Вакансия

Часть вторая Ad valorem[25]

Глава 1 Не с листа

Она сидела в коридоре с утра, маленькая, издерганная, ни красивая ни страшная, — как маятник. Качнешь в одну сторону, подаришь толику счастья — расцветет, умоется, спрячет морщинки, подправит реснички, и где там ее сорок — сорок пять, опять чуть за тридцать, опять цветет и наливается соком. Качнешь в другую — и вот она, беда, не в старости, не в немощи, а в себе самой, а где беда, там и старость, и немощь. Сейчас ее маятник был в руках Дорожкина. Или тень от маятника.

Дорожкин посмотрел в окно. Ноябрь только-только сковал землю заморозком, погнал по тротуарам Кузьминска первую поземку, еще и снегопада не было, земля голая, а то ли изморозь, то ли отголоски чужих снегопадов уже неслись между голых лип, путались в серой траве, укладывались белыми строчками вдоль бордюров. Нина Сергеевна Козлова пришла просить за дочь. И вот теперь она сидела в коридоре, а Дорожкин у себя в кабинете. Перебирал фотографии девчонки-девушки, листал ее тетрадки, какие-то детские рисунки. Окончила кузьминскую школу, училась в волоколамском техникуме на бухгалтера, работала на заводе «Термометр» в Клину. Вышла замуж, но с мужем что-то не срослось, развелась, в двадцать два года вернулась к матери. Ребенка не родила. «Ребенка не родила», — со слезами бормотала ее мать, а Дорожкин слушал и все никак не мог понять, радуется ли мать, что ее дочь не родила ребенка, и, значит, не удружила ей заботой, или горюет, что даже кровинки от пропавшей дочери не осталось?

«Алена Козлова», — написал Дорожкин на конверте и ссыпал туда все фотографии и бумаги. Мать — вот она, в коридоре. Отец девчонки никому не известен, разве только самой матери, фамилия у девчонки от матери, а у нее от собственного отца — деда пропавшей. И отчество у девчонки дедово, которого и в живых уж давно нет. Приехала девчонка к матери оплакать свое неудачное замужество, устроилась в прачечную приемщицей, собиралась перейти в администрацию, да только в конце апреля рано утром вышла из дома, но до работы не дошла. Там, по крайней мере, ее не видели. И с тех пор никто ее не видел, никто о ней не слышал. Приходил к Нине Сергеевне другой, показывал белую папку, лист, на котором было написано имя — Алена Козлова. Дал знать, что будет искать. Но не нашел.

— Кто другой? — спрашивал Дорожкин.

— Другой, — набухали слезами глаза Нины Сергеевны. — Не вы.

— Лысый? — хмурился Дорожкин.

— Не лысый. И не этот, — в ужасе шептала она, провожая взглядом проходившего по коридору Марка Содомского. — Другой какой-то. Я его больше и не видела никогда.

Разговор был с утра, а теперь она — в коридоре, Дорожкин — у себя в кабинете, конверт на столе.

— Кто она? — спросил Дорожкин Ромашкина, скрипнув дверью его кабинета.

— В смысле? — зевнул, растянувшись на диване, коллега.

— Вот эта, Козлова Нина Сергеевна, которая в коридоре, кто она? — настаивал Дорожкин. — Ты же мимо проходил.

— Кто-кто? — пробурчал Ромашкин. — Баба. Я чего тебе, рентген? Может, ведьма, может, травница, может, еще кто. А может, и вообще никто, из местных. Но даже если и ведьма, она и сама о том может не знать. Это краснодеревщик на глаз электорат сверлит, да все одно никому ничего не говорит.

— А если мать ведьма, то кто будет дочь? — продолжал приставать к Ромашкину Дорожкин.

— А кто ее знает? — вытаращил глаза тот. — От отца зависит. От обстоятельств. От генов, наверное. Еще от чего. У них, думаешь, это в голове? Им бы лишь бы замуж выйти, да чтобы муж был без вывертов. А знаешь, какая самая страшная баба? Та, которая по всему никакая не ведьма, но дома ведьма и есть!

— Кто-нибудь занимался? — нахмурился Дорожкин.

— Тебе зачем? — вовсе вскинул брови Ромашкин. — Ты, что ли, хочешь взяться?

— А ты считаешь, что могу не браться? — вздохнул Дорожкин.

— У тебя в папке ее имя появлялось? — не мог понять Ромашкин.

— Ее — не появлялось, — соглашался Дорожкин.

— Значит, — резюмировал Ромашкин, — не твоя забота. Не дергайся. Отправляй ее к Кашину. Пусть заводит розыскное дело и прячет в шкаф. Бумага в хороших условиях столетиями храниться может. Слушай, ты и так, как белка в колесе. Тебе мало, что ли?

За последний месяц дел на Дорожкина навалилось невпроворот, тот же Ромашкин присвистывал, когда Дорожкин получал в день по три-четыре рукописных вызова на происшествия и преступления. Другой вопрос, что особо серьезного почти ничего не случалось, самым трудным было разобрать спор двух товарок на улице Остапа Бульбы. У какой-то из двух бывших подруг перестала доиться коза, та обвинила в колдовстве соседку, соседка тоже что-то припомнила, женщины сначала вцепились друг дружке в волосы, а потом разбежались на десять шагов и начали шарашить друг друга наговорами. Чуть полдеревни не спалили. К счастью, Дорожкин успел прикатить на своем «Прогрессе», подхватил у какой-то молодки из числа сотни зевак два ведра с колодезной водой и вылил сначала на одну, потом на другую. Ну еще минут пять постоял, пока тетки колдовской пыл не потратили, пытаясь обратить всю свою ненависть на появившегося разнимателя. На том и помирились, тетки побежали греться да заливаться самогоном в баньку, а Дорожкину что? Позвонил из автомата на деревенском перекрестке на почту да попросил Мещерского сбегать в «Торговые ряды», прикупить ему новые штаны, поскольку старые с одной стороны гниль наведенная попортила, с другой гарь разъела. Так и сидел в телефонной будке, пока Мещерский не привез покупку на кашинском уазике. Кашин потом неделю над Дорожкиным потешался, а Маргарита только и заметила:

— Запись в папке исчезла? Исчезла. У коллег появилась? Нет. Значит, доделывать не придется, все правильно закруглил.

По поводу Козловой она сказала коротко:

— Вся наша жизнь — как папка. Откроешь — будешь работать. Не откроешь — слова тебе никто не скажет. А тетка эта? Что тебе тетка? Поплачет и перестанет. Ты думаешь, она полгода рыдала? Да ничего подобного. Работает, летом ЕГЭ по химии принимала в школе, некогда плакать было. Решай сам. Зуда в пальцах нет?

— Здесь зуд, — приложил ладонь к сердцу Дорожкин.

— Почеши, — отрезала Маргарита и застучала каблучками к выходу.

Дорожкин со вздохом проводил начальницу взглядом, подумал, что так и не поинтересовался, как идет расследование происшествия с Дубровской, и двинулся к начальнику рангом повыше.

— Марк Эммануилович? — постучался он в обитую медными пластинами дверь.

— Что тебе, Дорожкин? — с раздражением щелкнул пальцами Содомский. Каждый раз щелкал — в спину щелкал, говорил — щелкал, катил на уазике по Октябрьской, обгонял едущего на велосипеде Дорожкина — и то щелкал в окно. Словно никак не мог поверить, что не действуют его щелчки на инспектора Дорожкина.

— Поговорить, — сделал озабоченное лицо Дорожкин. — Кто был мой предшественник?

— Дальше, — мрачно посмотрел на Дорожкина Содомский, что означало посягательство на информацию, недоступную для разглашения.

— У него была личная папка, — вздохнул Дорожкин. — В апреле месяце там появилось имя — «Алена Козлова», имя девушки, которая тогда же, в апреле, исчезла. Девушка до сих пор не найдена.

— И?.. — выцарапал из портсигара дорогую сигарету Содомский.

Кабинет Марка Содомского напоминал антикварную лавку. Стол был инкрустирован перламутром, на стенах висели тяжелые бордовые плюшевые шторы с золотыми кистями, мебель была обита в тон шторам сафьяном и приличествовала бы скорее одному из залов Лувра. Стилистика была выдержана безукоризненно вплоть до рисунка на паркете, который назывался «Версаль». Только Содомский вываливался из выбранной им стилистики. Он более всего напоминал сошедшего с пиратской шхуны головореза, сохранившего в неприкосновенности оба глаза и обе ноги благодаря необъяснимому капризу судьбы.

— Я хочу видеть папку своего предшественника, — объяснил Дорожкин.

— Ее нет, — щелкнул зажигалкой Содомский.

— И что мне делать? — поинтересовался Дорожкин.

— У тебя об этой Алене Козловой что-нибудь есть в твоей папке? — выпустил облако табачного дыма Содомский.

— Ничего, — вздохнул Дорожкин.

— Тогда делай что хочешь, — разрешил Содомский. — Но не в ущерб основной работе.

— Хорошо, — ответил начальнику Дорожкин, хотя прекрасно понимал, что ничего хорошего в его замысле нет. Хотя с другой стороны, время у него свободное все еще было? Было. Неудача в поисках девушки грозила ему неприятностями? Да вроде бы нет. Тогда отчего бы было не заняться ее розыском, может быть, удастся приблизиться и к каким-то другим тайнам?

— Как это работает? — допытывался он еще в середине октября у Маргариты. — Каким образом появляются записи в папках?

— Колдовство, — пожимала плечами Маргарита.

— Я понимаю, — не отставал Дорожкин. — Нет, конечно, не понимаю ни черта, но понимаю абстрактно. Но одно дело наколдовать надпись на бумаге за сколько-то там километров или метров, а другое — знать, что и где происходит! Причем, зачастую, едва ли не в самый момент совершения преступлений!

— Колдовство, — повторяла Маргарита. — Настраивала эту систему, насколько мне известно, одна из лабораторий института, да только теперь уж и концов не найдешь, увял он. Знаю только, что папка становится твоей в тот момент, когда кто угодно, да хоть тот же Кашин, напишет на ней, что эта папка принадлежит тому-то и тому-то, а там уж все сделает демон.

— Ага, — кивал Дорожкин.

Что Ромашкин, что Маргарита любили спихнуть все необъяснимые вопросы на совесть каких-то демонов, кои не материальны, но которых некоторые умельцы (как обычно безымянные и таинственные) вполне могли когда-то использовать в произвольно выбранных технологиях. Отчего же тогда, выводя сообщения о преступлениях в папке Дорожкина, этот демон ленился указать, кто же преступник, куда он делся и где его искать? А казалось бы, не самая трудная задача на фоне уже добытой информации.

— Нина Сергеевна, — позвал Дорожкин женщину.

За дверью послышались шаги, дверь заскрипела, и женщина замерла в дверном проеме.

— Нина Сергеевна, — постарался говорить деловым тоном Дорожкин, — я буду заниматься вашей дочерью. Ничего не обещаю, но сделаю все, что смогу.

Она кивнула.

— Так что не удивляйтесь, — продолжил Дорожкин, — если мне придется прийти к вам домой, осмотреть комнату дочери, получить еще кое-какую информацию. Хорошо?

Она снова кивнула.

— Тогда идите, — вздохнул Дорожкин. — Мы скоро увидимся.

Она кивнула еще раз, прошептала что-то вроде: «Спасибо, до свидания» и не застучала, а зашаркала подошвами по коридору. Уже на лестнице зарыдала.

Кабинет стремительно застилал сумрак. День был пятничным, и участок уже опустел. Дорожкин посмотрел в окно. Над «Домом быта» торчала вершина громадной ели. Адольфыч объявил, что администрация с этого года будет наряжать только живую елку, Кашин счел это руководством к действию, перетряс с Диром, договорился с курбатовскими мужиками, и вскоре на двух тракторах с сечи была доставлена лесная красавица. Умельцы с пилорамы соорудили лебедку, студенты выдолбили яму, Дир вышептал какой-то то ли наговор, то ли промурлыкал какую-то песню, и елка была торжественно водружена на место своего последующего роста, к которому она немедленно и приступила. Теперь золоченый Ленин показывал простертой вперед рукой непосредственно на верхушку дерева.

Дорожкин расстелил на столе носовой платок, достал из кармана чехольчик для тонких, щегольских очков, который он прикупил в оптике в «Торговых рядах», и аккуратно вытряс из него три маковых коробочки и пакетик с золотыми волосками. Волосков было уже два…


Тогда, в начале октября, Адольфыч и в самом деле довез его до Волоколамска. Дорожкин проторчал час на станции, потом еще почти два часа тащился со всеми остановками на пригородной электричке до Москвы. Окунулся в осеннюю столичную толчею, добрался до Казанского, сел было в рязанскую электричку, но потом отчего-то вернулся в метро, доехал до «Авиамоторной» и вышел в город. Через полгода после того, как с ним случилось колючее и больное, решил повторить свой путь от «Новой» к Рязанскому проспекту. День уже перевалил далеко за половину, но до темноты еще оставалось три или четыре часа, и Дорожкин должен был успеть. И он почти успел. Шел с трезвой головой, не отсчитывал шаги, а смотрел по сторонам, пытаясь подметить любую мелочь. Добрался до храма Троицы, удивляясь собственной бесшабашности и проклиная стародавнее решение идти пешком, выбрался на Рязанский проспект, побрел по его нечетной стороне, миновал путепровод, пересек улицу Паперника и у первого же дома за нею согнулся от острой боли. Схватился за сердце, опустился на ступени почты, закрыл глаза, отдышался, встал и медленно-медленно двинулся обратно. Зашел под тонкие липы на стрелке двух улиц и именно там понял главное. Они совпали. То колючее-больное и светлое произошло с ним в одном и том же месте и в один и тот же миг. Он не знал, что из произошедшего дольше длилось и не было ли и то и другое одним и тем же событием. Он не знал, чему и кому обязан таинственным совпадением, но ясно ощутил — нечто, непонятным образом стершееся из его памяти, пришло к нему именно здесь и именно после его весенней долгой пешей прогулки. Впрочем, ему тут же вспомнилось, что прогуливался он этим маршрутом не раз. Но зачем?

