Дело об убийстве Сергея Серафимовича Берестова и его служанки Глафиры Браницкой не было закрыто, но после исчезновения основного подозреваемого оно пылилось на полке в железном шкафу следователя Вревского. Там же лежало дело о смерти Тихона Денисенко и дезертирстве Бориса Борзого. Иной следователь на месте Вревского с облегчением выкинул бы из памяти мертвый груз, но во Вревском было нечто от бульдога – раз сомкнув челюсти, он с трудом мог отпустить добычу. И неудивительно, что в один из последних своих дней в Ялте он достал дела из шкафа, перелистал и вызвал к себе все еще служившего в Феодосии прапорщика из вольноопределяющихся Николая Беккера. Но так как не был убежден в полной непричастности Беккера к давним событиям, то обставил вызов как формальность, связанную с закрытием дел.
В конце февраля 1917 года Беккер поднялся в кабинет на втором этаже. И сразу узнал комнату – ничего не изменилось, только стены стали еще темнее да больше пыли в углах, куда, видно, не доставала щетка уборщика. Тот же стол справа от двери, та же лампа под зеленым абажуром и такой же Александр Ионович. Следователь приподнялся при виде Беккера, показал ему на стул, но руки протягивать не стал, показывая этим, что находится при исполнении обязанностей.
Усевшись по другую сторону стола, Беккер понял, что изменения, хоть и небольшие, коснулись и следователя. Он несколько обрюзг, его желтоватый бобрик стал короче – как у немецкого маршала Гинденбурга, от чего лицо казалось еще более грубым, чем раньше.
Вревский объяснил Беккеру, что вызов связан с закрытием дел, так как следователь отъезжает в Киев.
Затем Вревский осведомился, хорошо ли Беккер доехал, как дела в Феодосии, где следователь не был уже полгода.
Беккер сказал, что в Феодосии за всем очереди – ни крупы, ни сахара. Хорошо еще, что большинство обывателей имеет свое хозяйство и потому поддерживает жизнь плодами труда своих рук.
– В Петрограде совсем плохо, – сказал следователь. – Вы читали о забастовке женщин? Да-да, двадцать третьего жены рабочих вышли на улицы – там буквально голод.
– Я не видел последних газет. Почему они не объявят военное положение?
– А наше российское авось? Я думаю, что на самом верху также полагают, что обойдется. Ведь обходилось раньше…
– Не могу согласиться с вами, – сказал Беккер. – Всегда должны находиться люди, которые берут на себя ответственность. Подобно князю Юсупову.
Вревский с интересом рассматривал Беккера, отмечая для себя мелкие частности, незаметные не столь тренированному глазу. На длинных несильных пальцах, хранящих следы загара, две белые полоски. Значит, перед поездкой в Ялту Беккер предпочел снять перстни, которые обычно носил. Не хочет показывать следователю, что богат? А вот материал, из которого пошит мундир, хорош! Даже хочется пощупать сукно…
– Князю Юсупову, женатому на Великой княжне Ирине Александровне, было спокойно идти на уголовное преступление, – сказал Вревский, – он знал, что ненаказуем.
– Вы сочувствуете Распутину?
– Я сочувствую закону. Не жертве, нет. Жертва может быть отвратительна. Но закон должен соблюдаться. Иначе в государстве наступит хаос.
Вревский поднялся, повернул ручку плохо покрашенного железного шкафа, достал с верхней полки две синие папки, вернулся к столу и положил их рядом, так что получился синий квадрат.
– Ну что ж, – сказал он. – По правилам я должен передать эти папки другому следователю…
– Когда вы уезжаете?
– В марте возвращаюсь в Киев. Но другого следователя нет. Некому заниматься этим делом. Хотя как юрист и как сыщик я жалею… искренне жалею. Дело фактически закрыто.
Беккер чуть откинулся на стуле, будто сообщение о закрытии дела принесло ему облегчение.
– Эти два дела, как вы отлично знаете, тесно связаны, – сказал Вревский.
Он положил короткопалую ладонь на правую папку: «Дело об убийстве г-на Берестова С.С. и г-жи Браницкой Г.Г. неизвестными лицами».
– Это первая половина загадки, – сказал следователь и перенес ладонь на вторую папку, на которой тем же писарским почерком было написано: «Дело о без вести пропавших солдатах феодосийской крепостной артиллерийской команды Денисенко Т.И. и Борзом Б.Р.». – А это вторая.
– Жалко Андрея, – неожиданно сказал Беккер.
– Ах да, вы же вместе учились, – с попыткой сочувствия произнес Вревский. – Вы даже приятельствовали.
– Да, я любил Андрея. Он был добрым, совершенно безобидным юношей. Знаете – это я познакомил его с Лидой Иваницкой…
– Он был добрым и безобидным… – задумчиво повторил следователь. Он встал и еще раз повторил: – Он был добрым и безобидным! А я ведь не исключаю, что отчима и его служанку убил ваш друг.
Набычившись, Вревский смотрел на Беккера, словно перед ним был Андрей Берестов. Потом отвернулся к окну и сказал куда спокойней:
– Старались, спешили, планировали побег!
– Побег? – удивился Беккер. – А разве не установлено со всей очевидностью, что Лида покончила с собой?
– Нет, не было это установлено, – отрезал Вревский. Он отошел к окну и стал смотреть вниз, сплетя пальцы рук за спиной. И Беккер зачарованно смотрел, как сплетаются и расплетаются пальцы.
– Но ведь даже вещи… я помню, что море выкинуло вещи. Я читал, – сказал Беккер.
– Как раз эти вещи и убедили меня в обратном. – Вревский обернулся к Беккеру, опершись ладонями о край узкого подоконника. – Именно эти вещи – клочок кружева, заколка, туфелька Золушки – столь растрогали прессу и общественное мнение, что все убедились: следователь Вревский – чудовище, затравившее бедных возлюбленных.
– Честное слово, я не понимаю…
– Сейчас поймете! Конечно, какие-то вещи могло сорвать волнами с тела утопленницы. Но уж очень удачно все эти вещи оказались на оживленном пляже. И были узнаваемы!.. Я был зол, что меня одурачили. И я рассудил: если туфелька подброшена, значит, вторая спрятана – куриные мозги гимназистки додумаются до того, что туфелька должна быть одна, но не додумаются надежно спрятать вторую. Знаете, что я сделал? – Вревский плотоядно усмехнулся – он вновь переживал момент своего торжества – победу логики над уступившим ему умом жертвы. – Я послал полицейских проверить помойные баки вокруг дома Иваницких. Так просто! Особенно по тем дорогам, что вели к морю. И уже к полудню мне принесли вторую туфельку. Просто?
– Дедуктивный метод?
– Профессия, голубчик, профессия. В нашем деле не обойтись без собачьего нюха. Я ничего не должен брать на веру.
– Значит, вы подозреваете все человечество?
– Недостойную его часть.
– Вы опасный противник, господин Вревский.
– Еще какой опасный! Вы и не подозреваете! Если бы не загруженность делами и нежелание возиться месяцами без ощутимых достижений, я бы внимательнее пригляделся к вам.
– Ко мне?
На красивом, несколько огрубевшем и потерявшем юношеский пушок и юношескую мягкость черт лице Беккера отразилось удивление.
– А вы подумайте: пропавшие солдаты – из вашей команды. Оба ваши земляки. К тому же вы совершаете, на мой взгляд, совершенно нелогичный поступок: вдруг даете показания против вашего гимназического друга, которые могут послать его на виселицу. Именно вы, а не кто другой.
– Я никаких показаний не давал!
– Давали, голубчик, давали. Именно от вас, и только от вас, я узнал, что Берестов был замечен в компании Денисенко и Борзого в Симферополе.
– Я и не подозревал, что мои слова могут повредить Берестову.
– Ах, святая наивность! Один солдат убит, при нем найдена похищенная шкатулка. Пустая. Второй солдат в бегах. А вы ни о чем не подозреваете.
– Я не знал, что Берестов связан с этим делом!
– А теперь знаете?
– Не ловите меня на слове! Я не знал, не знаю и знать не намерен.
– Но Берестова в обществе преступников видели?
– Я ничего не придумал! Маргарита Потапова может подтвердить!
– Она подтвердила, – сказал рассеянно Вревский, глядя в окно, и Коля не поверил равнодушию следователя. Внутри все сжалось от нехорошего предчувствия.
– Вы ей написали? – спросил Коля, чувствуя, как неестественно звучит его голос.
– Разумеется, – ответил следователь, не глядя на Колю. – Тогда же, когда вы дали свои показания.
Он резко повернулся к Коле и вперил в него тяжелый взгляд.
– Мой долг – проверять сомнительные показания.
– Почему сомнительные? – «И зачем я ввязался в этот разговор, – проклинал себя Коля. – Лучше было бы мне промолчать».
– Потому что они вызвали во мне новые подозрения.
– А почему вы молчали? – нашелся Коля. – Два с лишним года молчали?
Вревский тяжело положил ладони на синие папки.
– Кончим об этом, – произнес он. – Этот разговор никуда не приведет. И те сведения, которые я получил касательно вас, тоже останутся здесь. – Вревский стукнул ладонью по папке. – Из тяжких преступлений, дай Бог, только каждое пятое раскрывается. И то по глупости обвиняемых. Вы же не дурак.
Беккер готов был изобразить негодование – он истинно испытывал негодование. Но потом понял, что следователь ждет именно негодования. Беккер стиснул зубы, глядя на железный сейф.
– Молчите? – сказал Вревский с разочарованием. – И правильно делаете – сколько мы узнаем, когда подозреваемый возмущен!
– Я полагал, что я свидетель.
– Свидетели вон там, по улице ходят. А все, кто попадает ко мне сюда, подозреваемые. И не думайте, что вы – исключение.
Они сидели друг против друга, как старые знакомые, которым не о чем более беседовать, но которые не расстаются, потому что испытывают взаимную неловкость – кто-то должен оказаться менее вежливым и подняться первым.
– А какова судьба Лиды? – спросил после тягучей паузы Беккер. – Вам о ней что-нибудь известно?
– Я был убежден, что они бежали на лодке. Но на море в тот вечер поднялся жестокий шторм. Несколько рыбачьих лодок было опрокинуто. Я полагал, что судьба догнала Берестова и Иваницкую. И искренне удивился, узнав, что этой осенью Берестов объявился в наших краях.
– Андрей не заслужил смерти!
– Что ж – стремясь уйти от одного наказания, мы находим себе другое, куда более жестокое. Не убежал бы Берестов, был бы жив.
– А как он погиб? Я слышал от общих знакомых, но не знаю подробностей.
– Случайный выстрел комендантского патруля.
– А что известно о Лиде Иваницкой?
– Возможно, она мертва. Но так не хочется закрывать следствие!
– Что же вас удерживает?
– Интуиция… нет, не интуиция. Опыт. Я почти уверен, что в самое ближайшее время многое изменится. Произойдут события, которые помогут нам узнать правду. Ведь не бывает идеальных, совершенных преступлений, как не бывает красавицы без изъяна.
– Ну уж тут вы преувеличиваете! – Беккер потерял первоначальную настороженность, как бы развел руки в боксе, забыв о коварстве противника.
– Почему же? Если я вижу совершенную женщину, то думаю, каким же образом ей удалось скрыть неведомый мне пока изъян? И проверяю – не длинна ли ее юбка, не слишком ли густа вуаль?
– А кого вы имеете в виду?
– Вам обязательно нужно, чтобы я кого-то имел в виду? Я могу признаться – но ведь это ничего не изменит.
– Мне любопытно.
– Любопытство не просто порок, но и опасный порок. Допустим, что совершенная красавица под слишком густой вуалью для меня вы, прапорщик. Порой я думаю, что если бы я не увлекся Берестовым, то куда большего достиг бы, обратив внимание на вас.
– Еще не поздно, – сказал Беккер, проводя пальцем по усикам. Жест получился опереточным.
– Не знаю, не знаю, – вздохнул Вревский. – Уж больно времена ненадежные…
– Вы боитесь будущего?
– Я русский человек, – сказал Вревский. – Авось обойдется. Авось государь придумает наступление или французы возьмут Берлин… Впрочем, даже если в нашей богоспасаемой России будет бунт… Следователи и палачи нужны любому режиму.
– На ваше место может оказаться немало желающих.
– Хватит, Беккер. Потрепали языками, и хватит, – сказал Вревский тоном, которому не возражают. – Перейдем к делу.
Они говорили до обеда. Впрочем, это был не разговор – это был допрос, однообразный, ходящий по кругу, изматывающий жертву. Беккер чувствовал, что он теперь жертва, и ненавидел Вревского за эту жестокость и Андрея за то, что тот погиб, избегнув уготованной ему судьбы и как бы подставив на свое место Колю.
