщ в европейском костюме, ровесник самого Огюста! В двух шагах от них с Эрстедом стоял зрелый воин в чешуйчатом панцире. На груди воина, готов в любой миг сорваться с зерцала в полет, скалил клыки дракон. За спиной Чжоу Чжу реяло знамя – золотые иероглифы на кроваво-красном шелке. Те же цвета, что и у лучей-осколков…
В руке китаец держал алебарду, готов разить без пощады.
– Я здесь! – завопил Шевалье – Я!.. здесь!..
Бессмысленные слова. Никчемный крик. Пустая глупость.
Еще чуть-чуть, и будет поздно.
– Я тот, кого вы ищете!
Так Огюсту в минуту опасности велел кричать Эминент.
– Ты тот, кого я нашел!
Буран лопнул по шву, впуская бешеную тройку лебедей.
К кому обращался фон Книгге, осталось загадкой. К Огюсту Шевалье? К Андерсу Эрстеду? К генералу Чжоу? Правя упряжкой, он не стал тратить время на пояснения. Хлопая крыльями, лебеди свернули в сторону. На лету барон ударил китайца треугольным щитом, отбросив к границе вьюги. О да, сегодня у Эминента был и щит, и меч, и витой рог у пояса. Куда и делся серый сюртук! – его сменила длинная рубаха с вышивкой по подолу. Голову венчал шлем, похожий на корону, где вместо зубцов красовался все тот же лебедь, выполненный из черненого серебра.
Увы, новый наряд не мог скрыть дрожь рук и морщины на лице.
– Вы?!
Чжоу Чжу замахнулся алебардой.
Буран отступил, расширяя арену схватки. Один из костров выгнулся дугой, плюясь искрами. Казалось, шерсть на костре стала дыбом от ярости. Миг, и пламя обернулось синим тигром. Хлеща могучим хвостом, оскалив клыки, каким мог позавидовать дракон с панциря, зверь в два прыжка оказался рядом с китайцем.
Вскочив на тигра верхом, генерал Чжоу ринулся в бой.
Забившись в дальний угол, вне себя от потрясения, Огюст нервно хихикал. Этого не может быть! Это бред, галлюцинация, как на «Клоринде»… Сейчас, расшвыривая снег и черные ромбы, к ним прорвется солнечный луч – и все сгинет. Настанет утро – обычное, скучное. Он пытался разглядеть, куда делся ребенок, и знал, что в любом случае не кинется спасать дитя из дикой свалки. Закроет голову руками, останется на месте, проклиная свою трусость…
Ребенка видно не было.
Эрстед же по-прежнему не двигался с места. Он лишь взволнованно озирался по сторонам. Так ведет себя слепой, когда в его присутствии завязывается драка. «Что происходит?» – беззвучно шевелились губы полковника. И, не дождавшись ответа, снова задавали вопрос.
– Вы нарушили слово чести! Предатель!
«Я?» – недоумевая, шепнул датчанин.
«Это я предатель», – понял Огюст. Ну и ладно. Ну и пусть. Он не знал, что сделал. Спас их? Погубил? Оказался пешкой в чужой игре? Что-то плеснуло за спиной Шевалье, и он обернулся, весь дрожа. Господи! Да это же ромб с Лабиринтом! Остров Грядущего не приблизился ни на шаг. Нет, он стал еще дальше, еле различим в темной геометрической фигуре, кувырком летящей по орбите.
«Он скоро исчезнет совсем…»
– Согласен! Я согласен!
Второй вопль Шевалье был не более разумен, чем первый. И эффекта не произвел никакого. Все так же бились лебеди с тигром. Разил меч, свистела алебарда. Паноптикум, думал Огюст, стараясь укрыться за стенами вечной цитадели – иронии. Кунсткамера. Шарлатанство; отвод глаз. Ирония разшибалась вдребезги о безукоризненную ясность: если что, они все погибнут. Их с Эрстедом трупы найдут в избе священника, вынесут на двор остывшие тела – и начнут судачить, что да как, да отчего, да при чем тут безвинное дитя…
Опять приедут исправники, газетчик…
– Я согласен! Вы слышите, черт вас побери?!
Он душу готов был продать за будущее воскрешение. Что там сказал Переговорщик? Сто миллиардов? Гори они огнем, миллиарды! – я, единственный, неповторимый… Телеграфной станцией, каторжником в космическую Австралию, святым духом – да слышите вы или нет?
Остров молча удалялся.
Ромбы моргали в круговерти вьюги. Не в силах следить за схваткой, Огюст смотрел в черноту, обрамленную снегом. Десятки, сотни, тысячи окошек в ночь. И в каждом, проступая из морозной тьмы, узорами инея на стекле, возникало лицо. Мать. Отец. Дедушка Пако. Академик Кювье. Братья Галуа. Бригида. Князь Волмонтович. Дюма в поварском колпаке. Папаша Бюжо. Рыжий мерзавец Бейтс. Николя Леон. Пеше д’Эрбенвиль. Капитан Гарибальди. Сальваторе даль Негро. Яков Брянский. Павел Гагарин. Инвалид Мерсье. Пин-эр. Торвен с компрессом на лбу. Урод-швейцарец Ури. Ребенок с лошадкой.
Эминент. Чжоу Чжу.
Андерс Сандэ Эрстед.
Все, кого он знал. С кем дружил и враждовал; к кому был безразличен. Мимо кого, задев рукавом, прошел на улице. Кто дарил ему жизнь. Кто желал его смерти. Все.
Без исключения.
– Я согласен, – тихо сказал он. – Слышите вы или нет, я согласен.
И Огюст Шевалье достал свои пистолеты.