Тогда он обнюхал там все. Осмотрел стены почты, ближайшего ларька и пары домов. Уже в сумерках потоптался по осенней траве и даже зачем-то переворошил ее пальцами. Пытался даже забраться на каждое из деревьев. Только что в урнах не ковырялся. Спускался в подземный переход. В темноте побрел к своей квартире. Дверь открыл какой-то заспанный южанин. Он не сразу понял, чего от него хочет бывший обитатель снятой им жилплощади, но, когда Дорожкин зашелестел купюрами, отказался от понимания в пользу денег. Дорожкин вошел в квартиру, поморщился от успевшего пропитать его бывшее жилище запаха каких-то пряностей и пота, разуваться не стал, прошел в комнату и сел в кресло. На разложенном диване, накрывшись байковым одеялом, спала какая-то девчонка. Она открыла глаза, но не удивилась, а стала смотреть на Дорожкина как на старого знакомого. Волосы у нее были черные.

— Зоя, — послышался голос южанина из кухни, — не вставай. Это бывший жилец. Он просил десять минут посмотреть. Деньги заплатил. Сейчас уйдет.

— Я и не встаю, — похмельным голосом прохрипела девчонка и спросила Дорожкина: — Курить есть?

Он помотал головой, оглянулся. От его обстановки не осталось ничего. Нет, шкаф, диван, шифоньер, кресла, стол — все осталось на месте, даже занавески на окнах не поменялись, но все стало чужим. Вот на этом диване он и лежал, когда пришел или когда его принесли домой после колючего и больного. Сам, конечно, пришел. Кто бы его сюда принес? Кто знал этот адрес на окраине суматошной Москвы? Но один ли? Он лежал на диване, а тот, кто его привел, может быть даже именно источник светлого, сидел… Сидел как раз в этом кресле. Сидел и чинил его разодранную куртку. Или чинил самого Дорожкина, почему бы и нет? Или сначала сделал одно, потом другое. «Сделала, зачинила, привела», — поправился Дорожкин, вспомнив волос. Обернулся, завозился, встал, снял с кресла наброшенный новым жильцом плед и принялся ощупывать обивку, осматривать каждый ее сантиметр, пока у болта, которым крепился к изогнутой спинке ободранный подлокотник, не обнаружил то, что искал. Золотистый волос. Поднял его, посмотрел на свет, вытащил из кармана пакетик и отправил к его собрату.

— Ты дурак? — спросила девчонка.

— Несомненно, — ответил Дорожкин и двинулся к выходу. Южанин, с которым он столкнулся в коридоре, видно, прочитал что-то на лице у Дорожкина, потому что побледнел и натужно прошептал:

— Ты что, земляк? Я не просто так. Я жениться хочу.


Дорожкин успел в Выхино на последний автобус до Рязани. Приехал туда глубокой ночью, взял такси до родной деревни и порядком напугал мать, постучав в ее окно уже за полночь. Принял на лицо ее слезы и поцелуи, поужинал, лег спать, а с утра взялся за неотложные дела, которые делаются ни шатко ни валко, но которых в любой деревенской избе всегда в достатке, и чем богаче изба, тем их больше.

Двенадцатого октября, во вторник, он сел все на тот же автобус, добрался до Москвы, проехался на метро, позвонил Адольфычу и уже через пару часов увидел на вокзале Волоколамска «вольво» и фигуру Павлика возле него.

— С возвращением? — выставил на стойку стаканчики Фим Фимыч.

— С ним самым, — согласился Дорожкин, прислушиваясь к самому себе, есть ли в нем ощущение, что он вернулся домой или нет…

Он еще думал, что будет привыкать и врастать, но уже на следующий день у него зазудели пальцы, он открыл папку, получил какое-то немудрящее задание, а там уж понеслось, и думать стало некогда. И вот прошел месяц…


Дорожкин ссыпал обратно в футляр маковые коробочки и пакетик с волосами и вдруг подумал, что поиски Козловой надо начинать с установления того, кто был его предшественником. И если он, Дорожкин, не сможет установить этот не слишком уж сложный факт, то грош ему цена как Пинкертону, Шерлоку Холмсу и мисс Марпл вместе взятым или даже их сотой части.

Глава 2 Краснодеревщик и Еж

Дорожкин не был суеверным, но, когда оказался в Кузьминске, обнаружил, что суеверие может быть такой же частью жизни, как распорядок дня, необходимость вовремя наполнить желудок и опорожнить кишечник, необходимость движения и отдыха, сна и секса. С сексом у Дорожкина пока не складывалось, отчасти выручал бассейн, в котором он теперь ежедневно отмерял по нескольку километров кролем, но суеверие проникало во все. Причем это не зависело от желаний и предпочтений самого Дорожкина, когда суеверными были все вокруг, с этим приходилось считаться и людям практического, и трезвого склада ума. Именно об этом Дорожкин подумал, когда не обнаружил с утра на месте Фим Фимыча. Нет, он, конечно, отлучался временами от своей стойки, но тринадцатого числа его не могло быть по определению. Дорожкин даже предположил, что если тринадцатое число совпадет с пятницей, а такая беда должна была случиться в мае следующего года, Фим Фимыч не только исчезнет сам, но и утащит в укромный уголок свою стойку. Впрочем, с отсутствием Фим Фимыча мириться еще можно было, неудобным оказалось другое: как заранее предупреждал Дорожкина Ромашкин, тринадцатого числа не работало большинство лавочек, магазинчиков и мастерских, а те, что работали, неминуемо должны были попытаться выкинуть какой-нибудь фортель — или гадостью какой обрызгать, или обвесить, или вовсе продать не то, что ты собирался у них купить. Ромашкин даже пивом запасся заранее, чтобы не искушать судьбу. Дорожкин только покачал головой, но возможные затруднения в работе учел. Впрочем, прачечная, которая располагалась в середине проезда Конармии, была открыта, но грязное белье не принимала, а только выдавала чистое.

— Почему? — спросил Дорожкин черноглазую приемщицу Оленьку, пытаясь вникнуть в тонкости обхождения с календарными датами.

— Тринадцатого всякую пакость могут принести, — подобрала губки приемщица, приглаживая и так гладко зачесанные в пучок волосы, — а за чистым сегодня все равно никто не придет.

— Почему? — удивился Дорожкин.

— Потому что боятся, что мы вместо чистого белья выдадим какую-нибудь пакость, — прищурилась на непонятливого инспектора приемщица. — Вот скажите, могли вы прийти к нам в какой-нибудь другой день?

— Мог бы, — уверенно сказал Дорожкин.

— Нет, — улыбнулась приемщица. — Только тринадцатого. Ведь от вас никакой пользы, одна забота.

— Ну так я сдавать вам ничего не собираюсь, — успокоил женщину Дорожкин. — Я как раз пришел получать. И мне все равно, какой день на календаре.

— И что же вы хотите получить? — Приемщица с подозрением наклонила голову, потом выпрямилась и окинула взглядом полки с тщательно выстиранным, выглаженным и упакованным в пакеты постельным бельем. — Вы же мне ничего не сдавали? Я всех клиентов в лицо знаю.

— Информацию, — четко и раздельно произнес Дорожкин и достал из кармана блокнот. — Информацию о девушке по имени Алена Козлова. Она работала в прачечной, но пропала. Примерно в апреле месяце. С тех пор ее никто не видел.

— Точно никто? — сдвинула брови приемщица.

— Ну никто из тех, кто заинтересован в ее нахождении, — уточнил Дорожкин. — Из тех, кто мог бы подсказать, где ее искать.

— Чудак вы, инспектор, — усмехнулась приемщица, оперлась на локти и подмигнула Дорожкину. — Как же я могу дать вам информацию, если Аленку никто не видел? Если никто не видел, значит, и информации никакой нет. И вообще, вы бы были поосторожнее. В прошлый раз это плохо кончилось.

— Для Алены? — поинтересовался Дорожкин.

— Не поймаете, — с хохотком погрозила Дорожкину пальцем женщина и игриво поправила грудь. — Для инспектора. Вот уж не могу припомнить, как его звали, но тоже приходил. И как раз с тем же вопросом. Высокий такой, на голову вас выше, сильный, красивый и очень, очень, очень страшный. В глазах у него что-то было… — восхищенно зажмурилась приемщица. — Спрашивал об Алене Козловой. А потом пропал. Как будто его и не было. Я вот даже имени его вспомнить не могу.

— Он, этот инспектор… — Дорожкин с трудом сдержался и не привстал на носки, чтобы выглядеть повыше. — Он пропал сразу после того, как побывал у вас, или позже? Откуда вы узнали о его исчезновении?

— А я откуда знаю? — удивилась приемщица. — Узнала откуда-то. В воздухе что-то такое носилось, или сболтнул кто из клиентов. Разве теперь упомнишь? Это уже после было, через неделю или через две, как он здесь ошивался. Да. Я на колхозном рынке была, и в очереди говорили, что вот только что инспектор высокий пропал, до обеда был, а потом словно растаял. И что ищут его. Но я не оборачивалась, так что точнее не скажу.

— А какая она была, эта Алена Козлова? — поинтересовался Дорожкин.

— Какая? — сдвинула брови, как будто что-то пыталась вспомнить, приемщица. — Обыкновенная. Плакса. Чуть что — в слезы. Ребенка хотела, да не вышло у нее что-то там. И с мужем у нее не вышло. Все — не вышло. А я так скажу: не вышло — значит, не сильно хотела. Или другое что замышляла. Потому как если что шло не по ее, могла и в лицо вцепиться. В мое не вцеплялась, я сама могу в кого хочешь вцепиться, но она могла. По ее лицу было видно. А слезам я ее не верила. Неправильные у нее были слезы. Пустые. Когда баба плачет, она о том, о чем плачет, о том и думает. А она не здесь была. Плачет, а сама где-то не здесь. Дурная девка. Говорили, что умелая была на колдовство, да только тут не колдовство нужно, а аккуратность. Вообще не любила она потрещать о том о сем. Сидела тут в уголке, чай пила, смотрела на людей. Ну, — приемщица криво усмехнулась, — короче, на того, кто приходил, на того и смотрела. А уж выглядывала кого — того я не знаю.

Дорожкин посмотрел на тот стул, на который показала приемщица.

— Она всегда там сидела?

— В свою смену, — как можно ласковее улыбнулась приемщица. — В мою смену там сижу я.

— Какого цвета у нее были волосы? — спросил Дорожкин.

— Обычного, — поджала губы женщина. — Рыжеватого. Но она могла покраситься.


Иногда у Дорожкина появлялось ощущение, что он что-то пропустил. Запланировал и не сделал. Назначил встречу и не пришел на нее. Обещал и не выполнил. Чувство это возникало как будто на пустом месте. Оно было ему знакомо с детства. Обычно забытое вспоминалось в школе, когда учитель требовал отчета о домашнем задании, или в институте при сдаче зачета. Иногда, что было гораздо неприятнее, предметом забывчивости являлась какая-нибудь подружка, которая, как правило, возвращала Дорожкину память, не стесняясь в выражениях. Дорожкин боролся с собственной забывчивостью всеми способами: таскал всюду блокнот, повторял то, что он должен был сделать, по пятьдесят раз, завязывал узлы на носовых платках и носках, писал на руках. Через год после увольнения из армии забывчивость растворилась. Сама работа Дорожкина, связанная с цифрами, проводками, балансами, диктовала ему обязательность и точность. Правда, образовавшаяся скрупулезность и памятливость одарили его другой заботой, что-то гнетущее стало копиться внутри. Дорожкин не мог отработать и забыть. Не мог закрыть план счетов и вычеркнуть его из головы. Он был так устроен, что если плыл, значит, плыл, а если сидел на берегу, значит, сидел на берегу. И если какая-то работа требовала у него неделю времени, то всю неделю он ею и занимался. И думал о работе даже дома, приводя, к примеру, в бешенство ту же Машку. Мещерский заметил нешуточную упертость веселого логиста еще в первый год работы Дорожкина в последней фирме. Сказал ему после недолгого знакомства, запихивая за щеку очередной пирожок:

— Хороший ты парень, Дорожкин, анекдотов много знаешь, пошутить можешь, но неправильный.

— Сейчас умные товарищи укажут нам на наши недостатки, и мы их немедленно искореним, — отозвался Дорожкин, щурясь на выстроившиеся в столбики числа.

— Тебе не хватает здоровой доли пофигизма, — объяснил Мещерский.

— Пофигистов тут хватает и без меня, — покосился Дорожкин на воркующих у входа в ватерклозет менеджеров.

— Нет, — не согласился Мещерский, раскручивая системный блок. — Я говорю о доле пофигизма. Она необходима каждому, и тебе в том числе. Запомни, пофигизм не вредит работе, он ее разбавляет. И это важно, Дорожкин. Я вот за тобой наблюдаю, считай, месяц. Ты делаешь свою работу. Отлично делаешь. Затем ты ее проверяешь. Молодец. Затем ты ее с шуточками и прибауточками проверяешь еще раз. Уже не очень хорошо, но ладно. Затем ты пробиваешь ее по линии вот этих молодцов, что сейчас перекуривают и вообще очень неплохо себя чувствуют. Черт с ними. Тут ты находишь, естественно, нестыковки. И что ты делаешь? Ты же начинаешь искать ошибки!

— И что? — не понял Дорожкин.

— Это их ошибки, — прошипел Мещерский. — Твои цифры верны на все сто. Это их проблемы. Они должны искать ошибки, они должны песочить свои файлы и учетные записи. И они бы делали это, но зачем? Ведь есть веселый и безотказный трудяга Дорожкин. Он все сделает. Что? Шоколадку ему? Но разве он девушка? Тогда, может, бутылочку вискаря? Да вы что? Это дорого. А водочки неудобно. Пусть работает, ему это нравится. Так?

— Так, — с усмешкой согласился Дорожкин.

— Не так! — со стуком бросил на стол отвертку Мещерский. — Тебе, Дорожкин, это не нравится. И я это вижу. И мне больно, Дорожкин, на тебя смотреть. Я ведь тоже трудяга. Но у меня есть доля пофигизма. Я не мешаю людям ошибаться. Я не беру на буксир лентяев. Не цепляю к своему моторчику чужие прицепы. У меня одна жизнь, Дорожкин, и она не половик, чтобы расстилать ее перед этими.