Но еще более удивило Колю то, что в разговоре с постоянством, исключающим случайность, стало упоминаться имя Маргариты. Коля был убежден, что Вревский никак не связывает ее с этими событиями, да и не было к тому оснований. Так что же тогда произошло, неизвестное Коле и, может быть, опасное для него?
Ничего, видно, не добившись от Беккера, проголодавшись, Вревский объявил, что прерывает разговор до понедельника 6 марта и просит Колю не отлучаться из Ялты либо возвратиться туда с утра в понедельник.
27 февраля был последний день империи. Со следующего дня, оставаясь еще императором, Николай уже был бессилен что-либо сделать.
Да и решения его кажутся сегодня робкими, как у больного, который старается убедить себя, что все обойдется, что все не так уж и страшно… В тот же день император написал своей жене: «После вчерашних известий из города я видел здесь много испуганных лиц. К счастью, Алексеев спокоен (Алексеев – начальник штаба верховного главнокомандующего), но полагает, что необходимо назначить очень энергичного человека… Беспорядки в войсках происходят от роты выздоравливающих, как я слышал».
Рота выздоравливающих – нелепый, наивный бабушкин слух – возникла в соображениях императора уже после того, как Родзянко телеграфировал из Думы: «Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом… Гражданская война началась и разгорается».
Командующий Петроградским военным округом генерал Хабалов сообщал, что потерял контроль над столицей и верных войск у него не осталось. В Ставке решили сменить генерала и послали Иванова с полком георгиевских кавалеров, словно надеялись ковшиком вычерпать море.
Следом двинулся император. Рано утром поезд поехал к Петрограду, император намеревался взять судьбы страны в свои руки и отправить в казармы мифическую роту выздоравливающих.
Но железная дорога была в руках восставших. Царский поезд после нескольких неудачных попыток прорваться к Петрограду повернул на Псков и замер.
Там царь уже более получал телеграммы, чем посылал их. Он покорно брал ленты, выползавшие из аппаратов. Телеграфировали командующие фронтами:
Великий князь Николай Николаевич требует передачи престола наследнику.
Генерал-адъютант Брусилов умоляет отказаться от престола!
Генерал-адъютант Эверт предлагает передать власть Государственной думе.
В Петербурге верноподданные вожди Думы метались между вариантами власти, стараясь спасти видимость империи, – престол предполагалось отдать Михаилу. Гучков и Шульгин поехали в Псков принимать у царя отречение. В Таврическом дворце заседал уже Петроградский Совет рабочих депутатов во главе с Чхеидзе.
Когда император в своем вагоне подписал Акт об отречении от престола, он сказал окружающим, что хочет попрощаться с матерью и потом уедет на юг, в Крым.
На следующий день, понимая, что революция зашла слишком далеко и сама идея монархии умерла, Михаил также отрекся от престола, и власть перешла к Временному правительству во главе с князем Львовым, представлявшим в Думе Всероссийский земский союз, организацию, что, в частности, заботилась о больных и раненых солдатах и была императором нелюбима.
Министром юстиции в правительстве стал стриженный бобриком трудовик Керенский.
В считаные дни революция победила во всей стране – потому что, как оказалось, империю защищать было некому.
Император еще несколько дней провел в штабном вагоне в Могилеве. 4 марта из Киева приехала его мать. Погода держалась морозная, но император много гулял.
7 марта новыми властями императору было велено переехать под охраной в Царское Село, там воссоединиться с семьей и ждать дальнейших распоряжений.
Все вокруг совершали поступки. Дурные или отважные, трусливые или талантливые. Император не был способен на поступки. Он ждал обстоятельств, не пытаясь воздействовать на них.
Государя искренне и глубоко обижало то, что он так сразу стал никому не нужен. Даже из газет вылетели упоминания о нем, вытесненные актуальными новостями и реальностью политической борьбы. Поэтому, возвращаясь поездом в Царское Село, Николай Александрович мечтал о торжестве справедливости, о верных долгу и присяге генералах, адмиралах и простых обер-офицерах. Эти люди обязательно соберутся с силами и защитят империю.
В Царском Селе его встретили «душка Аликс и дети», все здоровые, кроме Марии, у которой еще не прошла корь.
Свобода никогда не приходит сразу, в окончательном, порой страшном в своей окончательности виде. Ее первые шаги сегодня пугают своей смелостью, но кажутся микроскопическими уже через неделю.
Существует определенный стереотип развития свободы.
Сначала (этот шаг может быть неожиданным для обывателя) происходит формальный момент революции. Голодные и недовольные выходят на улицу, потому что рассчитывают стать счастливыми.
И они штурмуют Бастилию. Или свергают русского императора.
Бастилия взята. Революция победила. Всем кажется, что свобода безгранична – ничего подобного ранее не случалось.
Император превращается в простого гражданина, а в стране формируется первое правительство.
Правительство тут же начинает подвергаться давлению слева, потому что ожидание сочных плодов революции сменяется растущим разочарованием.
Верноподданные Родзянки и Шульгины недолго удерживаются у власти, потому что эти революционеры недостаточно революционны.
Проходит полгода со дня светлой революции, и она уже никому не кажется светлой и победоносной. Отречение Николая было напечатано на машинке, отречение его брата Михаила написано от руки. Михаил призывал уже не к улучшению монархии, а к победе Временного правительства Думы. Вскоре ореол легитимности, окружавший монархов, исчезает. Романовы и граждане Капеты становятся обычными заключенными в обычных тюрьмах.
Революции катятся к демагогии и жестокости.
После законопослушных Родзянок у власти несколько месяцев держится куда более левый Керенский, но в октябре он уступает главенство большевикам. Революция озверевала, упившись кровью. Диктатура пролетариата далеко превзошла террор французских якобинцев, но суть движения была одинаковой. И даже казнь монархов, включая членов семей, – знак революционной трусости диктатур: ибо все диктатуры и диктаторы мира едины страхом лишиться власти и погибнуть, и страх этот исходит от того, что они мерят подлость противников собственной подлостью.
Но главное сходство революций в том, что через полгода после их начала любой человек, попавший в их тенета, в силу того только, что жил в городе или стране с такой неладной судьбой, с умилением и ностальгией вспомнит первые недели революции, когда она, как веселая распутная дева, шла по улицам и полям, а гробы с первыми жертвами несли по центральным улицам на вытянутых руках и пели скорбные марши. И революция не только брала, брала, брала, но и обещала дать или даже что-то давала.
В первые дни любой революции раскрываются двери тюрем, выходят на волю заключенные. Даже карманники в такие дни полагают себя жертвами политического террора и надевают алые банты. В первые дни революции самые главные враги народа – полицейские и тюремные стражники. Некоторых из них убивают. Остальные переодеваются в штатское и ждут момента, когда их услуги понадобятся снова. Так и случается, потому что раскручивающейся машине революционного террора необходимы специалисты заплечных дел.
Но упаси Боже попасть полицейскому на глаза революционной толпе в первый, светлый день революции!
…В Ялте громили здание суда и полицейские участки.
Всем уже было ясно, что в России произошла революция, что она необратима, что царя более нет, и, помимо хождения по городу с красными бантами или повязками, следовало принять меры по вещественному оформлению революции. Надо было оставить потомкам некое революционное действие, которое будет внесено в учебники истории.
Штурм здания суда с последующим сжиганием дел был в интересах вовсе не революционеров, дела которых были пропуском в бессмертие и должны храниться в музеях, а тем лицам, которые не хотели, чтобы свободные потомки когда-то узнали о слабости духа, продажности, предательстве лиц, числившихся в революционерах. Эту точку зрения разделяли и уголовники, которые понимали, что их делам лучше бы и не существовать. Власть всегда власть – спохватится, снова посадит.
В толпе, что собиралась с утра возле здания суда в Ялте, заводилами были именно уголовники, а может, и тайные полицейские агенты, хотя они вперед не лезли, а шумели из недр толпы.
Ввиду того, что у народа, собравшегося на кривой площадке, еще не было опыта брать штурмом государственные учреждения, то должно было пройти некоторое время, прежде чем штурмующие разгорячатся достаточно для поступков. Так что вначале получился очередной митинг, на котором выступала чахоточная студентка Чернякова, не пропустившая за последние три дня ни одного митинга – ни дневного, ни ночного. Разумеется, до революции она не сталкивалась с ялтинской полицией, ее дела в суде не было, и ее требования разобрать по кирпичику этот символ монархического произвола были бескорыстны. Затем долго говорил гимназист восьмого класса, прирожденный оратор, но дурак. Попытался выступить Косичкин от Городской думы, но его быстро выгнали – толпа постепенно накалялась, потому что дело двигалось к обеду и многим пора было уходить, но без настоящего события уходить не хотелось.
Беккер, стоявший на дальней окраине толпы, вроде бы и принадлежал к ней, и в то же время оставался только свидетелем, несколько раз поглядывал на часы, стараясь мысленно поторопить революционеров, – нетерпение и надежда пробраться в здание суда смешивались с желанием не пропустить дневного пароходика на Феодосию.
В тот день он еще думал, что вернется в свою часть.
Покинув после разговора с Вревским здание суда и прочтя газеты, Беккер понял, что в Петрограде в самом деле бунт превратился в революцию, получая тем самым индульгенцию от истории.
Последующие три дня он провел в нервной нерешительности, разрываясь между желанием сесть на пароход и вернуться в Феодосию либо укрыться на Кавказе в надежде, что после революции никто никогда не вернется к делу об убийстве Берестова-старшего. Но в то же время Беккер боролся с этим желанием, понимая, подобно простому уголовнику, что дело, лежащее в сейфе, всегда остается бомбой замедленного действия, и тем более опасной бомбой, раз Беккеру неизвестно, что же известно Вревскому. Беккер понимал, насколько важно для его будущей жизни прочесть содержимое двух синих папок.
Сейчас, стоя позади толпы, Беккер придерживал под шинелью большой гвоздодер – он заранее подготовился к сегодняшнему дню.
Надежда, приведшая Беккера на площадку перед судом, зиждилась на том, что газеты и телеграммы со всех сторон России сообщали именно о нападениях революционеров на суды и полицейские участки. В последние два дня люди приходили к суду и искали приготовлений к штурму. Не увидев приготовлений, уходили домой. А вчера наконец-то матросы и солдаты, а также рыбаки из соседних мест разгромили тюрьму и выпустили заключенных. Заключенные были большей частью контрабандисты и мошенники, а также дезертиры, не поместившиеся на гауптвахте. Узнав об этом, Беккер предположил, что нападение на суд и полицию состоится завтра, ибо местный темный люд с разгромом тюрьмы обрел настоящих вождей.
Беккер не ошибся. Толпа собралась с утра, но все никак не решалась на штурм ялтинской Бастилии, теряя время в спорах и призывах, а Беккер боялся, что из Симферополя пришлют жандармов и толпу разгонят.
К счастью для Беккера, проголодавшаяся толпа решила все же пойти на штурм. Начал его подросток в смятом цилиндре, обтянутом красной тряпкой. Его как бы выбросило из толпы, и он легко, почти не касаясь башмаками ступенек, взбежал к дверям затаившегося дома.
Сразу все замолчали, а Беккер сделал шаг назад, ближе к углу дома, понимая, что, если начнется стрельба, он успеет спрятаться.
Парень в цилиндре начал бить кулаком в дверь. Удары получились негромкие, они таяли в зимнем воздухе, разозленные шумом вороны поднялись с деревьев и летали, каркая, над площадью.
– Молчат! – закричал парень, оборачиваясь к напрягшейся толпе. – Трепещут народного гнева!
Толпа ответила утробным гулом, чтобы еще более испугать врагов народа, засевших за толстыми стенами.
Парень ударил плечом в дверь. Дверь была толстая, надежная. Она даже не дрогнула.
Толпа была возмущена трусостью полицейских и судейских. Тут, презрев опасность, к парню подбежала чахоточная Чернякова в лиловой шляпке, и они начали бодать дверь вдвоем.
Толпа подбадривала их криками, постепенно сдвигаясь к входу в суд, оттого что в каждом было желание участвовать, но желание пока робкое, таящееся в недрах толпы. Внутренний напор становился все более цепким и тягучим, пока не разрядился внезапным оглушительным звоном – кто-то из толпы кинул камень в окно второго этажа – стекла вдребезги. На несколько секунд стало совсем тихо, многие даже отступили назад в опасении мести за такой поступок… А потом – по стеклам! Посыпались камни.
Кидали все: и мальчишки, и пожилые дамы. Это было бурное развлечение, и люди спешили кинуть – хоть что-то, хоть кусок промерзшей грязи, – только бы успеть, пока еще остались невыбитые стекла.