Если по чести, у него был всего один пистолет. И тот – хоть на помойку выброси. Бог его знает, зачем умирающий Волмонтович сунул Огюсту изъеденный ржавчиной хлам. Длинный, похожий на флейту антиквариат давно справил юбилей – четверть тысячелетия, не меньше. Музейная редкость, да еще и незаряженный.
«Стреляй! – велел князь. – Если станет невмоготу, стреляй…»
Ну как, спросил себя Огюст. Невмоготу?
И спустил курок, ни в кого особенно не целясь.
Великий ветер, Отец всех ветров, спал в своих звенящих чертогах. Даже ветер, случается, устает. Даже ему иногда снятся сны. Сны о тех удивительных пространствах, куда и Великим заказан путь – на рубеже яви и грезы. Там вихри шестиконечных снежинок, вращаясь, совершают бесконечные операции симметрии. Там плетется двойная спираль из Минувшего в Грядущее. Там в серебряных берегах плещутся волны Вечности, грозя захлестнуть землю и устремиться к звездам. Там обретают зримый облик сожаления и чаяния, страхи и надежды.
Там сходятся в поединке живые и мертвые.
О люди! Жалкие эфемеры, вы ухитрились проникнуть и сюда. Не потому ли, что всегда грезили о Вечности? Или вы – всего лишь сон Отца ветров?
В оке снежного тайфуна синий тигр бился с черными лебедями. Прятался в тенях забытый всеми ребенок, глядясь в разбитое зеркало. Пляшущие отражения сменяли друг друга, двоились, накладывались – судьба, задумавшись, подбрасывала на ладони кости.
– Я согласен!
На что ты согласен, однодневка? Зачем тебе ржавый пистолет?
Беззвучный гром выстрела сотряс твердь и небеса. Сражающиеся застыли, оледенев. Распалось кольцо бурана. Снежинки заново плели спираль – прочь, прочь от места битвы. Во вчера, в завтра, на все стороны света, вокруг Земли – и дальше…
Случается, путь в тысячу ли преодолевается одним шагом. Мгновение растягивается на тысячелетия. И не важно уже, прекрасно это мгновение – или наоборот. Великий ветер устремился следом за вьюгой, желая узнать, куда ведут ее дороги. Отца всех ветров мучило любопытство – смешное, человеческое чувство.
Спящий, он мог себе позволить такую слабость.
Вьюга, плеща спиральным рукавом, ринулась на Восток. Туда, где в пределах Поднебесной империи над гробницей древнего генерала гордо реяло знамя: золото иероглифов на алом шелке. На крыльях вьюги сюда долетел и немой грохот выстрела. Знамя выцвело, потускнело – черная тень на бумажной ширме реальности. Вихрь изорвал ширму в клочья; тень распалась, расточилась. Вокруг заплясали иные тени – словно легион бесов-чиновников спешил утащить обрывки знамени в преисподнюю.
Чего не увидишь во сне?
А вьюга уже неслась на Запад. Над горами Алтая, над пустынями Кара-Кумов – в Европу, туда, где Великому ветру слышался тихий стук сердца. Биение замедлялось; грозя остановкой, метроном торопил вьюгу. Сквозь метель проступило ганноверское кладбище. Скромная, забытая Богом и людьми могила. Тусклая бронза таблички:
«Адольф Франц Фридрих фон Книгге».
Сердце ударило в последний раз. В тишине из-под земли дохнуло жаром. Обгорела жухлая трава, просел земляной холмик. Трещина зазмеилась по камню плиты. Сгорбилась, покосилась ограда. Как человек от горя, могила в единый миг состарилась на десятилетия. А в пепле уже копошились юркие снежинки, плетя кружева.
Сделав круг над Ганновером, вьюга вернулась на Восток, в Россию. Буран взял в осаду жалкую деревеньку – приземистые избы, усадьба на пригорке, дорога вьется вдоль реки… Прочь от Ключей удалялись двое всадников. Мужчина в черном, в темных окулярах, верхом на вороном жеребце – и белокурая девушка на тонконогой кобылке. Жених с невестой, рука об руку ехали они, думая каждый о своем – и Великому ветру не было доли в их пути.
Все дальше и дальше, все тише и тише…
Никого.
Вьюга же мчалась по кругу, заворачивая в горы Трансильвании. Там, борясь с пургой, щурясь от зимней крупы, бьющей в лицо, шел молодой упрямец. Он замерзал, но все карабкался по склонам, сжимая в посиневших пальцах старинный, схожий с флейтой пистоль. Наконец впереди, в Мертвом Логу, который даже отчаянные гайдуки обходили стороной, замерцал теплый огонек. Упрямец из последних сил ускорил шаг. Костер! А предрассудки оставим невежественным селянам. Мы как-никак Нормальную школу закончили, вольнослушатели Сорбонны…
В Мертвом Логу царила тишина. У костра сидел человек. Седые космы, одежда – лохмотья. Из дырки в сапоге торчит обломанный желтый ноготь.
– Вы тот, кого я ищу.
– Ты тот, кого я ждал, – ответил Мирча Вештаци, хранитель клада.
Он достал трубку, ухватил жаркий уголек из костра. Упрямец ждал, пока хозяин Тотенталеша раскурит турецкий табачок. Наконец сизый дым поднялся над горами, окутывая их предрассветной дымкой.
– Князь просил вернуть…
Мирча Вештаци взял пистоль, заклятый на три сердца. С минуту глядел, как скользят по стволу блики костра. Один, два; три…
– Отстрелялся? – разлепил старик губы. – Ну и ладно.
– Можно, я у вас погреюсь?
– Грейся. Пока время есть. Скоро рассвет…
И Великий ветер решил, что пора просыпаться.
Кажется, пока он спал, что-то изменилось под небесами.