— Они, в общем, неплохие ребята, — заметил Дорожкин. — Хотя График, кое в чем я мог бы с тобой согласиться. И все— таки я не могу позволить себе долю пофигизма. Она может навредить моей работе. Возможно, когда-нибудь у меня будет другая работа…

— Другая работа? — изумленно поднял брови Мещерский. — Так ты устремлен в завтра? Послушай, а другой жизни у тебя не будет? Ну эта так себе, ничего, потом будет другая? Идиот. Жизнь всего одна. Вот та, которая идет сейчас. Улетает. Проносится. Улетучивается. Нет, возможно, что-то нам еще предстоит за чертой и что-то было до черты, но мы об этом ничего не знаем, поэтому лучше примем за рабочую гипотезу, что небо в алмазах не для нас. Поэтому, пока у тебя нет детей, пока, как я понял, у тебя достаточно молодая мамка и тебя не придавил груз проблем и ответственности, остановись, Дорожкин. Оглянись и подумай, что тебя заставляет спускать твою жизнь в унитаз? Что тебя заставляет выполнять работу, которую ты ненавидишь? Не спорь, ненавидишь, я вижу. Слушай, а кем бы ты хотел быть на самом деле? Ну предположим, у тебя не было бы проблем с денежкой, куда бы ты навострил лыжи?

— Понятия не имею, — признался Дорожкин. — Мне хотелось бы чего-то не очень большого, но своего. Чего-то надежного, интересного, красивого. Ну не знаю даже. Маленький ресторанчик, магазинчик антиквариата, ювелирную мастерскую, букинистическую лавку. Чтобы работать, раз или два в год путешествовать по паре неделек по миру и опять работать. Вот как-то так. Но в нашей с тобой стране, График, это сродни несбыточной мечте.

— У меня один приятель был в армии, — фыркнул Мещерский. — Так он мечтал заиметь собственную сосисочную. Думаешь, для того, чтобы деньги зарабатывать? Нет, для того, чтобы жрать сосиски. А тебе подошла бы будка сапожника. Она маленькая, красивая, и вся твоя. Там ты и пофигизм себе сможешь позволить. Если что и забыл, так оно все тут же. Хотя в нашей стране я бы не рискнул. Тут ты прав.

— Я холода боюсь, — отказался от будки Дорожкин. — И уличных хулиганов. И еще я слышал, что все сапожники в будках — армяне или ассирийцы, ну не знаю, и у них даже есть какая-то будочная мафия. Вот ты бы сам сел в будку?

— Нет, — замотал головой Мещерский. — Я толстый. Поем, могу и застрять. А потом, представляешь, ее разламывают, а я уже квадратный!

Пофигизм себе Дорожкин так и не позволил, случая не было. Ни в Москве, ни тем более в Кузьминске. И в первый месяц, и теперь, когда границы его пофигизма легко задавались желтым листом папки. Отчего же тогда к нему вернулось ощущение чего-то пропущенного? Ну не из-за утраченного светлого и забытого колючего и больного? Или было и еще что-то?


Мастерская краснодеревщика отыскалась последней в ряду лавочек и павильончиков флегматичных кузьминских предпринимателей. За ней высился какой-то серый ангар, а уже за ним поднимался одноэтажный корпус ткацкой фабрики, которая делила последний отрезок улицы Октябрьской революции с пилорамой и церквушкой. Дальше по проезду Конармии стоял только газик на постаменте. Дорожкин щелкнул пальцами, вспоминая, как ловко отец Василий зажигал свечи во вверенном ему заведении, но от щелчка Дорожкина не поднялась с брусчатки даже высушенная ноябрьскими заморозками пылинка. На покрытой тонким узором двери висел строгий указатель — «Тюрин Б. М. Д. Н».

— Почти «Тюрин БДСМ[26]», — хмыкнул Дорожкин и оглянулся на стеклянную стену тепличного комплекса, за которой курчавилось что-то зеленое с алыми плодами, нисколько не напоминающее мяту, наморщил лоб, пытаясь разгадать столь же диковинные буквы «КАСК» над тепличными проходными, не разгадал, махнул рукой и нажал на звонок. Ждать пришлось довольно долго, но маленькая бронзовая табличка под звонком трезвонить не позволяла. Надпись строго предупреждала: «Ждать, попусту не звонить, позвонили — не обижаться». Наконец минут через пять за дверью послышались шаги, ключ с той стороны повернулся, и Дорожкин увидел коренастого черноволосого мужичка с черными же усами под аккуратным носом и внимательным взглядом из-под больших очков в роговой оправе. Мужичок смерил Дорожкина взглядом с головы до ног, но на голове задержался, снял очки и протер тряпочкой стекла, словно разглядел на прическе гостя что-то неприличное. Дорожкин даже на всякий случай взъерошил волосы на макушке.

— Ну? — Мужичок поправил лямки фартука, подвернул рукава фланелевой рубашки. — Будем молчать или как?

— Послушайте… — Дорожкин с трудом удержался от нервного смешка. — Возможно, мне показалось…

— Нет, — серьезно ответил мужичок. — Не показалось.

— То есть вы хотите сказать, что у южных ворот промзоны… — Дорожкин замялся, подбирая слово, — стоит памятник вам?

— Я бы сказал, бюст с ногами и с руками, — поправил Дорожкина мужичок. — И с животом, куда ж без ливера. Сразу добавлю, бюст установлен без каких-либо усилий с моей стороны. Я бы даже сказал — вопреки моим усилиям. Что делать, выпало по жребию. Кому-то все равно бы поставили. Повезло, в кавычках, мне. На прошлом Дне города. Называется — «памятник почетному горожанину». Это все, что вы хотели узнать?

— Мне нужен краснодеревщик, — опомнился Дорожкин.

— Он перед вами, — буркнул мужичок. — Тюрин Борис. Дальше?

— А вот это? — Дорожкин ткнул пальцем в указатель. — Что значит — «М. Д. Н.»?

— Магистр деревянных наук, — терпеливо объяснил мужичок.

— Это вас кто-то так назначил… — удивился Дорожкин, — или это какая-то официальная степень?

— Нет. — Голос у мужичка был грудным, но не низким, приятным. И речь казалась очень правильной, такой, какой она бывает у проработавших несколько лет в школе или еще где-нибудь, где необходимо много и отчетливо говорить. — Никто мне ничего не присваивал. Я вообще по образованию — учитель. Просто я так себя ощущаю. Вот вы как себя ощущаете?

— Как Дорожкин Евгений, человек, доживший до двадцати восьми лет, но так толком никем себя и не ощутившим, — признался Дорожкин. — Я вообще-то инспектор местного управления безопасности, но инспектором себя тоже не ощущаю.

— Тогда заходите, — пропустил Дорожкина внутрь краснодеревщик и захлопнул за его спиной дверь.


Павильончик оказался обманкой. В крохотной комнатке стояли несколько искусно выполненных дверных полотен, блестел позолотой крохотный, для дома, киот и висели на стенах резные деревянные рамы для зеркал или для картин. Дорожкин уже собрался выразить восхищение мастерством краснодеревщика, но строгий взгляд его остудил. Тюрин вышел через вторую дверь во двор, отгороженный от улицы рядом павильонов, и повел Дорожкина в серый ангар.

— Не слишком удобно так далеко ходить, — заметил Дорожкин.

— Полезно размяться, — не согласился Тюрин. — Да и редко кто звонит. Договариваюсь со всеми по телефону в основном. Кому очень надо, могут найти меня в ремесленном. Я там деревообработку веду и географию. А тут дочь моя командует в основном. Но сегодня суббота.

В ангаре было прохладно, но не холодно. Все пространство под тусклым светом немногочисленных ламп заполняли штабеля дерева. Бруски, доски были разной длины, разной толщины, разного цвета, но все проложены рейками, торцы каждой деревяшки залиты какой-то серой массой, и всюду висели таблички с датами, с цифрами, торчали градусники, стояли напольные весы.

— Клен, липа, ясень, дуб, — прочитал Дорожкин. — Сушите?

— Само сушится, — ответил Тюрин. — А мы приглядываем, переворачиваем, взвешиваем, измеряем влажность. Это все, дорогой мой, великая ценность. Живое дерево, да грамотно высушенное. Без него ни столярку толковую не выгонишь, ни балалайку не склеишь. У меня клиенты из Москвы, из Питера имеются. Из заграницы. Адольфыч способствует. Все через него.

— Подождите, — растерялся Дорожкин. — Но ведь вы краснодеревщик?

— Есть маленько, — кивнул, поднимаясь по высокой лестнице, Тюрин. — Но это так, для души. В свободное время.

— А лес где берете? — не понял Дорожкин. — Тут же заповедник.

— Заповедник? — хмыкнул Тюрин, открывая дверь в подвешенный под потолком ангара блок, и тут же закричал куда-то в дальнюю комнату: — Еж! Гость у нас. Сообрази-ка нам чайку. Да приглядись к гостю, приглядись. Заповедник, дорогой мой, за речкой, к Макарихе ближе. Да и то… Не наша эта забота. Леса и тут много. Выборочно берем, сберегаем. Одну рубим, пять сажаем. Не волнуйся. Дир содействует, кто, как не он, деревяшку живую сохранять будет?

Из узкой двери выскочила с чайником невысокая плотная девчушка, похожая на Тюрина как маленькая капля воды на большую. Такие же очки, такие же глаза, такой же серьезный взгляд, только волосы были длинными, усов не наблюдалось, и везде, где у краснодеревщика имелась надежность и основательность, в его дочери очаровывали изящество и женственность.

— Еж это, — объяснил, садясь за стол, Тюрин. — Это мы меж собой ее так. Она, если что не так, и уколоть может. А ты, Танька, приглядись к гостю, приглядись. Твой глаз вернее моего.

— Вы во всякий раз смотрины устраиваете? — смутился от уставившихся на него огромных глаз Дорожкин. — Стар я уже для такого чуда.

— Вы на наше чудо губы-то не раскатывайте, — пустил усмешку в усы Тюрин, насыпая в заварник чай. — Оно само свою жизнь устроит. Ну что скажешь?

— Есть, — прошептала чуть слышно девчонка. — Точно как у Лизки Улановой проблескивает. Но ярче. Много ярче. И как-то странно. Не по-бабски. И горит ровно, не гаснет. Но вполвдоха назад. Если бы Лизку не выглядывала, не увидела бы. Ну и что? Пусть горит. Ничего страшного. Никто ж не увидит. Это даже Фим Фимыч не разглядит. И ребятишки не разглядят. Только мы с тобой.

— Что горит-то? — не понял Дорожкин и снова взъерошил ладонью макушку. — Вы скажите, а то, может, пожарную охрану надо вызывать? Есть пожарка в городке?

— Не поможет она вам, — приподнял крышечку заварника Тюрин. — Да и беды-то особой нет в том, что мы разглядели. От той напасти ни горя ни прибытка. У Лизки-то он рваный, словно обрывок или отблеск какой, его и Фим Фимыч разглядел, ейный довесок в глаза бьет, хотя мало кто его видит, да и то, думаю, недавно появился или прорезался. Тут некоторые считают, что на том ее внешнечество держится, а я Лизку помню, когда над головой у нее ничего не моргало, а она уж молодилась своим талантом. А у вас ровно дышит, но просто так не разглядишь. Давно хоть? Или вы ни сном ни полусонью? Глаз-то у вас хороший. Лизку-то встретите, точно разглядите. А сами себя?

— Да вы о чем хоть? — нахмурился Дорожкин. — Что хоть разглядели-то? Ну видел я Лизку, нимб у нее над головой. Померк, правда, потом, но был. Может, и опять есть. И что?

— Так и у вас, — хмыкнул Тюрин. — Ну чисто сполох какой-то. Не знаю, как уж назвать. Но нос-то особо не задирайте. К святости он никакого отношения не имеет. Так. Аномалия какая-то. Бесполезная, кстати, на мой взгляд.

— У меня нимб? — оторопел Дорожкин и снова начал ощупывать голову.

— Нет, — фыркнула девчушка. — Спиртовка у вас на голове разбилась, сейчас припечет.

— Да вы что? — испуганно вскочил с места Дорожкин. — Откуда? Да я к вам совсем по другому делу. Да я бы увидел. Наверное… Почему нимб?

— Это как же бы вы его разглядели? — не понял Тюрин. — В зеркале? Да вы садитесь, чай заварился. Обсудим все. И дело ваше.

— Не врет ведь? — с интересом заметила девчонка. — И вправду не знал. Хотя не так прост, как Лизка. Есть в нем что-то непонятное, чего даже я разглядеть не могу.

— Ну ты его с Лизкой-то не равняй, — с укоризной покачал головой Тюрин. — Она хоть существо и безобидное, но убогое. Последние года так уж точно. Понятно, что не прост…

— Алле. — Дорожкин поднял телефон, постучал по рычагам. — Господа Тюрины! Я туточки, рядом.

— Да видим мы. — Тюрин протянул руку и коснулся груди Дорожкина. — А ведь точно, что-то есть в нем. Что-то странное. Вот здесь. А ну-ка, Ежик, ладошку положи на спину. Ага. Точно напротив.

Девчушка вскочила с места, шмыгнула к спинке стула, коснулась спины Дорожкина.

— Ну? — напряженно проговорил Дорожкин, боясь шевельнуться. — Там тоже светится?

— Нет, — отчего-то побледнел Тюрин. — А ведь убили вас, господин инспектор. И давно уж. С полгода как. Убили и подтерли за собой. Все ниточки повыдергали. Отчего ж вы не в мертвяках? Можете мне это объяснить?