Все больше становилось помощников у подростка и чахоточной. Вместе с ними они бились в дверь, но та не поддавалась.
Очевидно, надо было взломать замок, но пока что никто до этого не додумался – может, потому, что во взломе замков есть нечто, противоречащее честному революционному штурму.
Беккер, с нетерпением наблюдавший за этими событиями, уже пришел к убеждению, что в здании суда нет ни души – это чувствовалось и по тому, как покорно разлетались стекла, и по гулкой пустоте, которой отзывался дом на удары в дверь.
И тогда Беккер принял решение, выделявшее его из толпы, потому что оно шло наперекор ее решениям и вкусам.
Протиснувшись за спинами заполнивших площадь людей, Беккер вошел в полуоткрытые ворота за зданием суда. Оттуда во двор. Двор был совсем пуст, и черный ход заперт. Беккер достал гвоздодер, подцепил его острым раздвоенным концом дверь у замка и с натугой вывернул язычок. Дверь распахнулась – быстро и послушно. Внутри было пусто. Шум толпы сюда не долетал. Из революционера, штурмующего Бастилию, Беккер превратился сразу в банального взломщика, которого можно взять за воротник и отвести в участок.
Беккеру хотелось бы попасть в кабинет Вревского раньше, чем в здание ворвутся революционеры, но шансов на то было немного. Единственное, что утешало, – никто, кроме Беккера, не имел уже готовой программы действий.
Поднявшись на второй этаж, Беккер повернул направо по пустому коридору. Окна коридора выходили на улицу. Осколки стекол устилали коридор, будто лужицы. Они отражали синеву казенных стен и серое небо. С улицы доносились голоса – Беккер осторожно подошел к окну и выглянул наружу, стараясь сделать это так, чтобы самому не попасть кому-нибудь на глаза. Но никто и не обратил на него внимания: толпа утекала, как песок в песочных часах, в открытую дверь – ее только что взломали или открыли.
И тут же шум переместился с улицы внутрь здания, превратился в топот многих ног по лестнице, в хлопанье наугад раскрываемых дверей, крики и голоса, совсем иначе звучащие в казенных стенах.
Беккер испугался, потому что бунтовщики, ворвавшись в коридор, могли принять его за полицейского и невзначай убить.
Он не помнил точно, какая дверь ведет в комнату к Вревскому, и побежал по коридору, стараясь угадать ее или вспомнить номер, и тут понял, что множество сапог и башмаков стучат по коридору, гонясь за ним. Беккер не посмел обернуться – он уткнулся лицом в стену и замер.
Шаги, запах людей и шум дыхания пронеслись рядом и промчались далее – видно, его приняли за своего, взявшего Бастилию чуть раньше остальных.
И когда Беккер увидел спины сотоварищей, он сразу же успокоился и пошел сзади, разглядывая двери. У третьей остановился, потому что узнал ее и вспомнил номер.
Он толкнул дверь, почему-то уверенный, что она откроется, и удивился, обнаружив, что дверь заперта. Беккер стоял в недоумении, забыв о гвоздодере.
На помощь ему неожиданно пришла чахоточная Чернякова, уже обретшая некоторый опыт по штурму Бастилии. Она приподняла юбку, подпрыгнула, сильно и резко ударила подошвой высокого зашнурованного башмака по филенке и пробила ее рядом с ручкой. Для такого подвига ей пришлось взлететь, но тут-то ее подстерегла беда – башмак ушел внутрь, а голову потянуло вниз, к полу.
К счастью, Беккер не растерялся, рванул девицу на себя, освободил ее ногу и, подержав некоторое время головой вниз, перевернул легкое и горячее тело – девица ничуть не испугалась.
– Открывайте! – приказала она. – Путь свободен!
– Спасибо, – сказал Беккер, ставя Чернякову на пол. – Вы были очень любезны.
– Мы увидимся… на баррикадах, – сказала девица, вприпрыжку убегая по коридору – видно, почувствовала, что кому-то еще понадобится ее помощь.
Беккер сунул руку в отверстие в филенке, повернул ручку изнутри, дверь открылась, и он оказался в кабинете, где еще столь недавно был бесправен и напуган, а сегодня вернулся как бы мстителем, хотя его мучитель отсутствовал.
Беккер прошел к железному шкафу и с помощью гвоздодера, помучившись минут пять, взломал его старый замок. Внутри было много синих папок, и Беккер, чувствуя наслаждение от возможности вести себя так, кидал папки на пол. Кто-то заглянул в дырку в двери и крикнул:
– Так их, давай! Жги!
Нужных папок все не было – Беккер уже опустился на корточки, вороша на нижних полках, хотя помнил, что Вревский доставал папки сверху.
Не найдя папок, Беккер принялся ползать по полу, разбрасывая синюю груду папок, лелея надежду отыскать нужную. Папок не было и там.
По коридору бегали люди, кто-то кричал издали:
– Ты керосину неси, керосину! Так быстрее загорится!
Беккер понял, что революционеры решили устроить большой пожар. Но он не мог уйти. Шкаф был пуст. На полу искать бессмысленно. Донесся взрыв криков – радостный взрыв. Беккер понял, что это означает, – удачное начало пожара.
Беккер постарался думать спокойно. Куда еще могли деться папки? Может быть, они в столе?
Ящики стола были заперты. Беккер начал взламывать их гвоздодером и выкидывать из них бумаги, старые растрепанные тома кодексов и уложений. Поднялась пыль.
– Беги! – сунулась черная рожа из коридора. – Сгоришь!
Дым полз в дверь.
Беккер продолжал взламывать ящики. Ящиков было шесть – папки нашлись в нижнем, правом, под пустыми бумагами… Коля уже убедил себя в том, что Вревский увез их в Киев.
Папки остались в кабинете случайно. Вревский намеревался забрать их с собой, надеясь распутать дело. Поэтому спрятал к себе в стол, ключ от которого пока не сдал.
Неожиданно отъезд перенесли на несколько часов вперед – шоффэры суда и комендатуры опасались оказаться на перевале в темноте: по слухам, там подстерегали татарские бандиты.
Поэтому у Вревского не хватило времени вернуться в суд за своими вещами и папками…
Было трудно дышать. Глаза слезились. Беккер выбежал в коридор. Коридор был в дыму, и дым заползал наружу через выбитые окна, отчего воздух быстро перемещался, создавая едкие сквозняки. Впереди грозно трещало. Беккер выглянул в окно – дым закрыл видимость. Но на площади было много народу – любовались делом своих революционных рук. Можно бы выпрыгнуть, но второй этаж высокий, в недобрый час поломаешь ноги.
Беккер сориентировался и побежал к черной лестнице.
Она тоже была вся в дыму, и непонятно, что ждет внизу – выход или столбы пламени?
Беккер решился. Он скинул шинель, закутал в нее голову и побежал по лестнице вниз, стараясь бежать быстро и не задумываясь, лишь бы все скорее кончилось.
Через несколько секунд он оказался во дворе.
Беккер привел себя в порядок и вышел задами мимо военной комендатуры на другую улицу.
Беккера сжигало нетерпение.
Почти бегом он миновал два квартала, пока не увидел небольшой сквер, где под каштаном стояла черная от влаги деревянная скамейка. Под ней сохранился голубой снег, а вокруг была бурая с зелеными весенними пятнышками трава.
Беккер уселся на скамейку, положил папки на колени. Сверху оказалось дело о дезертирах. В конверте – несколько уже виденных им фотографий убитого солдата. Отдельно – фото раскрытой шкатулки. Протоколы допросов, письма из Симферополя по установлению личностей… дальше, дальше! Коля не стал читать документы, успеется. Он отложил папку и раскрыл вторую, берестовскую. Она была куда толще и потрепаннее первой – видно, ее чаще открывали. Протоколы, записи допросов, фотографии… Коля листал быстро, но тщательно, чтобы не пропустить какой-нибудь важной бумаги.
Листок оказался столь мал и строчек на нем так немного, что Коля проглядел его сначала, не остановившись. И лишь через минуту сообразил, что строчки были написаны крупным, с обратным наклоном, почерком Маргариты.
Коля еще раз перечитал записку Маргариты.
Она его предала!
Ну кто тянул ее за язык?
Ведь Вревский неизбежно должен насторожиться, получив такое письмо. Вот почему он спрашивал о Маргарите во время последнего допроса.
«Маргошка, Маргошка, чего же ты испугалась? Я вовсе и не собирался впутывать тебя в это дело. А упомянул твое имя, потому что хотел, чтобы следователь мне поверил. Ведь мы же с тобой там были?! Мы же видели Берестова! И пьяниц этих – тоже видели! А если мы видели их, не исключено, что и нас кто-то заметил. Так что честность – лучшее оружие».
Впрочем, Беккер не сердился на Маргариту. Она была вправе отречься от него, потому что он не спросил разрешения, прежде чем упоминать ее имя в разговоре с Вревским. Грустно… как быстро проходит женская любовь!
Коля осторожно вырвал письмо Маргариты из синей папки, смял его и хотел было выкинуть, но передумал. Он достал из кармана шинели зажигалку, сделанную из винтовочного патрона, и, зажегши ее, поднес язычок пламени к уголку письма. Письмо легко и весело занялось почти невидным в яркий солнечный день пламенем. И рассыпалось в прах. Лучше, чтобы показаний Маргариты Потаповой не было.
Когда Коля Беккер по вызову следователя покинул Феодосию, Россия, без сомнения, была монархией, и иные способы управления ею казались делом отдаленного и невероятного будущего. Когда же – менее чем через две недели – он сошел с парохода «Алушта» в Севастополе, Россия уже давно (по крайней мере так казалось) и окончательно стала республикой, словно никогда и не была в ином положении.
Коля понял, что прошлое не вернется, когда первый камень разбил стекло в здании ялтинского суда и во всей России не нашлось никого, кто постарался бы защитить достоинство империи.
Убедившись в этом, он рассудил, что ему не следует возвращаться в Феодосию. Так может поступить лишь человек, сознательно упускающий свой шанс. Там, в диком углу, революция может означать лишь смену вывесок. Коле были нужны вольные просторы.
Вряд ли можно считать Колю дезертиром, сам он себя таковым не считал, потому что присягал на верность государю императору, который добровольно отрекся от престола. В будущем же Коля не намеревался никому присягать. Если уж государь император не оправдал ожиданий, можно ли ждать защиты от Гучкова?
Итак, в России не было императора, а в Российской армии стало прапорщиком меньше.
В Севастополе Коля рассчитывал на гостеприимство Раисы Федотовны, кондукторской вдовы, у которой был шестилетний сын, любивший дядю Колю. И сама Раиса любила Колю, но никогда не выказывала желания оставить Колю в своем побеленном домике за белым забором у белого тротуара. Впрочем, забор и тротуар были изобретением вечно пьяного и шумного дурака – генерала Веселкина, коменданта Севастопольской крепости, того самого, что хватал, проезжая по Нахимовскому проспекту, гимназисток, не по форме причесанных или одетых, и развозил на коляске по домам. Заборы и тротуары белили, потому что город по ночам не освещался, чтобы его не отыскали рыскающие по морю турецкие подлодки. Зато обыватели находили дорогу домой под светом звезд.
Днем к Раисе идти было нельзя – она работала в магазине готового платья на Николаевской, а мальчика отдавала одной доброй немке, что держала киндергартен – группу детей, с которыми гуляла и обучала их немецкому языку.
Поэтому Коля решил, что он походит по городу, присмотрится, посидит в кафе и заявится к Раисе после шести.
Он не спеша дошел до памятника Корнилову и уселся возле него на скамейке, наблюдая за гуляющими по площади. Матросов было немного, это объяснялось тем, что вице-адмирал Колчак, командующий флотом, не давал командам воли и половина флота у него всегда находилась в море, вторая занималась уборками, ремонтом и погрузкой. Чаще, чем матросы, встречались солдаты из крепостной артиллерии и гарнизонных рот. Они собирались в кучки, оживленно обсуждали что-то, будто спешили все решить, прежде чем вернутся моряки.
Возле Коли остановились, разговаривая, два солдата. Коля отвернулся от них, чтобы не встречаться взглядом. Солдаты не заметили афронта, сели на скамейку, продолжая беседовать, и задымили вонючей махоркой. Революция быстро меняла нравы – посмели бы недавно солдаты днем в центре города усесться на скамью, закурить и даже не спросить разрешения у сидящего там прапорщика!
Солдаты говорили не о революции, а об их артельном, который жулик, пробы ставить негде, и мяса в супе почти не бывает.
Но тут же революция возникла и в их разговоре, потому что солдаты намерены были не только скинуть артельщика, но и отделаться заодно от какого-то штабс-капитана, который всем надоел.
Потребности у солдат были невелики, и Коля подумал, что свержение императора – несоразмерно большая плата за свободу скинуть еще и артельщика.
Никого пока что революция не воодушевила – все ее опасались. В том числе и Раиса Федотовна. Она как раз вернулась со службы, кормила своего сына Витеньку, который несказанно обрадовался дяде Коле, хоть тот и не привез никакого гостинца.
– Какое счастье, – сказала Раиса. – Хоть какой-то мужик дома. Вы надолго?
– Пока на несколько дней, – ответил Коля.
Раиса Федотовна была мягкая, невысокая, склонная к полноте женщина – у нее были длинные и пышные волосы, которые она распускала в моменты ласк и грозила шутя: «Я тебя ими задушу!»
Раиса начала целовать Колю раньше, чем Витенька успел доесть котлетку, Витеньке нравилось, как мама целует дядю Колю, и он не хотел спать, а хотел смотреть, что будет дальше.
Его, конечно, выгнали, уложили, но он, стервец, через час неожиданно вошел с трехлинейной лампой – крошка в длинной, до пят, ночной рубашечке и горящим от любопытства взором.
– Я подслушивал, – сообщил он. – А теперь буду подглядывать. А вы меня будете бить?
Никто его бить не стал – всем стало смешно.
Потом Раиса рассказывала Коле о новой книжке, которую читала, – лечебник о естественном природном исцелении. Коля хотел узнать, что нового в городе, но Раиса только знала, что все скупают, несмотря на дороговизну. «А один татарин купил смокинг, ты представляешь?»
Под кожей Раисы была мягкая плоть, словно желе, но пахло от нее приятно. Раиса ничего не требовала, зато хорошо кормила и добродушно ворчала, когда Коля забывал вытереть ноги или вымыть руки перед едой.
Коля спал беспокойно – он всегда не высыпался на новом месте. К тому же часа в три Раиса разбудила его влажными поцелуями.
– Еще, мой дорогой, – шептала она, – только Витеньку не буди, он такой нервный.
Утром Коля проснулся от разговора за стенкой, в прихожей. Уже было светло, Раиса ушла. Витенька топал и пел боевую песню. Потом он заглянул и сказал:
– Не спишь, дядя Коля? Ты солдатиков раскрашивать умеешь? А то Мученик совершенно не умеет.
– Какой еще Мученик? – потянулся Коля. Ему было легко и приятно. Кровать была мягкой и нежной, простыни пахли Раисой и лавандой, собственное тело было ловким и послушным.
– Ну тот, который с мамой на кухне разговаривает. Он раньше на этой кровати спал.
– Вместе с мамой? – спросил Коля.
– А то как же, – сказал Витенька. – На всех разве напасешься? У нас другой кровати нету. Вот и приходится думать – то ли со мной спать, то ли с мамкой, а со мной нельзя – раздавите.
Вошла Раиса, в халате, волосы распущены до пояса, от двери ловко дотянулась до Витеньки, дала ему подзатыльник.
– Елисей Мученик приходил, – сказала она. – Все политикой занимается. Я ему говорю – на что вам, евреям, политика? Ведь погромят потом. А он хи-хи да ха-ха. В Ялту уезжает. Говорит, по торговым делам, а я знаю – агитировать.
– Витенька сообщил мне, – сухо сказал Коля, садясь на кровать и спуская ноги.
– Уж он-то сообщит, – ответила Раиса, – недорого возьмет. А ну кыш отсюда!
Раиса присела на кровать рядом с Колей, поцеловала его в щеку мягкими губами. Коля отстранился.
– Не ревнуй, – сказала Раиса, – и пойми: я тебе не жена и не любовница. Ты ведь тоже ко мне приехал, потому что квартира нужна. А Елисей добрый, солидный, эсдек, может, после революции будет большую роль играть. Так что я ему не говорила, что ты у меня есть.
– И на том спасибо, – мрачно сказал Коля. Неприятно было сознавать, что Раиса кругом права. Если бы она прибежала с утра, воскликнула бы, как она любит Колю, предложила бы жить здесь, обещала бы свою верность – ему тоже было бы неприятно. Менее всего он намеревался привязывать себя к этому сложенному из плит, под черепичной крышей белому домику, сопливому мальчику Витеньке и мягкой шелковой наседке Раисе. Но неожиданная в ней трезвость и даже жесткость, освобождая Колю от обязанностей, чем-то унижала.
– И только не вздумай, – сказала Раиса, искренне и весело улыбаясь, – попрекать меня. У меня после мужа никого, кроме тебя и Мученика, не было. На что мне? Вставать будешь? Завтрак на столе.
– Что в городе? – спросил Коля за завтраком.
– Елисей говорит, – ответила Раиса, намазывая ломоть булки ломким, из погреба, маслом и кладя сверху шмат ветчины, – что немцев резать будут. Одного уже зарезали. Или застрелили. А я его спросила: а как вам, евреям? Ведь вас всегда в первую очередь? А он смеется и говорит – нас погодят, потому что мы Россию немцам не продавали.
Коля представил себе этого Мученика, из анекдота – длинноносого, с пейсами, обсыпанного перхотью и говорящего с глупейшим акцентом.
– Говорят, – продолжала Раиса, – что патрули у всех документы проверяют. Как увидят немецкую фамилию – сразу к стенке.
Она посмотрела на Колю, склонив голову. И Витенька, подражая маме, тоже склонил голову. Раиса знала, что фамилия Коли – Беккер – куда как немецкая.
– Я документы дома оставлю, – сказал Коля.
– Ты далеко не уходи, – сказала Раиса. – Неладен час кто заподозрит.
– Я буду осторожен, – сказал Коля. Он понимал, что нельзя сидеть, держась за юбку этой женщины. Революцию не пропускают, даже если кто-то охвачен шпиономанией.
У Раисы были пиджак и пальто, оставшиеся от мужа. Коле уже приходилось в них ходить по улицам, когда он не хотел встречи с патрулем. Но на этот раз наряжаться шпаком в городе, где две трети мужчин – военные, не захотелось.
– К обеду будешь? – строго спросил Витенька, которого собирали гулять на улицу.
– Буду, буду, – сказал Коля, уже не сердясь на Раису.
Та почувствовала, что Коля не сердится, и сказала ему тихо:
– Я Елисею сказала, что теперь ты у меня. Чтобы он больше не надеялся.
Она поднялась на цыпочки и поцеловала Колю в губы.
У Раисы Федотовны еще недавно был супруг. Этому большому деловитому мужчине нравилось что-нибудь делать руками. Он всегда чинил, строил и почитал своим долгом оберегать Раю от тяжелого труда. Муж был крепким, вечным, и Раиса ночами просыпалась от счастья, потому что можно было потянуться и всем своим мягким телом обволочь это теплое сопящее бревно. Она прижималась к мужу и боролась со сном – казалось греховным тратить на сон минуты такого счастья.
Год с лишним назад муж умер – за несколько минут умер, от разрыва сердца. Раиса так до конца и не поверила в то, что его больше никогда не будет, но первые недели брала с собой в постель Витеньку, так страшно было спать одной. Последнее время у нее появлялись любовники – правда, было их немного, чтобы соседи не особо злобствовали. Ходил Мученик, который говорил, что сделает революцию и станет министром, приезжал прапорщик Коля Беккер. Мученик, как местный, никогда не оставался ночевать, хоть и был вдов. Коля – ночевал. И порой Раиса просыпалась ночью от счастья, что вернулся муж, но оказывалось, что это – Коля. И хоть Коля был вдвое моложе мужа и куда лучше его телом и лицом, никакого счастья не получалось – от Коли не исходило защиты и надежности. Раиса поднималась, шла на кухню и там плакала.
Коля вышел на улицу – хотел сначала дойти до Нахимовского, купить там газет.
На скамейке у ворот Раисиного дома сидел гладкий, благородный молодой человек романтической внешности – орлиный нос, курчавые черные волосы, карие блестящие глаза. Человек был в широкополой шляпе и крылатке и при всей непохожести на Максима Горького казался почти его близнецом.
При виде Коли человек вскочил и пошел рядом с ним, отставая на полшага.
– Прошу прощения, – сказал Коля, – вы хотите что-то сказать?
– Вы обо мне должны были слышать, – сказал уверенно романтический человек. – Я – Мученик, Елисей Мученик. Я должен вам сказать, что люблю Раису Федотовну, да и давно люблю. Потому я попрошу вас покинуть этот дом, чтобы не ставить под сомнение репутацию дамы моего сердца.
Мученик был гневен, он махал длинными руками, не думая, что его могут услышать прохожие, и в любой момент, как показалось Коле, в его руке мог сверкнуть булат.
В то же время он был нестрашен, как распустивший перья чибис, старающийся отвести от гнезда куда более крупного хищника.
– Простите, – Коля не выносил, когда ему начинали указывать, особенно те, кого он считал стоящими ниже себя, – какое вы имеете право так разговаривать со мной?
– Право любви! – воскликнул Мученик. – Право страданий!
В своем пафосе Мученик был забавен, и Коля великодушно простил его.
– Не суетитесь, – сказал он. – Я уеду. Кончу дела и уеду. Мое отношение к Раисе чисто приятельское – она приютила меня на несколько дней.
– Вы даете мне слово? – воскликнул Мученик. – Вы искренне не претендуете на ее руку? Вы не увезете ее с собой?
Театральность этих восклицаний выходила за пределы разумного. Или Мученик был сумасшедшим, или ломал комедию.
– Слово джентльмена, – сказал Коля, полагая, что Мученику приятно такое выражение, ибо джентльмены дают слово только себе подобным.
– Замечательно, – заявил Мученик куда более трезвым голосом. – Видите лавочку, мы сейчас посидим на ней и выкурим по папироске. У меня хорошие папиросы – я только что привез их из Керчи. Мне приходится немало ездить.
Они уселись на лавочку под каштаном. Было тихо, мирно, никакой революции в этом садике не намечалось.
– Я человек двухслойный, – признался Мученик. – Внешне я солидный и респектабельный торговый посредник. В душе – страстный революционер и романтик. Я еду делать свои дела и зарабатывать деньги. Это для обычных людей. Затем я переодеваюсь, меняю личину и оказываюсь одним из самых страшных революционеров Крыма!.. О нет, не смотрите на меня так, господин прапорщик! Я сам никогда никого не убил, но я организатор. Люди подчиняются мне, не подозревая чаще всего, что оказываются игрушками в моих руках.
И Мученик показал Коле свои руки – руки музыканта или хирурга. Очень красивые руки.
– У меня прекрасные руки, – сказал Мученик. – Меня долго учили музыке. Считается, что ребенок из небогатой еврейской семьи должен учиться музыке. Я ненавидел ее. Я перекусывал струны в пианино. Я уже в пять лет стал из-за этого революционером. В десять я устроил котел с супом, который упал на голову учителю музыки. Его увезли в больницу с тяжелыми ожогами. Вот так.
– Сколько вам лет?
– Тридцать. Но я проживу еще шестьдесят. В моем роду все страшно живучие.
– А Раиса согласна?
– Она обязательно согласится, – сказал Мученик, запуская пальцы в буйную вороную шевелюру. – Я люблю ее. Я люблю ее безумно и готов ей все простить. Такого тела я еще не трогал! И поэтому я на ней женюсь, чтобы ни один мальчишка вроде вас – вы меня, конечно, простите за резкость – не смел трогать ее грязными руками!
– Но она православная, а вы иудей, – сказал Коля, который совсем не обиделся на Мученика.
– Потому я утроил свои усилия и приблизил революцию. Революция очищающим девятым валом сметет все условности рас и наций, она отменит ваши замшелые религии и предрассудки. Вы хотите жениться на дочке султана – прошу вас, сделайте милость! Раисочка обвенчается со мной в храме революции! Их построят на всех углах.
«Ну и хватит, – подумал Коля. – Он мне надоел. Он и в самом деле думает, что я хочу жениться на этой медузе. А у него, наверное, была толстая мама или горничная, за которой он подсматривал в уборной. Читайте Фрейда и все поймете».
– Желаю успеха, – сказал Коля.
– Вы мне симпатичны, – сказал Мученик. – Я возьму вас к себе! Мы с вами далеко пойдем. Сейчас людям с нерусскими фамилиями лучше числиться среди победителей.
– Вы имеете в виду немцев? – спросил Коля.
– Немцев? А почему бы и нет? В конце концов, должны когда-нибудь взяться за немцев! Почему надо преследовать только евреев?
– Может, это только слухи?
– Слухи? Нет, на этот раз это не слухи. Сегодня ночью чуть было не взорвали «Императрицу Екатерину».
– А при чем тут немцы?