Глава 3 Жизнь после смерти

В воскресенье Дорожкин встал поздно. Просыпаться начал с пяти утра, минутами бессмысленно смотрел в потолок, затем незаметно проваливался в сны, которые забывал немедленно по пробуждении. Снова смотрел в потолок и снова видел какие-то сны. К десяти утра организм, приученный за последний месяц к ежеутреннему плавательному марафону, взбунтовался и выгнал Дорожкина на беговую дорожку. Отмерив себе рубеж в десять километров, он принялся перерабатывать комнатную пустоту в липкий пот, раздумывая о том, что гораздо полезней было бы натянуть спортивный костюм и выпилить те же самые десять километров через Яблоневый мост, по деревне, через главный мост к больнице, спуститься к церквушке по Радонежского и Конармии, миновать кладбище, обогнуть озеро, благо, по словам Ромашкина, имелся какой-то мосток у впадения в него Малой Сестры, да вернуться к дому опять по Яблоневому.

— Или больше десяти выйдет? — пробормотал Дорожкин. — А выйдет больше десяти, — тут же поправился он, — останусь на кладбище. Там мне самое место.

Из зеркала на него смотрел все тот же самый Дорожкин, в меру круглолицый, из тех, кому улыбка идет как красный цвет клубнике. «Тебе бы клоуном работать, — уверяли его одноклассники, — ты, когда анекдоты рассказываешь, светишься уже после второго слова, пусть даже сам как кремень держишься». Клоуном Дорожкин быть не хотел. А кем же он на самом деле хотел быть? Ну не сидеть в сапожной будке, это точно. Многое хотел. Хотел, начитавшись книжек Арсентьева[27], бродить по тайге. Хотел, прочитав не слишком толстую книжку Ефремова[28] о палеонтологах, колесить по монгольским пустыням и отыскивать в них кости динозавров. Хотел раскапывать древние города. Хотел смотреть на небо в телескоп. Хотел писать интересные книги. Хотел научиться играть на саксофоне, бить чечетку и рисовать картинки в духе Питера Брейгеля Старшего и Ван Дейка, чтобы, к примеру, на большом полотне можно было рассматривать маленькие фигурки, и чтобы у деревьев была видна каждая веточка, и лед казался настоящим, и холод… Ну с саксофоном и живописью разрешилось быстро — слуха и дара живописца у Дорожкина не обнаружилось. Чечетку он бить научился, только так и не нашел, где применить свое умение. А все остальное переехала по хребту жестокая реальность. Хотя чего было жаловаться? Трудно было, но вот так, чтобы брало за горло да выбивало об асфальт, никогда.

Дорожкин набрал в ванну воды, высыпал в нее пакет какой-то голубоватой морской соли и опустился на дно, чувствуя, как кристаллы впиваются в спину и ягодицы, и раздумывая теперь уже о том, что ни черта он не умеет обращаться с возможностями обеспеченного образа жизни и опять сделал что-то не так.

В дверь позвонили. Дорожкин вздрогнул, потому как звонили ему в дверь впервые, выскочил из ванной, смахнул со спины соль, закутался в полотенце и прошлепал к двери. В глазке разглядел Маргариту. Почему-то громко спросил: «Кто там?» — и тут же открыл дверь. Выглядел, скорее всего, как законченный идиот. Мокрый, в полотенце, лужа воды под ногами. Нет, конечно, имей он рост Дира, а плечи Павлика, можно было бы выйти к дверям, небрежно прикрыв чресла ладонью, но куда ему до атлетов и баскетболистов? Пожалуй, и Маргарита была повыше его на пару сантиметриков.

— Помылся? — спросила она без тени насмешки.

«Может, зайдете, Маргарита Евстратовна!» — прозвучал в голове Дорожкина вопрос, но вместо вопроса получился только судорожный кивок.

— Вытирайся. — Она посмотрела на часы. — Через пятнадцать минут будь возле участка. Поедем на пикник. Будет Марк, я, ты, Ромашкин, Адольфыч, само собой, ну еще кое-кто, кстати, директор промзоны. Глупых вопросов не задавать, помогать, пошлых анекдотов не рассказывать, отвечать на вопросы без подробностей. Понятно?

— А… — промычал что-то неопределенное Дорожкин.

— Оденься поприличнее, — усмехнулась Маргарита и легко побежала вниз по лестнице, демонстрируя, что прекрасная женщина — это не только совершенная статика, но и умопомрачительная динамика. В жизни юного деревенского паренька Женьки Дорожкина была еще одна книжка, того же Ефремова — «Таис Афинская», — и она вспомнилась ему незамедлительно. Если бы Маргарита могла читать мысли младшего инспектора Дорожкина, она немедленно бы развернулась и дала ему по морде. Почему же у него не получается в нее влюбиться? Впрочем, он и не пытался. Хотя еще в школе красивые девочки делились в соответствии с подростковыми мечтами на две категории — влюбиться и любиться без перерыва.

— По морде, — уверенно пробормотал Дорожкин, глядя в зеркало, и с некоторым облегчением заметил: — Ну какой же я мертвый? Я очень даже живой.

В самом деле, разве мог мертвец выглядеть совершеннейшим балдой?


Кавалькада из трех машин: уазика Кашина, «вольво» под управлением Павлика и огромного, темно-красного, практически бордового, «хаммера», — отъехала от участка через минуту после того, как Дорожкин спрыгнул с велосипеда. Ромашкин помахал ему из «вольво», Дорожкин плюхнулся на заднее сиденье и тут же обнаружил, что в машине кроме него, Ромашкина и Павлика находятся Маргарита и сразу двое карликов — Фим Фимыч и Никодимыч. Последние громко спорили о том, стоит ли добавлять в спиртовую настойку зверобой и какие последствия для вкуса, аромата и здоровья подобный ингредиент может обеспечить. Добавление к экипажу Дорожкина их от спора оторвать не смогло. Под колесами уже промелькнула речка, и машины повернули в сторону Курбатова. Дорожкин еще успел подумать, глядя на одевшегося в брезентуху Ромашкина, что его кроссовки, джинсы, связанный мамкой свитер и китайский пуховик выглядят на фоне экипировки остальных членов веселой компании клоунским нарядом, как машина миновала разоренное кладбище у окраины деревни и повернула по открывшемуся среди облетевших осин, просыпанному гравием проселку обратно к озеру.

Путь был наезженным. На берегу отыскался вполне уютный пляж, на котором имелись и традиционные грибки, и большой навес от дождя. Под ним стоял длинный стол, и уже исходил дымком садовый камин. Установленный чуть в стороне на треноге над углями котел тоже подавал признаки жизни, тем более что выбора у него не было. К изумлению Дорожкина, командовала им Марфа Шепелева.

— А ну-ка! — зычным голосом скомандовала старуха. — Кто ко мне в помощь? Опять, что ли, Колька Кашин? Никодимыч! Может, ты пособишь по старой дружбе?

Выпрыгнувший из «вольво» Никодимыч тут же, выкатывая на губу матерные скороговорки, засеменил куда-то в сторону, а Кашин козырнул старухе и начал выгружать из уазика какие-то ящики, пледы, пятнистые костюмы, диковинные приборы и шезлонги, на первый из которых он осторожно водрузил извлеченного с пассажирского сиденья Неретина. Директор института был мертвецки пьян. Третьей машины не было. Дорожкин повертел головой и обнаружил, что «хаммер» только-только миновал курбатовское кладбище.

С озера, вздымая стальные бурунчики, поддувал легкий ветерок, небо было серым, как и вода, но высоким, словно Кузьминск накрывали не тучи, а огромное матовое стекло. Лес стоял почти голым, будто раздумывал, окунаться в слякоть, изморозь и снегопады или оставаться в зацепившейся за ноябрь октябрьской сухости. Кроме шелеста волн о желтый песок и потрескивания угольков под котлом Шепелевой, ничто не нарушало тишину.

— Бояться! — скомандовала старуха, подняла крышку, и до Дорожкина тут же докатился дивный запах какого-то варева.

— Цельная картошечка с бараниной на косточке, — закатил глаза, проходя мимо Дорожкина, Ромашкин. — В этом деле даже Дир Марфе не конкурент. Хотя он сам говорит, что все дело в размерах посуды.

— Инспектор? — окликнула Дорожкина Маргарита. — Что у тебя с галантностью? Организуй даме стульчик у кромки воды. Парочка пледов тоже не помешала бы.

Дорожкин словно очнулся и побежал к уазику, проклиная себя за нерасторопность. Навстречу ему уже шел Павлик, подхватив огромными ручищами сразу с полдюжины шезлонгов и внушительную пачку одеял. Но Маргарита села в тот, который установил Дорожкин. На ней была короткая курточка с меховой оторочкой по воротнику, манжетам и полам, теплые штанишки и высокие сапоги, но Дорожкину показалось, что его начальница не замерзла бы даже голой. И тем не менее он, холодея от собственной наглости, не только постелил на шезлонг одеяло, но и набросил его свободные концы Маргарите на плечи и закутал ей ноги.

— Молодец, — равнодушно произнесла та.

Дорожкин вздрогнул, но тут же понял, что похвала относилась не к нему, а к Ромашкину, который стоял на берегу озера и неторопливо стягивал с широких плеч футболку. Коллега явно собирался искупаться. Дорожкин поморщился, вспоминая, какие он в спешке натянул трусы, но тут же махнул рукой и пошел к Ромашкину, расстегивая на ходу отвратительно шелестящий пуховик.

— Дурак, кретин, балда, — шептал он самому себе, пока его пальцы путались в молнии и липучке. Нет, стесняться было нечего, лишний жирок с поясницы и живота месяц в бассейне выгнал, да и плечи стали чуть шире, чем в прошлой офисной жизни, но к воде он побежал, словно собака по свистку. Да и не по свистку вовсе, а по намеку на свисток. Нет, воды Дорожкин не боялся, приходилось на крещенские и в прорубь окунаться, когда пытался разобраться с хроническим бронхитом, но никогда и ничего он не делал напоказ, на спор, на слабо, ради куража. И вот пожалуйста.

— Смотри, Дорожкин, — скривил губы Ромашкин, поигрывая мускулами. — Придется тебя спасать — будешь должен упаковку «Тверского». Рубеж сто метров. Видишь поплавки? За них заплывать не рекомендуется, хотя сейчас на озере никаких гидроциклов, но мы ж только ножки помочить? Или как?

Ромашкин шагнул в воду, развернулся, плеснул на Дорожкина обжигающе холодной водой, заставив того до зубной боли стиснуть челюсти, и тут же нырнул, чтобы выпрыгнуть из воды через десяток метров и пойти вперед, мощно вскидывая над водой крепкие руки.

— Или как, — пробормотал себе под нос Дорожкин, сделал пять, десять быстрых шагов, нырнул и пошел на полводы нырком, удерживая воздух в легких. Самый первый нырок всегда самым дальним получался. Деревенские мальчишки все хорошо плавали, но за середину пруда нырнуть мог не всякий. Дорожкин мог. Правда, в деревенском пруду в ноябре он не купался, и вода никогда еще не казалась ему таким тяжелым, леденящим кипятком.

Он вынырнул едва ли не на полпути к поплавкам. Удивился теплому воздуху, схватившему его за макушку, услышал на берегу чьи-то аплодисменты, но оборачиваться не стал, Ромашкин уже подбирался к поплавкам. «Нет, — мелькнуло в голове, — никаких соревнований. Не тот случай. Расслабься, Дорожкин, и получай удовольствие». Плылось неожиданно легко. Дорожкину даже показалось, что он мог бы и в самом деле догнать Ромашкина, который продолжал брассировать над водой, надувая щеки и фыркая, как тюлень, но делать этого было не нужно. «Не нужно», — согласился Дорожкин со словно загоревшимися у него перед глазами словами и медленно и плавно поплыл к поплавкам, за которыми полежал на воде, подняв нос к серому небу и удивляясь, как же он раньше упускал возможность окунуться в ледяную воду, потом лег на живот и размашисто, красиво, почти без брызг двинулся к берегу.

— Я первый! — крикнул ему Ромашкин, застегивая куртку, но Дорожкину было все равно. Теплый ветерок оказался холодным, леденя спину и макушку, но впервые он чувствовал, что у него есть запас. Запас силы, здоровья, уверенности, что завтра он не сляжет с насморком и головной болью.

— И все-таки надо быть осторожнее, — ответил его мыслям Фим Фимыч, протягивая одеяло и шкалик загоруйковки. — Что этому охламону сделается? Перекинется пару раз, задавит зайца в березняке, и опять как новый. Беречься надо.

Старик был, конечно, прав. Дорожкин отправил бесценный бальзам внутрь, закутался в одеяло и принялся скатывать с ног мокрые трусы, чтобы надеть сухие штаны на голое тело, благо только что хлопавшие ему зрители вместе с шезлонгами двинулись к навесу. Через пять минут Дорожкин к ним присоединился, а еще через десять минут, когда на тарелки были положены аппетитные куски мяса и овалы румяной картошки, когда было разлито по бокалам что-то тягучее и янтарное, он уже смог и разглядеть приглашенных, тем более что Фим Фимыч присоседился на тугой подушечке рядом и шептал на ухо про каждого, на кого Дорожкин устремлял взгляд.

Собственно, незнакомых, выбравшихся вместе с Адольфычем из припоздавшего «хаммера», было двое. Всех остальных Дорожкин уже неплохо знал — и встречал всего во второй раз одного только Никодимыча. Кашин помогал Марфе, Неретин, перенесенный Павликом вместе с шезлонгом к столу, дремал, Ромашкин довольно улыбался, Маргарита улыбалась едва заметно, Содомский не улыбался вовсе, оглядывая присутствующих с выражением хозяина, который не пытается изображать радость по поводу внезапного приезда нелюбимых родственников, Никодимыч толкал в бок локтем сидевшего рядом с Дорожкиным Фим Фимыча. Адольфыч все внимание уделял незнакомцам или, точнее говоря, незнакомкам, поскольку обе они были дамами. Одна — породистой, роскошной женщиной с классическими чертами лица и волнами светло-русых волос, другая — ее юной карикатурой. Лет молодой особе, которой, как понял Дорожкин, Адольфыч доверил управление «хаммером», было от семнадцати до двадцати четырех — двадцати пяти, волосы ее были покрашены в ядовитый лиловый цвет, и отблеск этого цвета ложился на все: громкий визгливый смех, гримасы, сальные шуточки, резкие движения. Причем, Дорожкин это понимал отчетливо, юная особа ничем не уступала красотой своей соседке за столом, вдобавок располагала юностью, но, чтобы докопаться до ее красоты, пришлось бы потратить немало мыла и, может быть, порки. Впрочем, сам Дорожкин порку не приветствовал, хотя, по мальчишеству, крапивой по голым ляжкам получал.