– Злоумышленник мичман Фок покончил с собой, – сообщил Мученик торжественно, будто о кончине императора.
А так как Коля не задал следующего вопроса, а Мученику не терпелось рассказать – не на каждом шагу встречаются слушатели, которые еще не знают самого главного, то Мученик сам продолжил:
– Он спустился в бомбовый погреб, и тут его схватили матросы.
Распростившись с Мучеником, Коля пошел в центр города, полагая там узнать новости. Газет в киосках не было, и газетчиков тоже не видно. Очевидно, все раскупили раньше.
На улицах было много бездельного народа – правда, матросов почти не встречалось. В большинстве ходили солдаты, гимназисты, чиновники и просто люди разного звания.
Проехал открытый черный автомобиль «Руссо-балт». На заднем сиденье сидел вице-адмирал, еще нестарый, с сухим острым лицом, фуражка надвинута на брови. Адмирал был сердит, не смотрел по сторонам и, когда в толпе раздались приветственные крики, даже не обернулся на них.
Рядом с адмиралом сидел морской офицер, с черной бородкой и выпирающими красными щечками. Офицер что-то говорил, склонившись к адмиралу, крики удивили его, он прервал свою речь и стал оглядываться, не понимая, что происходит.
Картинка промелькнула и исчезла.
– Это кто? – спросил Коля у путейского чиновника, скучного и согбенного, но с красным бантом на груди и красной повязкой на засаленном на локте рукаве шинели.
– Вы не знаете? – удивился чиновник. – Адмирал Колчак. Командующий флотом. Надежды нашей революции связаны именно с ним.
И чиновник вызывающе посмотрел на Колю, будто вызывая его на спор.
Впереди были слышны крики, звук клаксона. Беккер понял – что-то случилось с машиной командующего флотом. Он поспешил туда и был не одинок – звук возбужденной толпы, вместо того чтобы отвратить обывателей, еще непривычных к насилию и исчезновению городового как последней инстанции при беспорядках, влек зевак к себе. Людям хотелось смотреть – первый этап любой революции театрален, и люди, независимо от степени участия, спешат использовать свое право увидеть и послушать, как делается история, хотя не видят в этом саженцев будущих тюрем и казней.
Беккер увидел, что автомобиль адмирала остановился, потому что улица была перекрыта толпой, в которой черные матросские бушлаты соседствовали с серыми солдатскими шинелями и партикулярными пальто. Правда, шинелей было более всего.
Шоффэр адмиральского авто нажимал на клаксон, но толпа не желала пропускать его, и тогда адмирал Колчак встал, держась тонкими пальцами за переднюю спинку. Голос у него был высокий, в промерзшем воздухе пронзительный.
Крики и требования толпы были уже понятны адмиралу, и он готовился ответить ей.
– Господа! – крикнул в толпу Колчак. Он поднял непропорционально длинную руку. Под ярким мартовским солнцем видно было, что кожа у него матовая, оливковая, и Коле он показался схожим с римским патрицием – крупный, с горбинкой, нос, темные глаза, узкие губы. Будто видел этот портрет в зале римских копий в Эрмитаже. – Господа, я сейчас же направляюсь на «Екатерину»!
Толпа замолчала, схватив машину в плотное кольцо.
– Я так же, как и вы, огорчен известием о смерти мичмана Фока!
Толпа неприязненно загудела.
– Я повторяю – огорчен, потому что этот молодой человек куда больше принес бы пользы Отечеству, если бы сложил голову на поле боя.
– Какому Отечеству? – выкрикнул из толпы солдат в папахе набекрень. – Немецкому небось?
– Какой дурак решил, что мичман Фок – немецкий шпион? Кто подсунул вам эту зловредную сплетню? Ну! Я вас спрашиваю!
Разумеется, толпа не отвечала, но несколько оторопела.
Беккер удивился, увидев, какие плохие зубы у адмирала – они, должно быть, его всегда мучают, – даже на расстоянии двадцати саженей видно было, что в верхней челюсти справа остались лишь черные пеньки. Коля не подозревал, что беда адмирала – следствие голодных, изнурительных путешествий в Ледовитом океане.
– Я даю слово офицера и русского дворянина, – кричал Колчак, – что Павел Иванович Фок такой же русский, как и мы с вами! Он происходит из старой дворянской семьи в Пензенской губернии. Там и сейчас живут его родители и невеста. Они не подозревают еще, что осиротели. Они посылали сюда защитника Отечества и честного офицера. А такие, как вы, затравили его и довели до самоубийства!
Толпа молчала, но за этим скрывалось глухое рычание, почти беззвучное недовольство пса, которого порет хозяин, а пес не может взять в толк, за что на него такие напасти – он же рвал брюки гостю, защищая дом!
– Если мы будем устраивать здесь травлю честных людей, потому что нам не нравятся их фамилии или форма носа, это будет на пользу только настоящим немецким шпионам. Фамилия у настоящего шпиона, скорее всего, будет Федоренко или Иванов. Сейчас, когда Россия переживает годину тяжких испытаний, нас сможет спасти только единство и строжайшая дисциплина. Тогда мы сделаем то, к чему толкает нас историческая справедливость. Мы ударим по проливам, по Константинополю. Перед вами откроются золотые ворота Османской империи… Но если вы будете убивать честных людей – вас возьмут голыми руками. Вперед, к победе! Да здравствует свободная Россия!
– Урра! Да здравствует! – вопила раздавшаяся под напором автомобиля толпа.
Беккер несколько успокоился – в адмирале было некое качество, дававшее ему право распоряжаться людьми. То есть существование Колчака в Севастополе давало надежду на торжество порядка.
Коле захотелось поглядеть на флот, на те корабли, что стояли на якорях в Корабельной бухте. Если повезет, он увидит, как катер адмирала подлетит к «Екатерине».
Стоя на бульваре, перед открывшимся видом на море, Коля понял, что отсюда ему никогда не догадаться, какой из кораблей «Екатерина», а какой «Севастополь». На таком расстоянии размеры съедались и все корабли казались игрушечными. Между кораблями сновали катера, на серой воде замерли ялики рыбаков. В бухту сел неизвестно откуда взявшийся гидроплан. Он затормозил, приподняв носы поплавков, а с кораблей, нагнувшись, глядели на него блохи – матросы.
– Прапорщик! – окликнули над самым ухом.
Коля вздрогнул, резко обернулся. Рядом стоял морской кондуктор, за ним – два солдата-артиллериста.
– Чего надо? – Коля машинально ответил в тон окрику. Он не желал казаться наглым. Так получилось.
– Надо нам твои документы, – сказал один из солдат, и от того, как плохо слушались его губы и какая зловещая, но неуверенная улыбка блуждала на его губах, Коля понял, что он пьян.
– Вы не патруль, – сказал Коля. Получилось посередине – между вопросом и утверждением.
– А вот это тебя не касается, – сказал солдат.
– Простите, – вмешался менее пьяный кондуктор. – У нас революция, господин офицер… Вы тут стоите, смотрите на боевые силы флота с неизвестными намерениями, что вызывает наши опасения.
– Разве мне нельзя смотреть?
– Покажешь документы и будешь тогда смотреть, – сказал второй солдат, скуластый, узкоглазый, похожий чем-то на Борзого и потому особо неприятный Коле.
Первый солдат снял с плеча винтовку. Лениво снял, будто это движение не имело отношения к Беккеру, но в то же время показывая, что именно против Беккера и было оно направлено.
– Нет у меня с собой документов, – сказал Коля. – Зачем мне их таскать, правда? – Ему было неприятно услышать собственный, на октаву выше, чем обычно, заискивающий голос.
– Не повезло тебе, прапорщик, – сказал кондуктор. – Хотел ты – не хотел, но как немецкого шпиона и пустим в расход.
– Ну ладно, пошутили, и хватит, – сказал Беккер.
– А мы не шутим.
– Если вам деньги нужны, у меня немного совсем…
– А вот это усугубляет твою вину, – сказал скуластый солдат.
Кондуктор толкнул Колю в спину, и тот послушно пошел по бульвару. Немногочисленные прохожие смотрели мельком, стараясь не поворачивать головы, не привлечь к себе внимания.
– В экипаж? – спросил первый солдат.
Голос его донесся издалека, словно Коля шел в стеклянном стакане, а все люди, и его солдаты, и те, кто ходил по бульвару, – все остались за пределами этого стакана.
– А может, выведем к морю и капут? – спросил второй солдат. – Очень мне этот прапорщик не нравится.
– Отведем в экипаж, – сказал уверенно кондуктор. – Пускай все будет по закону. Обыщут, если немец или шпион – в расход.
Хоть эти слова тоже долетели издалека, они пронзили тупую покорность Коли. Тот молодой и жаждущий жить человек, который спрятался за сердцем, услышал и понял, что именно этого допустить нельзя.
Между тем время шло, и надо было придумать спасение раньше, чем они дойдут до экипажа. Но в голове ничего не было – пусто. Будто он, Коля Беккер, прыгал вокруг запертого дома, стучал в дверь, в окна, но никто не отзывался.
– Ты чего молчишь? – Кондуктору надоело идти молча. Он догнал Беккера. – Тебе что, жить не хочется?
– А что делать? – спросил Коля заинтересованно, искренне, будто кондуктор был доктором, могущим спасти от тяжкой болезни.
– Как что делать? Дать нам документы, доказать, что ты не немец и не шпион ихний, – простое дело! Где у тебя документы?
– Где?.. Дома, – сказал Коля. – Дома лежат. Я же не знал.
– Врет, что не знал, – сказал скуластый, – как же это в военное время в Севастополе без документов? Его нынче из Турции перекинули. – И он засмеялся, словно сказал что-то очень смешное.
– А где живешь? – спросил кондуктор, он и в самом деле почему-то проникся к Коле симпатией, а может, был добрым человеком.
Коля уже знал, что он сделает.
И оттого, что он представил себе собственные действия, стало легче, словно он их уже совершил.
– Есть у меня документы, – сказал Коля, – все есть, только дома лежат. Не верите – два шага пройдем, покажу.
Тут же завязался долгий и пустой спор между конвоирами, потому что одному из солдат лень было идти, он вообще хотел в экипаж. Второй склонялся к тому, чтобы Колю расстрелять. Говорил он об этом громко, чтобы слышали прохожие. А кондуктор решил было отпустить пленника. Но, на несчастье Коли, к ним тут прибился худой телеграфист с красным бантом, который стал требовать соблюдения революционной дисциплины. В конце концов один из солдат отстал, а его место занял телеграфист.
Телеграфист стал рассказывать, как мичман Фок взорвал «Екатерину», и, хоть слушатели отлично знали, что «Екатерина» стоит у стенки и ничего плохого ей мичман Фок не сделал, слушали они внимательно, будто хотели этим показать: знаем-знаем, на этот раз не удалось, а на следующий – мы не допустим.
У Коли был ключ от квартиры Раисы. Он открыл дверь. Витеньки, к счастью, не было дома, самой ей рано было возвращаться.
– Погодите здесь, – сказал Коля, – натопчете.
– Нашел глупых, – обиделся телеграфист. – Мы тут будем стоять, а ты через окно – и бежать.
– Тогда снимайте сапоги, – сказал Коля. – Это не мой дом.
– Ничего, – сказал телеграфист, который был агрессивнее остальных, потому что не был уверен, что его принимают всерьез. – Вымоешь.
И он решительно пошел в гостиную. Там осмотрелся и заявил:
– Богато живете!
Раиса жила небогато, каждому ясно, но телеграфист был готов увидеть богатое шпионское лежбище и увидел его.
– Давай неси, – сказал кондуктор. Они с солдатом остались у дверей, чтобы не наследить. Но от телеграфиста остались грязные следы на половиках и половицах.
Коля прошел в спальню, там на стуле стоял его саквояж.
Он вынул документы и протянул их кондуктору.
Когда кондуктор читал их, из залы вернулся недовольный телеграфист.
– Сколько можно ждать? – спросил он.
У Коли мелькнула мысль, что телеграфист задерживался, чтобы что-нибудь реквизовать. То есть свистнуть. Но некогда было выяснять – кондуктор рассматривал документы. Что-то ему не понравилось.
– А фото? – спросил он наконец.
– Фотографию у нас не клеят. С будущего года обещают.
– Покажи-ка, – велел телеграфист. Он поднес к носу, обнюхивал по-собачьи книжку в серой обложке, взятую Колей в синей папке – деле об убийстве Сергея Серафимовича. – Студенческий билет. Ясно. Берестов, Андрей Сергеевич.
– Чужие документы, – сказал солдат. Он их не читал, даже не глядел на них. Может, ему хотелось уйти, может, расстрелять Колю.
– А что еще? – спросил кондуктор.
– Ну вот, вы же видите – проездной билет. Единый. На мое имя. Московский трамвай.
– А кто подтвердить может, что ты – это ты? – спросил кондуктор.
– Сейчас никого дома нет. А вы приходите вечером.
– Вечером он предупредит, – сказал телеграфист, продвигаясь к двери. – Вечером он всех подготовит.
– Ну что я могу поделать? – Коля обезоруживающе улыбнулся кондуктору, которого выделял и уважение к которому подчеркивал.
– Пошли, – сказал кондуктор. – Чего мы к человеку пристали.
– Я в Симферополе живу. В Глухом переулке.
– И в самом деле, – сказал телеграфист.
«Что же он уволок? – думал Коля. – Ведь Раиса подумает на меня».
– Нет, я думаю, раз уж столько времени потеряли, – сказал солдат, – поведем его в экипаж. Там проверят.
Этот момент нерешительности разрешила своим неожиданным появлением Раиса.
Она открыла дверь в прихожую и увидела, что там стоят незнакомые люди.
Ей бы испугаться, но законы революции, позволяющие вооруженным людям входить в любую дверь и брать что им вздумается, включая жизнь любого человека, эти законы еще не были усвоены Раисой. Впрочем, они еще не стали законами и для тех, кто привел Колю.
Коля от звука ее голоса сжался. Еще мгновение, и она убьет его. Убьет, не желая того. Сейчас она скажет: «Коля».
– Это я! – почти закричал Беккер. – Это я, Андрей. Ты слышишь, Рая? Это я, Андрюша! Меня на улице задержали, документы потребовали, а у меня с собой не было.
Сейчас она удивленно скажет: «Какой еще Андрюша?»
Но Раиса скорее чутьем, чем умом, угадала, что надо молчать. В доме опасность. Угроза.
Телеграфист уже вышел в прихожую и, задев Раису, пошел к двери. Та отстранилась, чтобы пропустить его.
И тогда солдат, самый недоверчивый, спросил:
– А как будет фамилия твоего постояльца?
– Чего? – спросила Раиса.
И в тот момент Коля понял, что же взял телеграфист.
И в этом было спасение.
– Держи вора! – закричал он. – Держи вора! Он серебряную сахарницу со стола унес!
А так как видимость законности еще сохранялась, то телеграфист кинулся к двери и замешкался, спеша открыть засов. Раиса сразу сообразила – вцепилась ему в плечо. И тут уж было не до документов, потому что телеграфист выскочил на улицу и побежал, высоко подбрасывая колени. Раиса неслась близко за ним, но все не могла дотянуться, а Коля бежал за ней, понимая, что с каждым шагом удаляется от опасности. Правда, и кондуктор с солдатами топали сзади, но Коля понимал, что не он уже цель их погони.
Впереди показался господин в распахнутой шубе, похожий на Шаляпина, он ринулся к беглецу, чтобы помочь преследователям. Телеграфист увернулся и выкинул сахарницу. Сахарница была круглая, без крышки – крышку потеряли уже давно. Она покатилась по камням мостовой, Раиса побежала за ней, а кондуктор и солдат обогнали Колю и скрылись за углом, преследуя телеграфиста.
Коля дошел до угла и увидел, что они все еще бегут, огибая встречных.
Раиса стояла, тяжело дыша, прижимала сахарницу к груди.
– Зря я тебе ключи дала, – сказала она.
– Скажи спасибо, что я живой остался, – сказал Коля.
– Спасибо, только не тебе, а мне. Может, еще чего в доме украли?
Оказалось, что ничего больше телеграфист украсть не успел, зато наследил, и Раиса была недовольна, даже не смеялась, когда Коля попытался юмористически рассказать, как воспользовался случайно найденными документами какого-то Берестова. Коля стал целовать Раису, но та уклонилась от ласк, сказав, что сейчас из киндергартена придет ее Витенька.
Но ближе к вечеру они помирились.
5 марта командир «Екатерины» напечатал в «Крымском вестнике» письмо, в котором сообщал, что мичман Фок Павел Иванович – чистый русак из Пензенской губернии. Там же говорилось, что в ночь с третьего на четвертое, будучи на вахте, мичман проверил часовых в подведомственной ему носовой орудийной башне. Затем он хотел спуститься в бомбовый погреб, но часовой, не доверяя немцам, не пустил Павла Ивановича. Часовой был напуган недавним взрывом на «Императрице Марии», взрыв был именно в бомбовом погребе. Говорили, что это дело рук немецких шпионов.
Павел Иванович, получив такой грубый отказ, счел свою офицерскую честь полностью погубленной. Он поднялся к себе в каюту и тут же застрелился. Но застрелился не потому, что в самом деле испугался разоблачения, как говорили досужие сплетники в городе, а в глубоком душевном расстройстве.
Более того, командир дредноута сообщил, что торжественные похороны мичмана Фока по постановлению команды состоятся 6 марта в десять утра.
Следовало пережить 5 марта.
Пережить – значит выиграть партию в игре, где ставка – Россия.
Окно выходило на площадь, было раннее утро – даже бездельников и зевак на площади еще не было: соберутся через час-другой.
Перелом в судьбе должен был свершиться именно сегодня. Все, что делалось дальше – по мере свободы и инициативы, – было задумано другими, и славу тоже делить с другими. Когда приехавший якобы на отдых генерал Жанен, соглядатай Клемансо, воодушевляясь, слушал планы Колчака и по карте следил за воображаемыми движениями флота и десантов к Константинополю, он делал вид, что заслуга в этом плане принадлежит именно деятельности и энергии Александра Васильевича, но тот-то знал, что решения принимаются даже не в Петрограде – скорее в Париже.
Сегодня будет не только испытание его силы и умения управлять людьми, но и его стратегического чутья.
В России два флота – Балтийский и Черноморский. Остальное – флотилии, не стоящие упоминания. Даже если они называются Тихоокеанским флотом, так и не пришедшим в себя после Порт-Артура. Балтийский флот вроде бы главный – под боком императора, на виду. Но всю войну простоял на якорях. Кроме экипажей субмарин да тральщиков, мало кто нюхал порох. Флот без цели – флот, наверняка уже разагитированный социалистами, готовый к слепому бунту и в будущем, – страшная опасность для порядка в государстве – за три года безделья и мужеложства по кубрикам и гальюнам из балтийских моряков создались отряды черных убийц. Об этом Александр Васильевич говорил Жанену и Ноксу, старался убедить их. Но союзные представители только вежливо кивали, не давая себе труда задуматься. Согласился только генерал Алексеев, но станет ли он реально главковерхом – одному Богу известно.
На Черном море он, Александр Васильевич, сознательно и последовательно проводил в жизнь разработанную программу. У него была великая цель, цель настоящего флотоводца и вождя – отнять у Турции проливы. То, что не удалось князю Олегу, удастся Александру Колчаку. Этой идее Колчак был предан с момента своего вступления в командование Черноморским флотом и до последнего дня на этой должности. В отличие от десятков куда более заслуженных и высоких чинами генералов и адмиралов, князей и министров Александр Васильевич отлично понимал, что страна движется к пропасти и единственное, что может остановить ее от падения, – это победа в войне. Победа спишет все – после побед революций не бывает. И если удастся выиграть эту гонку – они толкают к пропасти, а мы оттягиваем оттуда, – будет спасена империя. Империя, республика – не суть важно, хоть Колчак и не считал себя демократом, рассуждая, что демократия хороша для европейских стран, где хабеас корпус и прочие законы о личности уже пятьсот лет как существуют и любой швейцарец скорее поставит яблоко на головку сорванцу, чем поступится свободой. В России нужна твердая рука. Рука, которая приведет к порядку, потому что даже в Англии сначала был Вильгельм Завоеватель, а лишь через много лет – парламент.
Поэтому Александр Васильевич завел на флоте строгие порядки и поддерживал их неуклонно, добиваясь одного: матрос должен быть сыт, но занят, занят так, чтобы ни минуты свободной, чтобы отработал – только спать! Но сыт.
Флот был поделен на отряды. Отряды поочередно уходили в крейсерство, до самых турецких и болгарских берегов, несли охранение, проводили стрельбы. Как только возвращались в Севастополь, тут же начиналась погрузка боеприпасов и угля, уборка и ремонт – и так до следующего выхода в море. Матросы редко выходили на берег – это объяснялось войной. И не бунтовали. И даже не было среди них столько агитаторов и недовольных, как в пятом году, когда восстал «Князь Потемкин». Правда, Александр Васильевич был не столь наивен, чтобы полагать, будто на флоте все идеально и что Севастополь, бастион порядка, устоит в море бунтов, готовых охватить Россию. В частности, адмирал с опаской поглядывал на город, где, словно тифозные микробы, вылезали на свет мастеровые многочисленных морских и иных фабрик и мастерских, запасники и резервисты, а также солдаты береговых частей. Так что водораздел проходил не только между Севастополем и Россией, но и внутри Севастополя – между флотом и берегом.
Печальный инцидент с мичманом Фоком, хоть и был улажен, на самом деле ничего еще не решал. Вечером Колчаку доложили, что в городе происходят аресты лиц, коих подозревают в немецком происхождении. В городе подготовлены манифестации. Именно завтра и следует противопоставить анархии порядок.
Чепуха, чепуха… Александр Васильевич все стоял у окна, не замечая, как течет время. Всю жизнь он презирал Романовых, всегда надеялся на то, что скоро они исчерпают свою карму и падут, потому что веревки, которыми привязаны эти гири к ногам народа, уже сгнили. И уж кого-кого, но Александра Васильевича нельзя было заподозрить в приспособлении к обстоятельствам. Милая, талантливая Аня Тимирева могла бы подтвердить, что еще в конце прошлого года он писал ей, «что готов был приветствовать революцию, которая установила бы республиканский образ правления, отвечающий потребностям страны». Он был искренен – он всегда был искренен с возлюбленной. Но не всегда договаривал до конца. Колчак был убежден, что России нужен республиканский строй, чтобы он успел ворваться в Дарданеллы и прибить свой червонный щит к вратам Царьграда: красный цвет – цвет власти.
Придется стать паладином революции – раз уж нет иных на эту должность. Еще несколько дней назад даже для себя самого эти мысли были табу – запечатаны семью печатями. А сегодня? Сегодня можно спокойно и трезво взвесить шансы на будущее основных деятелей России. Сила человека определяется не только и не столько его способностями и амбициями, как той поддержкой, на которую он может рассчитывать. Корнилов популярен в армии, в ее правом крыле, но за исключением ударного полка не имеет частей, непосредственно ему подчиненных и верных. Рузский и Брусилов – штабные полководцы, скорее исполнители, чем вожди. Вице-адмирал Максимов, командующий Балтийским флотом? Он ничем не командует… А вожди политические? Лидеры эсдеков – говоруны либо темные лошадки, скрывающиеся по Ментонам и Базелям, – вряд ли у них есть поддержка более чем нескольких сотен таких же заговорщиков. Эсеры – Чернов? Спиридонова? Крестьяне могут клюнуть на их призывы отдать землю, но крестьянство – слишком расплывчатая категория. В России оно ни на что не способно, кроме вспышек слепого бунта. Остаются правые. Дума. Родзянко. Милюков. Гучков. О либералах вроде Львова и Керенского можно и не думать – они ничтожны…
Как ни поверни – в России нет лица, имевшего бы организованную и дисциплинированную поддержку, подобную той, что имеется у Колчака в Черноморском флоте. У Колчака. Он думал о себе в третьем лице, отстраненно, будто читал книгу о жизни великого человека… А не поздно? Тебе сорок семь, Александр Васильевич, у тебя неладно со здоровьем, в тебе нет того задора и силы, как десять лет назад.
Но отказаться от исторического шанса спасти Россию, повернуть ее историю в спасительном направлении – значит не выполнить предначертания судьбы, а за это судьба жестоко отомстит.
– Жребий брошен, – сказал Александр Васильевич вслух и оглянулся – не слышит ли кто. Но он был в кабинете один.
Александр Васильевич взял со стола колокольчик. Звон его был мелодичен, но проникал за много стен. Адъютант тут же появился в дверях.
– Все ли в порядке? – спросил Колчак.
– Как вы приказали, Александр Васильевич, – ответил адъютант.
– Через час?
– В десять ноль-ноль, – сказал адъютант.
В десять ноль-ноль утра 5 марта вице-адмирал Колчак и прочие высшие чины Севастополя и Черноморского флота закончили слушать литургию, совершаемую в Николаевском соборе епископом Сильвестром. После этого процессия крестным ходом двинулась от собора на Нахимовскую площадь, к Графской пристани.