— Перова Екатерина Ивановна, — зудел в ухо Дорожкину Фим Фимыч. — Директор промзоны. Уже лет… много. Как муж ее, Перов Сергей Ильич, на пенсию ушел, по инвалидности, так она и заступила. Умница. Хватка — стальная. Очень большой человек, очень. Под стать Адольфычу. Хотя решает-то в итоге не крутость, а высота полета, но все-таки.

«Очень большой человек», которая вряд ли была ростом выше Дорожкина и, наверное, немало лет балансировала на грани между молодостью и зрелостью, поворачивалась к Фим Фимычу и грозила карлику пальцем, одарив попутно доброжелательной улыбкой Дорожкина. Того от доброжелательства Екатерины Ивановны обдавало холодом, и он волей-неволей переводил взгляд на вторую особу.

— Перова Валерия, — продолжал Фим Фимыч. — Лерка-тарелка. Оторва и непоседа в степени. Головная боль и заноза в заднице. Большая заноза! — Фим Фимыч начинал разводить крохотные ладошки в стороны. — От задницы до головы достанет, потому и головная боль. Берегись, лучше под удар молнии попасть, чем под нее. Окончила какой-то вуз, то ли в столице, то ли в британской столице или еще где, вот только что прибыла тянуть соки и деньги из маменьки. Заодно и порезвиться, стало быть.

Резвилась Валерия громко. Отпускала шуточки в адрес Ромашкина, старательно тянула уголки губ к ушам в ответ на шутливые замечания Адольфыча, строила плаксивую гримасу, когда что-то шептала ей мать, таинственно подмигивала Дорожкину.

— Осторожнее, — повторил Фим Фимыч. — Если, к примеру, с ее маменькой или с той же Марго можно порошинкой запылать и пеплом осыпаться, эта тебя оближет, потом укусит, потом съест, испражнится тобой, воткнет головой в кучу дерьма, да еще дерьмом сверху польет. И пошинкует на всякий случай. А потом наступит еще.

— И дерьмо бывает сладким, — вдруг наклонилась над Дорожкиным Маргарита и, прикурив от мгновенно оказавшейся в ладони Фим Фимыча зажигалки, вернулась на место.

— Недолго, — мгновенно парировал карлик. — До первой ложки. И только во время насморка.

— А ее отец, он вообще-то кто? — поинтересовался Дорожкин.

— М… отдельный разговор, — поморщился Фим Фимыч и тут же закинул в рот пучок соленой черемши, словно чтобы не сболтнуть чего лишнего.

— Человек-тетрис, — захихикал через Фим Фимыча Никодимыч.

— Друзья! — Адольфыч поднялся, погладил большим пальцем бокал. — Сегодня мы собрались не просто так.

— Мы каждый год во второе воскресенье ноября собираемся не просто так, — с улыбкой заметила Екатерина Ивановна.

— Согласен, — закивал Адольфыч. — Сегодня общий праздник. Вечером будет фейерверк на площади, ночная ярмарка, песни, музыка. Костер. Но мы тут собрались в узком кругу, потому что потом, когда праздновать будут горожане, мы будем работать. Сегодня исполняется ровно шестьдесят лет, как наш город начался. Ровно шестьдесят лет назад на низменном кочковатом поле была поставлена первая армейская палатка и поднят российский, тогда еще красный флаг.

— Советский флаг, — поправила Адольфыча Екатерина Ивановна.

— Конечно. И вот, — мэр обернулся к озеру, за которым блестели стеклами темно-красные дома, — идеальный город, который может гордиться не только своими фасадами и благоустройством, но и своими жителями, живет. Пожелаем же ему долгих лет.

Приступ тошноты подступил Дорожкину под горло, но он сдержался, поднялся вместе со всеми и опрокинул коньяк в горло. Даже Неретин, который до этого напоминал бесчувственную куклу, вскочил, зацепил скрюченной ладонью бокал и проглотил его одним махом.

— Ты ешь, ешь, — подтолкнул локтем Дорожкина Фим Фимыч. — Если холод накатит, топливо должно быть для растопки. А где у организма топливо? Знамо дело, в пузе. Так что набивай в пузо побольше груза.

— Жуй только хорошо, — высунулся из-под локтя Фим Фимыча Никодимыч.

Дорожкин жевал старательно. Против ожидания, еда была простой, да и не слишком разнообразной, но именно такой, какую Дорожкин и любил. Из горячего присутствовали большие блюда извлеченной из котла картошки и баранины на ребрышках, которую Марфа Шепелева разбрасывала по тарелкам увесистым черпалом, да пара объемистых тазиков жаренных с луком белых грибов. Закуски же все были привычными, деревенскими: капуста, огурцы, помидоры, черемша, маринованный чеснок, перчик и все те же, но уже соленые, с хрустом, грибочки. Ну и, конечно, хлеб-самопек, разведенный из черносмородинового варенья морс и настоящий армянский коньяк.

— Загоруйковка, конечно, получше будет, — шептал Дорожкину на ухо Фим Фимыч, — но иногда надо конницу поберечь да пустить вперед пехоту. Да хоть и армянскую.

Адольфыч больше тостов не произносил, предпочтя негромкую беседу с директрисой. Стаканчики коньяком полнили поочередно Павлик и Кашин. Ромашкин громко рассказывал старые анекдоты, Неретин приходил в себя только на время, чтобы влить в горло очередной стаканчик, Валерия пыталась рассказывать Маргарите о каких-то столичных делах. Пиршество шло само собой. Вскоре Дорожкин, который вроде бы только что пытался сдерживать аппетит, понял, что есть больше не может.

— Развлечения! — наконец захлопала в ладоши Валерия. — Развлечения!

— Ну, — хмыкнул Адольфыч, — чего хочет женщина…

— …она и сама не знает, — пробормотал Неретин и снова откинулся на шезлонге без чувств.

— Знает, знает! — повысила голос до тонкого Валерия.

— Что ж, — ухмыльнулась Шепелева. — Если все сыты…

— Да сыты, чего уж там, — потянулся, раскинув ручки, Фим Фимыч. — Удружила, Марфа Зосимовна. Впрочем, как всегда.

— Тогда приступим, — кивнул Адольфыч и шагнул к сложенной на раскладном столике пятнистой одежде.

— В чем смысл развлечения? — поинтересовался Дорожкин, натягивая пятнистый маскхалат. — Пейнтбол?

— Отчасти, — проворчал Фим Фимыч, для которого, как и для Никодимыча, нашелся мини-комбинезон. — В этом слове мне нравится «Пей» и «Бол», а вот с «н» и «т» как-то не сложилось. И то сказать, половина народу стреляет, половина убегает. Не волнуйся, никакой дедовщины. Участвуют все мужчины, которые стоят на ногах. Да, дорогой, нам убегать придется. Но не это меня тревожит…

Старик покосился на соседний столик, на котором лежали маркеры. Возле него стояли Екатерина Ивановна, сбросившая по такому случаю длинное пальто, оставшись в теплом спортивном костюме, Валерия, Маргарита и Марфа. Кашин проникновенно, в основном Валерии, объяснял правила обращения с причудливым ружьем.

— Это все не только повод посмеяться и расслабиться, Евгений Константинович, — заметил Адольфыч, затягивая под подбородок молнию и надевая защитную маску. — Жизнь вообще в какой-то степени шутка. Живешь себе, живешь, трепыхаешься, а потом — бац, и в землю. Вот это шуточки. Пейнтбол гораздо гуманнее. И полезнее, кстати. Вот женишься, Евгений Константинович, обязательно займись пейнтболом. Дать женушке раз в месяц погонять безоружного муженька по лесу с маркером — святое дело. Зато потом в семье будет тишь и благодать. Иногда мужчина просто обязан давать женщине возможность разрядиться. Так что это все не просто так. Ближайший кусок леса, метров в триста шириной, отгорожен от остальной чащи просекой. Вот на этом, можно сказать, пятачке наши дамы будут избавляться от неврозов, отстреливая представителей мужского пола. Попадание считается поражением, пораженным положено выползать вот все к тому же столу. А уж там охотница сама будет решать, оставлять ли ей добычу на месте или использовать по назначению.

— А назначение бывает разным, — расплылся в улыбке Ромашкин.

— Надеюсь, — Дорожкин приложил к лицу маску, — среди охотниц нет каннибалок?

— О, — развел руками Адольфыч, — ты, Евгений Константинович, недооцениваешь женскую фантазию.

— Прекратите меня пугать, Вальдемар Адольфович, — попросил Дорожкин. — Так я вообще никогда не женюсь.

— И останешься счастливым, — процедил Марк Содомский.

— Не знаю, не знаю, — пробормотал Фим Фимыч и толкнул Никодимыча, который никак не мог разобраться с выделенным ему костюмом. — Вот скажи, Никодимыч, если бы ты был ростом с Павлика, ты бы все равно боялся Марфу или нет?

— Дело не в размере, — вздохнул Никодимыч, — дело в неотвратимости.

— Ну все, — скомандовал Адольфыч. — Отделение! По росту стройсь! Равняйсь! Смирно! Вольно.

Дорожкин хмыкнул. В этом строю он не был последним. Правда, меньше его ростом оказались только Фим Фимыч и Никодимыч, но все-таки.

— Дорогие мои, — сделал серьезное лицо Адольфыч, — уже традиционно мы предоставляем нашим дамам возможность поохотиться на серьезную и… — Адольфыч перевел взгляд на все еще меряющихся ростом карликов, — ценную дичь. У них четыре маркера, каждый из которых стреляет краской своего цвета. Таким образом, если нам и суждено стать добычей одной из прекрасных Диан, споров об их приоритетах в праве обладания поверженными мы счастливо избежим. Не принимайте нашу игру слишком всерьез, но и не расслабляйтесь. Сигналами о начале и окончании игры будет выстрел из карабина Николая Сергеевича. После первого мы удаляемся в лес…

— Убегаем, — озабоченно заметил Фим Фимыч.

— Через десять минут за нами идут дамы, — продолжил Адольфыч.

— Обязательно, — прокашлялась Марфа.

— После второго выстрела игра закончена, — хлопнул в ладоши мэр. — Уцелевшие смогут вернуться к столу и получить призовые бутылки хорошего коньяка. Обычно игра длится около часа-полутора, заканчивается тогда, когда все ее участницы сочтут, что охота уже доставила им удовольствие.

Дорожкин перевел взгляд на четверку охотниц. Маргарита была погружена в себя, Марфа корчила рожи Фим Фимычу и Никодимычу, Екатерина Ивановна слушала Адольфыча, Валерия возбужденно прикусывала губу.

— Николай Сергеевич? — повернулся к Кашину Адольфыч.

Кашин поднял над головой карабин и нажал спусковой крючок. Из ствола вырвался сноп пламени, громыхнул выстрел, и в следующее мгновение в чаще что-то затрещало, над окраинными осинами взметнулась сосна, над нею взлетело что-то тяжелое и упало в полусотне шагов от навеса и от стола. Это был человек.

— Класс! — восхищенно взвизгнула Лера.

Адольфыч напряг скулы и медленно пошел вперед. Остальные двинулись за ним.

— Баба, — крякнул Фим Фимыч.

Полная, рыхлая женщина лежала на животе, с вывернутой назад рукой. Одежда на ней была разодрана в клочья, на исцарапанной спине виднелась рана с подтеком засохшей крови.

— Насквозь били, — заметил Содомский и тут же засопел, зашевелил ноздрями, сузил взгляд.

— Да нет уже никого рядом, — почти спокойно проговорил Адольфыч. — И на веревке, что лопнула, наговор был с отсрочкой. На сильный хлопок. Уймись, Марк. Раньше надо было нюхать. Теперь землю рыть и камень грызть надо.

— Месяц уже роем и грызем! — прошипел Марк.

— А не полгода ли? — нахмурился Адольфыч и почему-то посмотрел на Дорожкина. — Ну-ка, Фима.

Карлик закряхтел, подошел к мертвой, положил руку на рану и через секунду с сожалением причмокнул губами:

— Поздно. Вчера еще преставилась, не выкликаешь. И наговор потерся уже, по уму все наложено. А ведь силен, озорник. Чтобы этакий бройлер подбросить, кустиком не обойдешься, а подобающую сосенку согнуть — тут и с десятком Павликов не управишься. Ну или пятком, если по изнанке мерить.

— Да, с вечера заряжена была, — согласился Содомский и, окинув взглядом выстроившихся вокруг тела, тоже задержался на Дорожкине. — Вот и поохотились. А ну-ка.

Он снова согнулся, подхватил мертвую за плечо и рывком перевернул ее на спину. Дорожкин узнал телеграфистку. Глаза ее были вытаращены, лицо искажено ужасом. На груди, залепленная песком, зияла рана, отголосок которой все видели и на спине.

— Насквозь, — повторил Содомский и посмотрел на Марфу. Та стояла полузакрыв глаза.

— Финита ля комедия, — крякнул Фим Фимыч.

Маргарита подняла маркер и выстрелила в Дорожкина. Удар был болезненным, Дорожкин едва не согнулся, но устоял, стиснув зубы. На животе растеклось пятно желтой краски. Дорожкин с недоумением посмотрел на Маргариту, она мрачно усмехнулась:

— Хоть душу отвести. Не спи, парень. Взбодрись.

Шепелева подбросила маркер в ладони, посмотрела на присевшего от ужаса Никодимыча и бросила оружие на стол.

— Не боись, Никодимыч, — приободрил приятеля Фим Фимыч. — После свистка по воротам не бьют. Если только так… по субординации.

— А был свисток-то? — прищурилась Маргарита.

— Николай Сергеевич? — словно очнувшись, посмотрел на начальника полиции Адольфыч.

Кашин прокашлялся, стянул с плеча карабин и снова направил его в небо. Валерия с визгом зажала уши. Громыхнул выстрел, но второго тела из леса не появилось.

— Охота отменяется, — виновато развел руками Адольфыч. — Праздник — нет. Марфа, надо бы присмотреть за деревней.