Здесь уже были выстроены для парада сводные команды кораблей, запасной полк, а также отряды гимназистов и реалистов. Народу собралось множество. Хоть о параде стало известно лишь в восемь утра, но народ в городе уже несколько дней ждал какого-то большого праздничного события, которое было бы достойно революции и душевно бы соответствовало ей.
Именно потому Колчак и устроил парад с молебном и оркестрами. Инициатива в решениях должна была исходить от него, потому что в ином случае нашлись бы желающие взять власть в свои руки.
Мартовский день выдался солнечный, даже припекало. Зеленая трава выбивалась на косогорах и на бульваре… Солнце отражалось в воде, и было весело.
Там же, на Графской пристани, епископ Сильвестр отслужил молебен во славу народного революционного правительства и всего российского воинства. Затем, когда священнодействие закончилось, он позволил адмиралу перейти к следующему этапу праздника.
Александр Васильевич пошел вдоль строя матросов и солдат, останавливаясь, и громко, высоким, пронзительным, слышным по всей площади голосом, выкрикивал:
– Народному правительству – ура! Верховному главнокомандующему – ура!
Матросы, солдаты, а особенно гимназисты весело и дружно подхватывали: «Уррра! Уррррааа…»
Завершив обход войск, Александр Васильевич поднялся на ступени Морского собрания, откуда и принял парад. Оркестр играл церемониальный марш, части с различной степенью выучки разворачивались и проходили по площади мимо адмирала. Колчак стоял на шаг впереди остальных генералов и офицеров, держа ладонь под козырек черной фуражки. Тонкие губы были тесно сжаты.
Обывателям, которых накопилось уже несколько тысяч, зрелище парада было по душе. Многие стояли, украшенные красными бантами и розетками, над толпой виднелись два или три красных флага. Но ни Колчак, ни иные лица, принимавшие парад, никаких бантов и ленточек себе не позволяли – тем более что пока и не было указаний из Петрограда по части дальнейшей судьбы армейского церемониала.
Когда последний отряд реалистов, сопровождаемый оркестром, прошел мимо собрания и площадь опустела, если не считать зрителей, не спеша расходившихся по домам, потому что было уже около часа и пора обедать, Колчак обратился к стоящим ближе прочих генералу Веселкину и епископу Сильвестру и произнес благодушно:
– Кажется, мы успели.
Глупый Веселкин хохотнул, не поняв, чего же успели, и сказал:
– Пора, пора, желудок пищи просит!
И сам захохотал.
– Свой долг перед революцией мы сегодня выполнили, – заметил ехидный Сильвестр, и остальные вокруг засмеялись.
– Впрочем, вы правы, – позволил себе улыбнуться Колчак. – Мы заработали обед. Революционерам уже поздно начинать демонстрации.
Он был уверен, что достаточно долго отвлекал внимание горожан и нижних чинов.
В час уехали обедать к Веселкину, полагая, что праздником революция завершилась. Но не учли, в том числе и умный Александр Васильевич, что дальнейшие события могут включать иных участников, вовсе не тех, что прошли парадом или отхлопали в ладоши.
Пока шел обед, сложилась иная ситуация.
Бухта была буквально наполнена шлюпками, катерами, яликами, баркасами – шло первое воскресенье после революции, и если в будний день матроса можно заставить красить палубу или грузить уголь, воскресный день – святое дело, отдых. На то есть закон и порядок.
Всю неделю матросы на кораблях питались слухами и случайными новостями. Все жаждали узнать – что же случилось. Ведь если революция – это нас касается или нет?
Матросы сходили на Графской пристани, встречали знакомых из других команд и экипажей, мало кто спешил на свидание – наступал день политики, а не любви. Даже для самых от политики далеких, даже не знавших, что такое политика, новобранцев.
Обычно матросы, сходя на берег, на Графской пристани или Нахимовском не остаются – зачем маячить на глазах у начальства? Они переходят туда, где тише, – на Исторический бульвар, а то в Татарскую слободку или на Корабельную сторону, к полуэкипажу.
К полуэкипажу тянулось больше всего народу. Там, на громадном плацу, окруженном казармами, и оставались. В полуэкипаже народ самый осведомленный, они не грузят уголь, к ним попадают газеты – они на берегу.
Почему-то Александр Васильевич, который все старался предусмотреть, объединяющей роли полуэкипажа не учел, как не учел и святости воскресного дня. Впрочем, если бы учел – может быть, задержал бы течение революции в Севастополе на день-два. А потом все равно колесо судьбы, катившее по России, взяло бы свое – и закрутило бы и Севастополь, и Черноморский флот, и весь Крым так же, как это случилось во всех других городах и гарнизонах.
Часам к трем во дворе полуэкипажа скопилось несколько тысяч человек – большей частью матросов. Но было немало солдат и портовых рабочих. Чтобы ощутить силу, хотелось быть вместе со своими. И когда своих стало много, потом очень много – ощущение силы пронизало весь плац. Ораторы, которые поднимались на большие ящики, стащенные на середину плаца, сначала говорили то, что узнали из газет, – говорили о Петрограде. Но вскоре оказалось, что революция имеет иное понимание – кто-то первый вдруг выкрикнул:
– А у нас революции нету! Ее адмиралы в кармане держат!
Толпа радостно загудела – эти слова были важнее, чем то, каков состав Временного правительства в Петрограде.
Ораторы выстроились в очередь. Толпились, спешили сказать. Всех слушали, если недолго. Ораторы произносили слова, которые можно говорить жене или другу, но вслух, для всех, с трибуны их никогда не произносили и не думали, что будет возможно.
К невозможному в политике человек привыкает за несколько минут. Шок короток – как, неужели это и мне можно? На глазах рождаются ораторы, никогда ранее не витийствовавшие за пределами своего кубрика, а оказывается, вполне приемлемые ораторы, потому что куда лучше Гучкова или Шульгина отражают желания тех тысяч, что стоят вокруг разинув рты, слушают, удивляются сопричастности к великим делам.
– На улицах городовые, как при царе!
И царь уже далекое историческое прошлое, хоть и прошло-то три дня, как его скинули.
– А политических еще из тюрем не выпустили! Куда это годится?
И уже в углу плаца собрались, создают комиссию по освобождению заключенных.
И наконец кто-то, солдат, выкрикивает самую крамолу:
– Вызвать сюда Колчака! Пускай ответит народу, что это делается!
Эта крамола пришлась по душе – потому что иначе получался тупик. Говорили о безобразиях друг другу – и никто не слушал. Значит, все так и останется? А вот если вызвать Колчака, если сказать ему всю правду, командующий послушает, и что-то произойдет.
Никто на плацу еще не понимал, что само обращение к Колчаку как к инстанции, которая обязана распоряжаться, принимать меры и командовать, подразумевает подчиненность этой массы людей адмиралу. Никто еще не решался объявить себя или себе подобных инстанцией решающей – себе подобные оставались пока просителями.
В той части толпы, что была ближе к казармам, произошло возмущение, словно по ней пробежала волна – центром волны был невысокий человек в черной фуражке, его выталкивали толпой к трибуне и наконец выбросили на ящики. Человек оказался капитаном первого ранга со странной фамилией Гсетоско, который служил командиром полуэкипажа и по требованию активистов только что говорил по телефону с адмиралом Колчаком, который вернулся в Морской штаб после обильного веселкинского обеда. Александр Васильевич сам взял трубку…
Каперанг Гсетоско говорил сбивчиво, был напуган, хотя Колчак знал его как рассудительного, спокойного человека. Он произносил «митинг», «президиум», «представители», и Александр Васильевич старался не показать раздражения и в то же время внушить собственной выдержкой спокойствие растерянному каперангу.
– Передайте членам президиума, – говорил Александр Васильевич тихо, а Гсетоско тут же повторял слова набившимся в комнату людям, – что я поручаю вам, господин капитан первого ранга, ознакомить публику с текущими событиями и положением дел в столице. Сам же я занят неотложными делами и не смогу приехать.
Отказ адмирала вызвал гнев толпы. Гсетоско заперли в кабинете, а двух лейтенантов послали в Морской штаб гонцами.
Толпа вовсе не намерена была расходиться, и в ней возник уже спортивный азарт. Ей нужен был именно Колчак – никто другой. И иные кандидатуры отвергались немедленно – требовалось переспорить самого адмирала.
Противостояние кончилось тем, что на плац гневно ворвался «Руссо-балт» адмирала.
Колчак поднялся на сиденье раньше, чем остановился автомобиль, и потому сразу оказался выше ростом, чем остальные. Так с автомобиля он и говорил – не так громко, – многим не было слышно, но все молчали, откричав торжествующе: «Колчак приехал! Ура! Наша взяла!» – и, придя в благодушное настроение, замолчали и слушали адмирала, полные милосердия к поверженному противнику.
Александр Васильевич полагал, что само его появление успокоит толпу. Потому он сухо и быстро сказал, что не имеет новых вестей из столицы, а завтра, по получении новостей, разошлет их по кораблям.
Больше говорить было нечего, и Колчак собрался – и все это увидели – приказать шоффэру ехать прочь. А ехать-то надо было через толпу – автомобиль стоял почти в центре плаца.
От этого жеста или намерения жеста в толпе, расходясь к ее краям, пошел недовольный гул. Получалось, будто Колчак приехал только для того, чтобы сделать выговор за непослушание.
Гул все рос, а толпа начала напирать на автомобиль. На ящик взобрался телеграфист и кричал:
– Пускай господин адмирал выскажет свою точку зрения на нашу революцию!
Колчак пытался, надеялся переждать зловещий, в несколько тысяч глоток гул, но сдался, и не потому, что оробел, а за отсутствием опыта таких встреч. До того он встречал толпы матросов разведенными по шеренгам. И он заговорил, а толпа затихала, стараясь уловить те, особенные слова, что доступны командующему:
– …Мое мнение заключается в следующем: в данный момент и в той обстановке, которая нас окружает, нам не следует предаваться излишней радости и спешить с необдуманными решениями.
По мере того как Колчак успокаивался и замирала толпа, голос адмирала крепнул, а площадь, в старании слушать, становилась покорной.
– Вам известно, что война не кончена, армия и флот должны вынести максимум напряжения, чтобы довести ее до победного конца. Враг еще не сломлен и напрягает последние усилия в борьбе. Если мы это забудем и все уйдем в политику, вместо победы мы получим жестокое поражение. Боевая мощь флота и армии должна быть сохранена. Матросы и солдаты должны выполнять распоряжения офицеров! Это будет залогом наших успехов на фронте!..
Когда Колчак закончил свою короткую речь, на площади еще некоторое время царила тишина, так как неясно было, как же адмирал: за революцию или за что еще?
Но что положено делать, никто не знал, пока из толпы не донесся отчаянный крик, будто человека озарило и он боялся, что упустит момент и не успеет сделать самое важное.
– Телеграмму! – вопил надтреснутый голос, перебиваемый кашлем. – Телеграмму!
– Телеграмму! – подхватили люди, тысячи глоток.
Колчак был растерян. Он не сразу понял, даже наклонился к флаг-офицеру, который сидел рядом с шоффэром. Тогда Колчак облегченно улыбнулся.
Он поднял длинную руку.
– Я с радостью разделяю… – закричал он, и на этот раз голос адмирала завладел всей площадью. – Я разделяю ваше стремление. Сегодня же будут посланы в Петроград телеграммы, в которых будет выражена твердая поддержка Черноморским флотом Временного правительства. Завтра же телеграммы будут напечатаны в газетах!
И тут толпу охватило облегчение: главное было совершено – было принято решение. Было достигнуто единство!
Отъезжавшего Колчака провожали криками «ура!», вверх летели бескозырки и папахи.
Александр Васильевич уже не верил, что в Севастополе будет мир, и понимал, что его отъезд, какими бы криками ни провожали его матросы и солдаты, вызовет не успокоение, а новые сомнения и стремление участвовать и далее в великих событиях, хотя никто толком не знал, как лучше это сделать.
Колчак домой не поехал, а уединился в своем кабинете в Морском штабе, потому что там была связь с Петроградом, хотя, впрочем, из Петрограда не поступало достойных внимания вестей. Там революция по случаю воскресенья отдыхала, упиваясь недавней победой.
Коля Беккер робел выходить в город, но Раисе, умаявшейся за день за уборкой и готовкой, хотелось погулять по свободной России, и она сказала Коле, что рассчитывает на его общество.
Коля, размякший после сытного южного обеда под домашнюю настойку, попросил только, чтобы прогулка произошла попозже – ему хотелось спать. Раиса не стала спорить. Они не могли лечь вместе, потому что в любой момент мог прибежать с улицы Витенька, и Коля был тому рад – он как провалился в сон.