— Чего ж не присмотреть, пока гляделки над лесом не взлетели, — выговорила Марфа.

— Надо все обсудить, — неожиданно жестко проговорила Екатерина Ивановна. — Жду тебя у Сергея.

— Обязательно, — кивнул мэр, и Дорожкин понял, что еще неизвестно, кто кого опасается больше — Адольфыч неведомого Сергея или Сергей Адольфыча.

— Моим всем собраться в участке, — процедил сквозь зубы Содомский.

— Ну-ну, — взъерошила волосы на голове Дорожкина Маргарита.

Глава 4 Пистолет и томограф

Имя телеграфистки появилось в папке у Дорожкина на следующий день. В понедельник он проспал до восьми, второй день подряд отказавшись от утреннего бассейна. Сказалось и бдение до часа ночи на городской площади, где происходило, как оказалось, обычное празднество, именуемое по городам и весям «Днем города», и предварившая его накачка Содомского, который зазвал в свой кабинет всех троих и полчаса медленно и тихо рассказывал, что будет, если они не разыщут и не уничтожат очередного зверя. Из этой заунывной говорильни Дорожкин понял только одно: если зверь не будет выловлен, многим не поздоровится, но первой в длинной очереди будущих страдальцев станет тройка присутствующих. Слова увещевания, от которых у Дорожкина холодело в груди, Содомский в первую очередь направлял Маргарите, но ее зловещий тон начальника словно вовсе не трогал. Она вытянула ноги, сложила на груди руки и смотрела на Марка точно так же, как смотрела на стену в кабинете доктора Дубровской. К счастью, Содомский вроде бы не собирался выпускать когти или еще что-нибудь подобное. Более того, Дорожкину даже показалось, что происшедшее не слишком задевало Содомского, а задевал его именно младший инспектор, потому как заключительную часть речи тот произнес, глядя пристально на Дорожкина. Так или иначе, но беседа сменилась празднеством, на котором Дорожкин бродил как неприкаянный, сознавая всю свою никчемность в качестве хоть сколько-нибудь серьезного охранителя правопорядка. Празднество завершилось выключением Кашиным в час ночи караоке, устроенного под рукой золоченого Ленина, и последующим его же истошным криком: «Хорош на сегодня, пора уж дворников выпускать!», хотя произнести это же самое минутой раньше он мог в микрофон. Утомленный народ побрел по домам, вместе со всеми домой отправился и Дорожкин, в очередной раз заметив, что в его дом не пошел никто, да и светящихся окон в собственном доме он тоже не обнаружил. Впрочем, его возможные соседи могли или уже спать, или идти где-то позади. Фим Фимыч давал за стойкой легкого храпака. Дорожкин поднялся на свой этаж, принял душ и упал в постель. А утром почувствовал зуд на большом пальце правой руки.

На желтом пергаментном листе привычным почерком было выписано — «Мария Колыванова». Дорожкин уже знал, что именно так и звали дородную телеграфистку, чье истерзанное тело взлетело над лесом менее суток назад, но отчего-то почувствовал холодок. С этим холодком он и явился в участок.

Ромашкин встретился ему на входе. Буркнув хмурое «привет», Вест сунул за пазуху свою замусоленную папку и помчался куда-то на велосипеде. Маргарита ждала Дорожкина в его кабинете. Он молча развернул перед ней полученное задание.

— Есть вопросы? — Она, как всегда, была немногословна.

— Насчет Колывановой — нет, — занял место за столом Дорожкин. — Сейчас же отправлюсь к ней домой, на работу, все выясню. Все, что смогу, выясню. О другом есть вопросы. Я так понял, что и Мигалкин, тоже, кстати, бывший работник почты, и Колыванова, и Дубровская, и этот зверь, ну который все это завел, — все это цветочки из одного букета?

— Отчасти.

Она медленно потянула из пачки тонкую сигаретку, что значило готовность продолжить разговор.

— Так хотелось бы как-то определиться, — признался Дорожкин. — Ну не то что получить план действий, но какое-то представление, что вообще происходит? Если это зараза вроде бешенства, то чего остерегаться? Что там с проверкой больницы? Что произошло с той же Дубровской? Она вроде бы на первый взгляд бешеной не выглядела? А то уж месяц прошел. И про Колыванову много вопросов. Если ее зверь убил, то получается, что это очень умный зверь, или он не один? Тут тебе и кровь, тут тебе и наговор, и замысел какой-то? Зачем надо было запускать труп в небо? И почему Адольфыч и Содомский сверлили меня глазами? И почему Марфа не слишком сильно была удивлена? И что это за Сергей? И если это Перов, то почему он человек-тетрис?

— Ящик открой, — выпустила кольцо дыма Маргарита.

Дорожкин отодвинулся назад, потянул на себя ящик стола. О деревяшку громыхнуло что-то тяжелое. В ящике лежал довольно большой пистолет, запасная обойма к нему и желтая открытая кобура с ремнями.

— «Беретта» девяносто два эф эс[29], — процедила Маргарита. — Патроны калибра девять на девятнадцать, парабеллум. Магазины у этой модели емкостью по пятнадцать патронов. Приходилось стрелять?

— Пару раз из «макарова»[30], десяток раз из автомата, — пробурчал Дорожкин, рассматривая магазин. — Еще из пневматики. В тире. А почему пули в патронах белые? Серебряные?

— Золотые, — фыркнула Маргарита. — Состав сложный. Мигалкина я подстреливала как раз такими. Надо бы опробовать пистолетик, но обычных патронов пока нет, а эти жалко. Поэтому запомни: осваивать и тренироваться только при выдернутом магазине. Ясно?

— Ясно, — кивнул Дорожкин. — Что такое патрон в патроннике, вдолблено в голову еще с армии.

— Тогда прилаживай — и за работу, — поднялась начальница. — С пистолетом, пока прятать его не умеешь, прогуливаться только по городу и окрестностям, ясно?

— Подождите! — Дорожкин в панике задвинул ящик. — А мои вопросы?

— После, — отрезала Маргарита и застучала каблучками к лестнице.

Дорожкин прильнул к окну. Начальница никогда не пользовалась велосипедом. Пожалуй, у нее его вообще не было. Вот и теперь она вышла из дежурки и пошла в сторону «Торговых рядов». На середине улицы развернулась и показала Дорожкину кулак.


Через час из участка выбрался и он. Полчаса были потрачены на то, чтобы приладить на плечо неудобную кобуру да поместить в нее громоздкий пистолет, с которым Дорожкин разобрался за пять минут. Еще полчаса Дорожкин потратил на тренировку в скоростном выхватывании оружия и подборе самой угрожающей гримасы, пока появившийся в дверях Содомский не щелкнул пальцами и с разочарованием не заметил:

— И за это скоморошество я плачу некоторым по полсотни тысяч в месяц.

К счастью, на этом интерес руководства к подчиненному иссяк, и Дорожкин поторопился покинуть участок. На улице неожиданно задул холодный ветер, Дорожкин накинул на голову капюшон и почувствовал, что повысивший его самооценку пистолет от холода не защищает. Надо было идти на почту, но видеть Мещерского не хотелось, и Дорожкин выбрал между «Домом быта» и «Торговыми рядами» — последние. Преодолел карусель вращающегося входа, скинул капюшон, слегка расстегнул куртку и поднялся с продовольственных рядов наверх, где немногочисленные покупатели бродили среди секций одежды, обуви, мебели, посуды и еще чего-то столь же необходимого кому угодно, но только не младшему инспектору Кузьминского управления общественной безопасности. Прогуливаясь и подумывая, что бы такое прикупить, чтобы занять время, да еще и занять его с пользой, Дорожкин зашел в книжный, пощупал глянцевые корешки, полистал какие-то энциклопедии и с тоской посмотрел на сутулого, чуть лысоватого юркого рыжебородого продавца, который посматривал на случайно забредшего в его логово покупателя как на мышь, обнюхивающую придавленный смертоносной пружиной сыр.

— Скажите, — начал Дорожкин и тут же понял, что книжник скажет ему все, что угодно, лишь бы он купил у него хотя бы одну книгу. — Почему тут так?

— Как? — пустил ехидную улыбку в редкие усы продавец.

— Ну… — Дорожкин неопределенно повел вокруг себя рукой. — Улица Сталина. Улица Мертвых. Вон прямо под вами памятник Троцкому. Где у нас еще есть памятник Троцкому? Да и вообще названия улиц такие странные. Писателей, литературных героев. Памятник Тюрину стоит по какому-то жребию, непонятно зачем. Да еще в такой позе.

— Какую позу принял, когда ему жребий выпал, в такой и зафиксировали, — хмыкнул продавец. — Скульптору что, щелкнул фотиком да поехал глину мешать, а Борьку уж все заклевали за этот памятник. Впрочем, ему-то что, у него кожа толстая. Хотя, говорят, ходит иногда, чистит свое бетонное подобие. Под утро, когда народу мало. Радуется, что тут голубей маловато.

— И все-таки? — не унимался Дорожкин. — Почему? Что тут происходит? Может, у вас есть какие-то книжки по истории города, ну хоть брошюры?

— Не, — скривился продавец. — У меня фантастика, фэнтези. Но много. Альтернативка, криптоистория, киберпанк, стимпанк, турбореализм, сакралка, космоопера и космооперетта, юмэфэ. Вот, — он подошел к стеллажам, — тут про попаданцев, тут про выползков, тут про эльфов, тут, значит, о ведьмах. На этих полках ведьмовская классика, тут эпигоны, но тоже ничего так бывает. Народ хорошо берет.

— И читает как деревенскую прозу, — с усмешкой уточнил Дорожкин.

— А что делать? — пожал плечами бородач. — Чистой НФ вот маловато, говорят, что возрождают ее сейчас, но процесс пока затянулся. Тут ведь без гарантии, через девять месяцев не родится. Да, может, они не туда втыкают? — Продавец хихикнул. — А если серьезно, мое мнение — субъекты не должны вмешиваться в объективный процесс, а то вообще неизвестно, что родится, а нам потом продавай… Пока, кстати, в основном постапокалиптика получается да закос под мейнстрим. Как бы получается. На любителя, короче. А так ничего, торгуем. Серийку хорошо берут, про вампиров неплохо идет.

— Ага. — Дорожкин представил Марка Содомского, который роется на полках с книжками про вампиров, и невольно дотронулся до кобуры. — А есть что-нибудь и в самом деле хорошее? Мне для приятеля надо. Ну чтобы сначала казалось одно, а потом все бы перевернулось наоборот. И главное, чтобы цепляло.

— Чтобы цепляло? — с интересом повторил рыжебородый и полез под прилавок. — Есть, как не быть. Вот. Каждого свое цепляет, но вот это вроде бы на всякого действует. Тут название на латыни, но сама книжка на русском. Очень хорошая. Зацепит, мало не покажется. Переводится примерно так — «жизнь наша»[31]. Ну, мол, коротка и так далее. А что? Разве не так?

— По-разному, — уклончиво ответил Дорожкин, вспомнив поблекшую фотографию Адольфыча в институте, но бело-голубой томик взял, зашелестел купюрами. — Сколько с меня? Хватит?

— Точно, что по-разному, — стал отсчитывать сдачу продавец. — У кого-то короткая, а у кого-то еще короче.

Он оглянулся, понизил голос и заговорщицки прошептал:

— Скоро будет Дивов. Написал новый роман.

— А почему шепотом? — не понял Дорожкин.

— Потому что когда он будет, то его почти сразу и не будет, — объяснил продавец. — А что касается города, я тут уже лет шесть как торгую. Нормально, не бедствую, да еще и поборов никаких, ни тебе бандитов, ни тебе проверяющих, даже вспомоществование от администрации имеется, но не верю я все равно.

— Кому не верите? — не понял Дорожкин.

— Никому, — еще тише заговорил рыжебородый. — Домам, улицам, памятникам, людям. Никому. И вам тоже, кстати. Из осторожности.

— Подождите, — удивился Дорожкин. — Ну людям или нелюдям верить вовсе не обязательно, но дома-то вам чем не угодили?

— У меня есть одна знакомая, — прищурил глаз рыжебородый. — На Большой земле. Так вот она крыс разводит. Ну не только, она человек важный, есть у нее и другие таланты, дай бог каждому, да не даст, но еще и крыс. Для души, скажем так. Ну там у нее клетки, в клетках домики для крыс, игрушки, ну разное, короче. Так вот, с точки зрения крыс — эти домики вполне себе годятся быть домиками. И клетки годятся быть домиками. Участками, так сказать, крысиного бытия. А с точки зрения хозяйки — это просто такая игра. Забава. Обманка. Паноптикум.

— Так мы вроде крыс? — сообразил Дорожкин.

— А, неважно, — расплылся в улыбке продавец. — Дело не в нас, а в хозяйке. Отсюда и эти домики, и названия, и памятники, да все! Ну и крысы, так сказать, тоже разные имеются. Всех расцветок.

— И кто же эта здешняя хозяйка? — заинтересовался Дорожкин. — Или хозяин? Тоже, наверное, талантом не обделен?

— Не знаю, — прищурился продавец. — Но бежать отсюда надо срочно куда глаза глядят. Пока бежалки не вырвали.

— Так что же вам мешает? — не понял Дорожкин.

— Интересно, чем все кончится, — пожал плечами рыжебородый и серьезно добавил после нервного смешка: — До жути. Но вам Дивова заказывать или как? У меня тут список уже на полста книжек, сколько закажут, столько и привезу. Если на складе столько будет. Возьмите визитку, меня Гена зовут.

— Добрый вы человек, — заметил Дорожкин, убирая в карман визитку. — Заказывайте.


В столовой ремеслухи, куда забрел Дорожкин, вместо того чтобы заниматься делом, никого уже не было, но повариха по доброте душевной отыскала оставшиеся от завтрака макароны по-флотски и кофе с молоком, в котором ничего не было от кофе, но что-то было от школьного детства. Дорожкин повесил на спинку стула брезентовую сумку, которую прикупил в «Торговых рядах», сунул туда купленную книгу и принялся постукивать по тарелке вилкой, понимая, что на самом деле он просто-напросто тянет время и ему все-таки придется столкнуться взглядом с Мещерским и еще раз представить, как тот обнимает Машку. Хотя что там было представлять, никакой ревности он не испытывал и оттягивал визит на почту из-за какой-то непонятной самому себе брезгливости. Дорожкин скользнул взглядом по стене, разглядел в ряду портретов преподавателей училища физиономию Тюрина и вспомнил субботний разговор с папой и его шустрой дочкой. Тогда, после заявления, что Дорожкин был убит, но не стал мертвяком, он словно онемел. Тюрин и его дочка говорили еще что-то, но он смотрел на них, не слыша, и почти физически ощущал, как колючее и больное шевелится у него в груди, отзываясь на спине, пока не подал голос и хрипло не вымолвил:

— А мертвяк — что такое?

Тюрин и дочка невесело переглянулись, после чего слово взяла Еж.

— Я скажу. — Она поправила очки, вернула их в розовую отметинку на переносице и начала со вздохом: — Просто я лучше вижу. Они на ниточках.

— Кто? — не понял Дорожкин.

— Мертвяки, — объяснила Еж. — Тут многие на ниточках, почти все, но мертвяки на толстых нитях. На канатах. На невидимых. Почти невидимых. Я вижу. Папка только то, что внутри. А я почти все. И у мертвяков они не серые. Черные.

— И я? — поежился Дорожкин.

— Вы нет, — улыбнулась Еж и глотнула чаю. — А то я бы и говорить не стала с вами. То и удивительно: мертвый, а не в мертвяках. И без ниточек. Но точно мертвый. Это как линия. Соскочила рука, потом опять на место легла, а все одно пробел. Две линии получается. Вторая у вас уже идет. Кстати, насчет того, что у кошек девять жизней, вранье. И у котов тоже одна жизнь.

— Я же не кот вроде, — потрясенно прошептал Дорожкин. Отчего-то ему не хотелось верить девчонке, но одновременно с этим нежеланием в нем каждую секунду крепла уверенность — так оно и есть.

— Вы не дергайтесь зря, — крякнул Тюрин. — Вас же трупаком не обзывал никто? Мало ли? Может, вы клиническую смерть перенесли? Ну не Лазарь[32] же вы, в конце концов. Я ж вам не томограф какой, так, вижу чуть больше прочих. Да и не консультирую никого, просто так уж совпало, что разглядел вас да удивился. Из-за ниточек. Нет их. А нимб есть.

— Нет, — покачала головой Еж. — Какая там клиническая смерть? Самая натуральная. Потому и чудно. Навскидку, похоже, словно вы умерли, а вас, вместо того чтобы подвесить, ну как местных, кладбищенских, развернули и завели по новой. Ну как будильник. Вот вы и тикаете дальше. Как все. Так что Лазарь он, папка. Натуральный.

— Подождите… — Дорожкин растерянно потер грудь. — И что же, вот эти, которые самые настоящие мертвяки, они как? Так и болтаются… на канатах? И не соображают ничего? Как эти… зомби?

— В том-то и дело, что нет, — вздохнула Еж. — Они изнутри как живые. Только в клетках. Соображают. И управляются как-то сами с собой, но словно не напрямую, а через эти… канаты. Днем на кладбище топчутся, а ночами по городу разбредаются, только домой их все одно никто не пускает, плохая примета, говорят.

— А остальные… — прошептал Дорожкин. — Которые на ниточках. Тоже будущие мертвяки?

— Нет, — замотал головой Тюрин. — Они как на поводке. Ну этого я вовсе не могу объяснить. Ну словно окорочены как-то.

— Окорочены, — попытался вспомнить, где он слышал это слово, Дорожкин.

— Не все окорочены, — пробормотал Тюрин и с предостережением посмотрел на дочь. — Но то не наше дело. Как говорится, смотри, да не засматривайся. Вы-то сами по какому делу сюда?

— Да! — вспомнил Дорожкин. — Девушка пропала весной. Алена Козлова. Она приемщицей работала в прачечной. Да вот, — Дорожкин полез в карман, вытащил маленькую фотографию девушки, которую он вложил в удостоверение, — посмотрите. Ну может быть, подскажете, видели где. А может быть… — Он замялся. — Определите по фотографии, кто она была. Если это возможно. Если вообще возможно, что она кем-то была.

— Это вы в смысле, на метле она летала или в ступе? — развернула очередную конфету Еж. — Мы в прачечную не ходим. У нас стиральная машина есть.

— Не, — вернул фотографию Тюрин. — Не помню такую. Имя слышал, а саму не помню. Да и то, может быть, она недавно в городе? Из Клина приехала? Ну откуда… Я на работу иду, стараюсь зря по сторонам не зыркать, а то еще увидишь что лишнее. Себе дороже встанет.

— Отец Василий хвалил вашу работу, — вспомнил Дорожкин. — Сидит у себя в церкви, слушает Эдит Пиаф. Служит ночами. Говорит что-то о посмертии и об отпущении. Я, правда, не понял, кого он отпускать собирается. Если этих самых… мертвяков, вот вы бы с ним и сошлись. Вы бы различали, а он отпускал.

— Кого он может отпустить? — звякнул чашкой Тюрин. — Отпускают тех, кто сам уйти может, а уж кто перехлестнут поперек, за тех молить не перемолить.

— А вот этот, — нахмурился Дорожкин. — Тот, кто спрашивал об Алене Козловой. Вы же слышали имя? Значит, о ней кто-то спрашивал. Он ведь высокий такой был, говорят, что сильный, красивый и очень страшный. Он вам кем показался?

Закашлялась, побледнела Еж. Замер с поднятой чашкой Тюрин. Медленно, очень медленно поставил ее на стол, расплескивая чай, и прошептал так, словно кто-то мог его услышать:

— Вы, господин инспектор, уходите. И не приходите больше. Я высверливать для вас никого не буду. И различать тоже. Мне еще Ежа надо поднять, да я и сам пока что в полном порядке и никаких перемен к худшему не желаю. Уходите.


— Уходите, — повторил теперь его слова Дорожкин и снова, через день от того разговора, почувствовал, как его обдало чужим страхом. Поднялся, вытер пот со лба, потому как не решился скинуть куртку в столовой, сунул руку в нагрудный карман, чтобы ощупать кобуру (надо было бы что-то придумать с одеждой), с благодарностью кивнул поварихе, подхватил сумку и вышел в ноябрьский холод. На улице было свежо, в воздухе кружились снежинки. «Да, — подумал Дорожкин, — неужели и здесь правоохранителей боятся больше, чем кого бы то ни было»?

Надо было идти на почту. Узнавать адрес Колывановой Марии, которая не так давно отказывала Дорожкину в доступе к Интернету, да и просто так переговорить с тем же Мещерским, мало ли, может быть, она сболтнула что Графику, к примеру, зачем ее понесло в лес? И одна ли она туда ходила? Или все-таки начать следовало с ее дома, с соседей? А почему он, Дорожкин, до сих пор не заглянул в картотеку? Может быть, и на почту не пришлось бы идти?

Мысль была настолько очевидной, что Дорожкин даже остановился уже на пороге почты, но все-таки пересилил себя и шагнул внутрь, успев подумать, будет ли он хвастаться перед Мещерским пистолетом или нет?

Мещерского на месте не оказалось, зато портрет Дорожкина вновь украшал стеклянную перегородку. Дорожкин торопливо протопал вперед, сорвал объявление, скомкал его и только после этого услышал голос.

— Холодно на улице, Евгений Константинович?

Глава 5 Женя и Женя

Ничего глупее, чем спросить: «А мы знакомы?» — Дорожкин сделать не догадался. Хотя он не был уверен, что сказал именно эти слова. Он даже не был уверен, что вообще сказал хоть что-то. Однако вопрос о том, холодно ли на улице, он услышал точно. И следующую фразу незнакомки тоже:

— Как вам сказать… Кое-что я о вас знаю точно. Вы молодой, перспективный и без вредных привычек. У Графика целая пачка этих объявлений. Только обычно их не рвут, а снимают, аккуратно складывают и прячут на груди. Девушки в основном, не волнуйтесь. Так График говорит, я-то здесь случайно…

Она говорила с ним, просматривая наколотые на стальную спицу квитанции. Сказала, не поднимая головы:

— Тут многие отправляют деньги домой, не только вы. В Кузьминске неплохие зарплаты. Вот, забежала на минутку вещи соседки забрать, а здесь непорядок. Ну и как тут уйдешь? Я раньше иногда приходила помогать тете Марусе, разбираюсь немного. Не знаю, может, и завтра еще прийти? Тети Маруси больше нет. Завтра похороны. Когда человек уходит, после него все должно быть… прибрано. Знаете, не хочу на похороны идти, но придется. Тетя Маруся была хорошая. Да какая бы ни была. Вы будете деньги отправлять? Я видела ваши квитанции. Ваша мама жива? Везет вам. Вы простите меня, это я от горя такая болтушка…

Она подняла глаза и, как показалось Дорожкину, мгновенно окинула его взглядом с головы до ног.

— А где Мещерский? — почему-то спросил Дорожкин, хотя никакого дела ему до Мещерского не было.

— В школе настраивает Сеть, — ответила девушка, снова уставившись в бумажки. — Но скоро вернется.

Дорожкин приблизился на шаг. Осторожно поставил локти на стойку. Медленно выдохнул. Это была она. Не в том смысле, что Дорожкин уже когда-то видел это лицо, чуть спутанные темно-русые волосы, но он отчего-то был уверен, что это она. Та самая женщина, девушка, девчонка. Мамка ему как-то сказала об этом, когда Дорожкин еще был в возрасте, позволяющем мальчишке задавать матери откровенные вопросы. Совсем маленьким был Дорожкин, но запомнил ее слова.

— Как угадаешь, как угадаешь… И угадывать не придется. Увидишь и сразу поймешь. Она.

— Ты так же увидела папку? — спрашивал мать маленький Дорожкин.

— Так или не так, какая теперь разница, — отмахивалась от сына мать. — Под взгляд попался, вот и увидела. А потом, увидеть можно одно, а получить другое. Что выросло, то и выросло. Выросло, да засохло. Чего теперь говорить? Приросло же? И что, что отсохло? И сухую ветку ломать дереву больно.

Вот и у Машки с Дорожкиным могло прирасти, да вот не схватилось. И засохнуть не успело, а все больно было. И что она за ерунду говорила, что он в кого-то влюбился? Не мог он ни в кого влюбиться, потому что тогда бы не было вот этого столбняка.

— Холодно на улице. — Он ухватился за заданный минутами раньше вопрос как за спасительную соломинку. Она отложила бумаги и внимательно посмотрела на него. Посмотрела так, будто хотела разглядеть что-то знакомое. Дорожкин даже дышать перестал. Стоял и, пугаясь встречного взгляда, смотрел на прямой нос, тонкие брови, чуть вздернутую линию губ, высокий лоб. Обычное лицо. Хорошее лицо.

— Это правда, что вы были женаты на Маше Мещерской? — вдруг спросила она, и Дорожкин на мгновение разглядел ее глаза. Они были карими.

— Я не был женат, — кашлянул Дорожкин и тут же добавил: — Да я их и познакомил, собственно… Но одно время собирался жениться на Маше… еще не Мещерской.

— Зачем? — спросила она.

«И в самом деле, зачем»? — удивился Дорожкин и даже попытался оправдываться:

— От одиночества хотел спастись, наверное. Думал, что срастемся.

— Говорят, что редко получается, — снова углубилась в бумаги девушка и пробормотала, как бы задумавшись о чем-то: — Когда спасаешься, редко получается. Вот если спасаешь, тогда может быть… У нас жарко, вы бы сняли куртку.

— Не могу, — признался Дорожкин. — У меня пистолет… Я младший инспектор… ну через дорогу. Управления безопасности.

— Но ведь вы не будете здесь стрелять? — поинтересовалась она, записывая что-то в толстую тетрадь.

— Не должен, — смахнул пот со лба Дорожкин.

— Тогда снимайте куртку, — посоветовала она и поднялась, чтобы положить пачку разобранных квитанций на стол за спиной.

«Стройная», — подумал Дорожкин с какой-то бессмысленной радостью.

— Евграф Николаевич, конечно, пунктуален, насколько я успела заметить, но вы вспотеете, потом выйдете на холод и обязательно заболеете.

Она поймала взгляд Дорожкина, чуть-чуть, самую малость разрумянилась, одернула платье.

«Уже заболел», — с каким-то непонятным, щенячьим восторгом подумал Дорожкин и принялся стягивать куртку.


— Привет, Женя!

Мещерский ворвался на почту раскрасневшийся, усыпанный снежной крупой, словно за окном вовсю уже властвовала зима. Он на ходу положил на стойку перед девушкой шоколадку, потопал по затертому линолеуму, стряхивая снег с ботинок, сбросил дубленку и полез за фанерованную перегородку на свое рабочее место.

— Привет, — с недоумением и досадой пробормотал Дорожкин.

— И тебе, Дорожкин, привет, — откликнулся Мещерский. — Ты что, охмурять личный состав пришел? И пистолет где-то раздобыл? Наверное, пластмассовый, для понтов? Женечка, рекламе верить нельзя. Он, конечно, в какой-то степени и в самом деле парень перспективный, но вы достойны лучшего.

— Женечка? — удивленно повернулся к девушке Дорожкин.

— Тезки, — улыбнулась она и снова углубилась в работу. — Женя Попова, соседка тети Маруси. Бывшая соседка. Но я уже говорила…

— Сегодня никого не будет, — зевнул Мещерский. — Понедельник, тем более вчера гуляния были. Я уже приметил, когда народ идет, когда нет. Но класс сейчас в школе занят, так что я вот сюда решил вернуться, пока Машка моя не распознала, кто тут у меня нарисовался, да не прибыла с контролем и проверкой. Кстати, Дорожкин, что там с подельницей моей стряслось-то? Правда, что ли, зверь какой в лесу напал или вранье?

— А кто говорит? — повернулся к Мещерскому Дорожкин.

— Все говорят, — погрозил ему пальцем Мещерский. — А там не знаю. Хорошая тетка, кстати, была. Только бестолковая. И чего ей вздумалось в лес идти? Да еще в одиночку… Какие грибы в ноябре?