Раиса разбудила гостя через полтора часа, она была в нижней рубашке и горячими щипцами завивала волосы. Коля с облегчением подумал: какое счастье, что эта женщина – не его жена, что он может в любую минуту уйти отсюда и забыть Раису. И сознание такой свободы было приятно и даже расположило к этой толстеющей вульгарной мещанке. Пускай это сокровище достанется Мученику.
Когда Коля, наученный горьким опытом, хотел было надеть пиджак, Раиса воспротивилась – она хочет гулять с офицером. На его опасения она ответила с ухмылкой:
– Ангел ты мой! Так кто же в Севастополе посмеет моего мужика тронуть?
Как ни странно, эти слова убедили и успокоили Колю. Он сам был родом из небольшого города, в котором некоторые фигуры, вроде бы и не имеющие официального статуса, пользовались полной неприкосновенностью и авторитетом.
Так что Коля отправился гулять по вечернему Севастополю под руку с Раисой – в бумажнике студенческий билет Андрея Берестова и его же единый билет на московский трамвай.
Билет Берестова был взят Беккером из синей папки, где в числе прочих дел лежал конверт с бумагами арестанта Андрея Берестова. Разумеется, убегая, Берестов взять их не мог. Вначале Беккер не намеревался каким-либо образом использовать чужие документы, но обстоятельства заставили его это сделать. Оказалось, что этот шаг, предпринятый в минуту отчаяния, в самом деле вполне разумен. Революция должна дать возможность начать новую жизнь. Надо раствориться, стать незаметным, обыкновенным, как все, и именно с такой позиции можно двигаться вперед. И куда лучше быть Андреем Берестовым, нежели Николасом фон Беккером. Думая так, Коля усугубил свое положение – фон Беккером себя называл только он сам.
Был вечер, стало примораживать, на лужах, что натекли за день, появился хрустящий лед. К шести большие толпы собрались на Историческом бульваре, у городской управы. Городская управа заседала, и люди хотели знать, какие будут решения. По обе стороны толпы скопилось немало трамваев, пролеток и автомобилей, которые, не в силах пробиться, уже устали звонить и гудеть. Но толпа шумела так, что гудков не было слышно. Время от времени на верхней ступеньке управы появлялся кто-либо и сообщал, как идет заседание в Городской думе.
Когда Коля с Раисой под руку подошли к толпе и даже вклинились в нее, насколько можно было, в дверях появился красный, распаренный городской голова Еранцев, на груди которого, поверх жилета, висел на цепи серебряный знак.
Еранцев умолял людей не мешать работе, утверждал, что Дума принимает меры – все жандармы будут арестованы и полиция разоружена. Но из толпы уже требовали разоружить и всех офицеров, потому что хороший офицер – это мертвый офицер.
Услышав эту филиппику, в толпе засмеялись, и соседи спрашивали: «Что он сказал?», «Что там сказали?» Фразу передавали, и она катилась по площади до трамваев, и все смеялись. Коля впервые услышал смех, вызванный предложением кого-то убить.
– Может, пойдем отсюда, а? – спросил Коля.
– Погоди, раз уж пришли, – ответила Раиса.
– Мы непрерывно вызываем по телефону господ Колчака и Веселкина! – кричал потный Еранцев. – Но в Морском штабе никто не берет трубку.
Еранцев ушел внутрь, на ступеньки поднимались люди из толпы – лица их в сумерках были плохо различимы, а свет на улице не зажигали. После каждой речи в толпе кричали «ура!» – люди замерзли и криками согревались.
На ступени поднялся солдат крепостной артиллерии. Говорил он хорошо, видно, был городской. Он сказал, что офицеров здесь нет – офицеры скрываются, готовят заговор – хотят вонзить ножи в спину революции.
Тут же рядом появился матросик – бушлат нараспашку, видна тельняшка.
– Я знаю – они в морском собрании в карты играют, коньяки распивают. Пошли туда! Возьмем всех на цугундер и спросим: а ну, за кого вы – за народ или за царя?
Тут уж кричали «ура!» так громко, как никому иному не кричали.
Раису почему-то это обидело. Она начала громко говорить, обращаясь к окружающим:
– Ну что же это за порядки? Зачем так на офицеров говорить? Ну, Коля, возрази! Выйди и скажи, Коля!
– Офицер! – закричал мужик рядом с Колей. – Здесь он! Пускай говорит! Чего попрятались?
– Пускай говорит! – шумели вокруг.
– Ну вот, – сказал Коля укоризненно Раисе, но та была уверена в себе.
– Иди, – сказала она. – Почему не пойти.
Колю толкали в спину, тянули за рукав.
– Давай! Давай! – кричали издалека. – Где офицер?
Колю вытолкнули из толпы на лестницу – он выпрямился, оправил шинель, фуражку.
– Разве это офицер? – закричали из толпы. Но кто кричал, Коле было непонятно, потому что все лица были серыми пятнами – все одинаковые. Да и сам он для людей был лишь силуэтом на фоне открытой двери в городскую управу, вестибюль которой был ярко освещен.
– Какой это офицер? – кричали совсем рядом. И еще кто-то засвистел: – Это же прапорщик!
– Господа! – закричал тогда Коля, который понимал, что, если не найти нужных слов, его могут растоптать, избить, убить. – Вы не правы, господа! Офицерство совсем не однородное! Я сегодня стоял рядом с адмиралом Колчаком! Это настоящий патриот – он тоже за революцию!
Несколько человек закричали «ура!». Дальше по бульвару, те, кто ничего не слышал, подхватили, крик прокатился вдаль. У управы давно уже молчали, а окраины толпы все шумели.
– Вспомните лейтенанта Шмидта! – Коля поднял руку, как Суворов, который шел впереди своих гренадеров. – Он был золотопогонником, но отдал жизнь за свободу народа… Гарантия свободы – сплочение всех сторонников Временного правительства!
Коля говорил и еще – ему кричали, ему свистели, впрочем, мало кто понимал или слышал, что говорил этот худой высокий прапорщик. Самый упрямый из трамваев двинулся, пробиваясь сквозь толпу. На темной улице особенно ярко светились его окна.
Коля хотел спуститься к Раисе, но за его спиной уже стоял сам городской голова и еще какие-то чины из Думы. Еранцев тянул Колю внутрь здания:
– На минутку, господин прапорщик. На минутку.
В вестибюле толпились люди состоятельного и весьма напуганного вида.
– Мы вам искренне благодарны за то, что вы успокоили толпу, – сказал Еранцев.
Один из гласных, тучный и тоскливый, протирая пенсне, добавил:
– Мог быть мордобой или даже смерть, да, смерть!
Остальные в вестибюле недовольно зашумели – гласный был нетактичен, никто не намеревался говорить о смерти.
– Господа! – возопил тучный гласный. – Вы забываете о судьбе мичмана Фока!
– Надеюсь, никто из нас не последует его глупому примеру, – отрезал Еранцев. – В десять здесь будет адмирал. Давайте выберем президиум. – Еранцев обернулся к Коле: – Надеюсь, вы не откажетесь представлять наше боевое офицерство.
– Неужели не найдется более достойного офицера? – спросил Коля. Он вспомнил, что Раиса стоит на улице, среди солдат, в темноте, ждет его – надо спешить.
Но Еранцев тут же повлек Колю, расталкивая людей, толпившихся на лестнице, на второй этаж, к буфету, чтобы подкрепиться, а вокруг в тесноте и различии мнений согласовывали состав президиума. Пока спорили, Коля успел съесть холодную куриную ножку и запить хорошей мадерой.
Колчак прибыл в Думу в десять ноль-ноль. Его приближение издали анонсировалось перекатывающимся криком «ура!», что приближался по бульвару.
Включили привезенный прожектор и им осветили ступени управы. Колчак стоял прямо, не щурился, хотя лицо было мертвенно-белым – свет прожектора бил прямо в глаза. Колчак сообщил, что приветственные телеграммы правительству посланы. Затем он дал согласие на разоружение полицейских и жандармов. Караул у казначейства и учреждений будут пока нести матросы.
Затем Колчак прошел внутрь управы, и там, в зале, наполненном гласными Думы, а также зрителями, заседание продолжалось. Отвечая на вопросы, Колчак вел себя сдержанно и ничем не выдавал ни усталости, ни раздражения. Что ж, показывал он каждым жестом и словом, вы так хотите. Я ваш верный слуга. Соратник.
Правда, не все так это понимали. Возмутителем спокойствия оказался вертлявый вольноопределяющийся, который стоял у сцены и держал в руке блокнотик. Он выкрикивал свои вопросы невпопад и нагло, чем вызывал восторг гимназистов и мальчишек, набившихся на галерку.
Вот этот вольноопределяющийся и оказался соломинкой, сломавшей спину верблюду. Колчак неожиданно остановил Еранцева, сделал шаг вперед и со злобой, сквозь зубы, но достаточно громко спросил:
– Вы кто такой, ну?
И в глазах, и голосе Александра Васильевича была такая сила, что зал послушно замолк, а вольноопределяющийся вытянулся во фрунт и покорно сообщил:
– Вольноопределяющийся Козловский, ваше превосходительство!
Галерка шумела, свистела, поддерживая Козловского. Колчак замолчал. Он смог пристыдить, испугать одного человека, но не мальчишек, защищенных от него расстоянием, высотой и обществом себе подобных.
И тогда Коля понял, что он может и должен помочь адмиралу. Коля встал, прошел несколько шагов к краю сцены и, подняв руку, закричал:
– Тишина!
Голос у Коли зычный, глубокий.
– Я требую, – продолжал Коля, и все замолчали, – немедленно вывести из зала этого подонка! Он позорит весь город. Он позорит революцию!
Второе выступление за вечер оказалось даже более успешным, чем первое.
– Долой! – закричали в зале.
– Нет, – перекрыл шум голосов Коля. – Так не пойдет. Господин Еранцев, поставьте вопрос на голосование!
Проголосовали. Через три минуты Козловский покорно пошел к выходу. На демократических основаниях. Галерка свистела разрозненно и неуверенно.
Когда собрание кончилось, Колчак остался на сцене, разговаривая с гласными.
Еранцев увидел, что Коля намерен уйти, сказал:
– Нет, ты теперь наш, ты теперь политик.
Он под локоть повел Колю на сцену.
Они подошли к группе беседующих, и Колчак, не оглядываясь, почувствовал их приближение. Он резко повернулся к Коле и сказал:
– Спасибо, прапорщик. Вы оказали мне ценную услугу.
– Ну что вы, ваше превосходительство, – искренне смутился Коля. – Это был мой долг.
– Мы намерены привлечь молодого человека к нашей деятельности, – сказал Еранцев.
– Похвально, – согласился Колчак.
Он улыбнулся открыто и дружески – он умел это делать и знал эффект открытой улыбки на сухом жестком тонкогубом лице. И протянул руку.
Пальцы адмирала были холодными и чуть влажными.
– Рад с вами познакомиться, – сказал Колчак. – Прапорщик…
– Берестов, Андрей Берестов.
– Где служите?
– В Симферополе. Здесь я в отпуске по семейным обстоятельствам.
– Завтра прошу вас быть в моем штабе на борту «Георгия». Вам будет удобно в десять утра?
– Так точно, – сказал Коля. – Разумеется.
Еранцев полуобнял Колю за плечи и запел:
– Не забудь, что ты наш – наш, наш…
Раиса дождалась Колю. Она пробралась в зал, только он ее не заметил, и видела его триумф.
Она ждала его у выхода, выскочила из темноты, подхватила под локоть – Коля даже испугался.
– Что он тебе говорил? – спросила она.
– Кто?
– Ах, не притворяйся – Колчак, – засмеялась Раиса и ущипнула Колю за локоть. – Сам адмирал. Думаешь, я не видела?
– Он завтра ждет меня.
– Ой, Пресвятая Богородица, – пропела Раиса. – И за дело! Ты как того, прапорщика, осадил. Ты смелый!
Раиса поднялась на цыпочки и поцеловала Колю в угол рта.
– Погоди, – сказал Коля, – домой придем.
– Сама еле терплю, – сказала Раиса. – Я как волнуюсь, сразу желания возникают. И аппетит!
Это показалось ей очень смешным.
Улицы были совершенно темными, только белели заборы да полосы по краю тротуаров. В конце концов, Веселкин не такой уж дурак.
– Может, адмирал тебя к себе возьмет, – сказала Раиса.
– Ну уж… оставь.
– А как мне тебя теперь звать? – засмеялась Раиса. – Колей или Андрюшей?
– Как хочешь.
– А зачем ты имя поменял? Может, его полиция ищет?
– Я тебе обязательно расскажу, – сказал Коля. – Ты не бойся. Я честный человек.
– А мне на что твоя честность? – засмеялась Раиса. – Мне мужик нужен, а не монах.