— Она снадобья собирала, корни, — подала голос девушка. — Сейчас для некоторых — самое время. Корень стальника в ноябре надо брать. Ольху щипать.

— Нет, ну вы посмотрите? — картинно возмутился Мещерский. — И это двадцать первый век, между прочим. Женечка, я вам ответственно заявляю, что это все — мракобесие.

— График, — спокойно ответила девушка, — не заводите меня, я все равно не завожусь. Вот заболеете, приглашу какую-нибудь травницу, сразу и определимся, что мракобесие, а что нет. А познакомите меня с женой, я ее сама научу парочке отваров. Еще спасибо скажете.

— Нет, ну может ли что-то быть глупее? — вздохнул Мещерский. — Я буду знакомить собственную жену со своей новой молодой сотрудницей. Не думаю, что это ее обрадует. Женя, может, останетесь?

— Не надейтесь, — усмехнулась Женя. — Я тут ненадолго. Хотя буду заглядывать. Может быть. Мне вот с детьми больше нравится работать. В детском садике, к примеру. Не волнуйтесь, без телеграфистки не останетесь, пришлют сюда кого-нибудь.

— Как это пришлют? — нахмурился Мещерский. — Нет, а со мной посоветоваться нельзя? Ну там фотографии хоть показали бы? Я б выбрал. Кастинг бы устроил. Кстати, Дорожкин. Ты чего приперся-то? Пистолетом похвастаться? Ну похвастался и иди. Не видишь? Люди работают.

— Это… — Дорожкин снова потянул на плечи куртку. — Женя… Подскажите адрес.

— Лучше не сегодня. — Она вздохнула. — Похороны завтра, вынос в двенадцать. Раньше нельзя, на кладбище посетители. Позже — никого не найдешь, чтобы подсобили. Она одна жила. Но есть добрые люди, хлопочут. Только ничего вы дома у нее не найдете. У нее врагов не было.

— Это точно, — кивнул Мещерский, разворачивая стопку бутербродов и вытаскивая из сумки термос. — Но дела-то не меняет. Вот возьмите обычного поросенка. Живет он себе в хлеву, ест комбикорм, толстеет, а потом бац, и вот вам пожалуйста — докторская колбаса. А вроде бы врагов не было. Понятно?

— Фу, График, — поморщилась Женя.

— Хорошая колбаса, кстати, — удивился График, прожевывая отхваченный от бутерброда кусок. — Надо будет посмотреть, чье производство.

— Вот. — Женя протянула Дорожкину листок. — В среду я буду дома, если ничего не случится еще. Позвоните в домофон, я спущусь или открою, разберемся. Посмотрите квартиру, но точно говорю, ничего не найдете.


Дорожкин развернул его уже на улице. На листке было написано: «Улица Мертвых, дом номер семнадцать, квартира номер четыре». В лицо задувал ветер, в воздухе кружились снежинки. Дорожкин потоптался несколько секунд, потом подхватил со стальных поручней у входа в почту горсть сухого снега, размазал его по лицу. Подумал мгновение, перешел через дорогу и через пять минут уже тащил в дежурку пару полиэтиленовых сумок, в которых плескались четырехлитровые бутыли «Тверского» и шуршала пара здоровенных вяленых лещей. Почему-то Дорожкин был уверен, что Ромашкин окажется в участке. Так оно и вышло. Дежурный, с которым Дорожкин столкнулся на первом этаже, с уважением посмотрел на сумки и сказал, что Ромашкин в картотеке на втором этаже. Дорожкин поднялся по лестнице и, миновав кашинский кабинет, оружейку и кладовую, подошел к серой, с зарешеченным оконцем двери в картотеку и толкнул ее коленом.

По площади картотека равнялась кабинету Содомского, под которым и располагалась. Но о комфорте или хотя бы удобстве работы в ней речь не шла. Святая святых квартирного учета представляла собой заставленную по периметру стальными стеллажами комнатушку, в центре которой стояли сдвинутые лицом друг к другу два стола, за одним из которых у настольной лампы сидел Ромашкин и мурлыкал песню про то, что «ромашки спрятались, поникли лютики».

— Поешь? — спросил Дорожкин.

— Это звуковая дорожка моей жизни, — отозвался Ромашкин, закрывая серую папку. — Саундтрек фактически. Причем, что важно, — поникли лютики, а ромашки спрятались. Уцелели то есть. Ты чего притащил?

— Ну как же, ты ж меня обогнал? — напомнил Дорожкин, выставляя на стол сумки.

Ромашкин вытянул за хвост леща, шелестя чешуей, провел по нему пальцами, приложил к носу, втянул аромат, недоверчиво прищурился.

— Подожди, ты ж не взялся на «слабо»?

— Полез в воду, значит, взялся, — буркнул Дорожкин, садясь напротив. — Но тебя на «слабо» ловить не буду, просто посоветуй, как быть.

— Это ты насчет твоего последнего задания? Наслышан, наслышан.

Ромашкин ловко распаковал сумки, дернул на себя ящик стола, в котором загремели, покатились граненые стаканы. Тут же сполоснул их водой из бутыли «Кузьминской чистой», что стояла перед ним, плеснул в стаканы пива, умудрившись не поднять шапку пены, сдернул с одного из стеллажей пожелтевшую от времени старую газету с заголовком «Заветы Ильича» и разложил на ней моментально распущенного на темно-бордовые и желтоватые волокна леща.

— Ловко, — оценил Дорожкин.

— А то, — хмыкнул Ромашкин и пригубил напитка. — Каждый должен уметь хотя бы что-то сделать хорошо. Вот, — Вест простер перед собой руки, — я умею быстро и грамотно организовать прием пивасика. И не только это, но именно это только что смог продемонстрировать. Так какой тебе совет-то требуется? Насчет Колывановой? Хрен его знает, что советовать. У меня тоже так бывает, ну не в том смысле, что имена трупаков выскакивают, а просто выползает чье-то имя, а что с ним, непонятно. Вот иду сюда, узнаю, кто это, а там уж двигаю к нему или к ней домой, на работу. Выясняю, что да почему. Бывало, что человечка уж нет, ну там уехал куда или помер, без криминала, конечно, а его имя у меня висит. Что будешь делать? Тупо перебираешь обстоятельства его жизни. Расспрашиваешь, сплетни собираешь, короче, бродишь вдоль берега и гребешь веслом. Так вот, проверено — рано или поздно имя пропадает. А нам только того и надо. Бумага должна быть чиста, как совесть. Тогда можно и пивка.

— Понятно, — приободрился Дорожкин и окинул взглядом полки, на которых стояли и лежали папки. — И как ты тут что-то выясняешь?

— А тебе зачем? — не понял, отправляя в рот волоконца леща, Ромашкин. — Ты же знаешь, кто такая Колыванова? Адрес выяснил?

— Выяснил, — кивнул Дорожкин. — Но там похороны, не хочется пока топтаться. Завтра вынос, там и навещу место жительства. А пока хоть что-то подсобрать.

— Ну так это просто, — пожал плечами Ромашкин. — Здесь, правда, кроме адреса, подсобрать ничего не удастся, но хоть соседей по именам узнаешь. Вот, вокруг стеллажи, на каждой полке — отдельная улица. Каждый дом — отдельная папка. Выбирай и листай. Информации не много, но зацепиться есть за что. А если не знаешь, где твой объект перекантовывается, вот эта папочка для распознавания и служит. Пишешь имя карандашиком на обложке и получаешь ответ внутри.

— На бумаге? — нахмурился Дорожкин.

— А ты что, никак не привыкнешь? — ухмыльнулся Ромашкин. — На бумаге надежней. Ни тебе программ каких-то, ни вирусов, ни электричества. Делай свое дело да поглядывай, чтобы листочек был чистым. И все. Ты чего пиво не пьешь?

— Да не хочется что-то, — помотал головой Дорожкин. — В ремеслухе набил живот макаронами…

— Ну, — поднялся Ромашкин, — тогда прощевай. Не обессудь, пиво заберу, а то сюда Кашин иногда заглядывает, нечего его баловать. И рыбку.

— Никаких вопросов, — поднял руки Дорожкин.

— Ключ в дежурке оставишь, Содомский сейчас с Маргаритой землю роет, — звякнул связкой ключей Ромашкин и посоветовал: — Не кисни, лютик.

— Прячься, ромашка, — парировал Дорожкин и, дождавшись, когда за Ромашкиным захлопнется дверь, подтянул к себе папку.

Обложка ее была неоднократно исчеркана, исписана карандашом и затем безжалостно затерта, приобретя серый цвет, который свойственен учебным пособиям нерадивых школьников. Дорожкин осторожно приоткрыл ее. В папку был вшит точно такой же желтоватый лист, как и в личную папку младшего инспектора. Никаких надписей на нем не имелось.

Дорожкин выдвинул ящик стола на своей стороне и обнаружил в нем несколько простых карандашей и большой мягкий ластик. Помедлил несколько секунд и осторожно, стараясь не нажимать сильно, вывел на картоне «Мария Колыванова». Выдержал недолгую паузу и открыл папку. На желтоватом листе появилась ровная строчка — «Мария Степановна Колыванова. Проживала по адресу: г. Кузьминск, ул. Мертвых, д. 17, кв. 3». Почерк был идеальным, словно рукописным шрифтом управляла невидимая машина, впрочем, таким же почерком вычерчивались надписи и в папке самого Дорожкина. Он перевернул лист, но на его оборотной стороне ничего не появилось. Дорожкин закрыл папку и осторожно стер имя с обложки. Информация на листке тоже исчезла.

— Обалдеть, — будничным тоном произнес младший инспектор, хотя обалдеть следовало уже давно. Ну или обратиться к специалисту по психическим заболеваниям. Только не к доктору Дубровской.

Дорожкин взял оставленный Ромашкиным стакан с пивом, выпил его залпом, с сожалением вспомнил об унесенных лещах, но тут же отвлекся, подумал, что с некоторым неудобством он смог бы заполнять обложку папки, не закрывая ее и поглядывая, как на желтом листе выписываются невидимой рукой буквы, но пока решил отказаться от экспериментов. Посмотрел в узкое окно, за которым в месиве начинающегося снегопада колыхался российский флаг, вспомнил о недавнем знакомстве и едва сдержал себя, чтобы не бросить все тут же и не побежать обратно на почту.

— Спокойно, младший инспектор, — прошептал Дорожкин и вывел на обложке папки: «Бывший инспектор управления безопасности города Кузьминска, высокий, красивый и очень страшный». Открыл папку — безрезультатно. Стер, написал: «Евгений Дорожкин». Открыл и прочитал: «Евгений Константинович Дорожкин. Проживает по адресу: г. Кузьминск, ул. Николая Носова, д. 15, кв. 13».

Вскоре Дорожкин убедился, что справочная система картотеки Кузьминского управления общественной безопасности работает по твердо установленному алгоритму. Вписываешь имя, получаешь адрес. Главное, не склоняться к излишествам. К последним относились не только запросы, не содержащие фамилии горожанина, но и запросы, относящиеся к таким уважаемым людям, как мэр города, директор промзоны, директор института и весь личный состав управления общественной безопасности и поддержания правопорядка, исключая самого Дорожкина. Впрочем, возможно, информацию о Дорожкине мог получить только сам Дорожкин.

Однако никакой информации об Алене Козловой он не получил тоже, хотя адрес ее матери папка выдала незамедлительно. Младший инспектор прикинул, кого еще он мог вписать на затертые ластиком строчки, и начертил имя Дубицкаса Антонаса Иозасовича. Папка не замедлила с ответом. «Дубицкас Антонас Иозасович. Проживал по адресу: г. Кузьминск, ул. Бабеля, д. 8, кв. 8. Выбыл в связи со смертью».

— Ага, — пробормотал Дорожкин, в который раз почувствовав охватывающий его холод. — Мария Степановна Колыванова, выходит, пока еще не выбыла? А Алена Козлова если и выбыла, то в секретном порядке?

Он захлопнул папку, стер с нее последнее имя и отправился прогуливаться вдоль стеллажей. На полке улицы Бабеля имелось десятка два папок, среди которых папка дома номер восемь ничем не выделялась. Дорожкин смахнул с нее пыль и, разложив ее на письменном столе, именно на восьмой странице обнаружил лаконичную запись: «Квартира номер восемь, две комнаты, общая площадь 110 квадратных метров, полезная — 85 квадратных метров. Проживает Шакильский Александр Валериевич, егерь».

В следующие полчаса Дорожкин проштудировал папку с перечнем жильцов дома номер семнадцать по улице Мертвых, обнаружив среди уже знакомых имен Марии Степановны Колывановой и Евгении, как оказалось Ивановны, Поповой и имя Угур Кара. Турок жил в том же самом доме, в каком находилась его шашлычная. Дорожкин с тоской подумал о кофе и подошел к стеллажу улицы Носова. Дом номер пятнадцать оказался пуст. В папке был подшит один-единственный лист, на котором значилось имя самого Дорожкина и указана немалая площадь его жилья. Дорожкин тут же вернулся к справочной папке и написал на ней — Ефим Ефимович Загоруйко, но результата не получил. Или справочная система все-таки давала сбои, или Ефим Ефимович был весьма важной персоной. В конце концов Дорожкин решил, что карлик мог быть исключен из списков, как бывший инспектор управления, и направился к стеллажам с названиями деревенских улиц. Дом Лизки, а точнее Елизаветы Сергеевны Улановой, отыскался в самом конце улицы Остапа Бульбы. Дорожкин сделал пометку у себя в блокноте и перешел к Польской улице. Папки с домом Марфы Зосимовны Шепелевой на полке не оказалось. Дорожкин недоуменно почесал в затылке, вернулся к столу и накорябал на обложке ее имя. Справочный лист остался чистым. Он принялся стирать написанное ластиком, как вдруг что-то почувствовал. От строчек на обложке осталось только: «Шепелев…» Дорожкин открыл папку и увидел короткую запись: «Шепелев Владимир Владимирович. Проживал по адресу: г. Кузьминск, ул. Николая Носова, д. 15, кв. 13. Выбыл в связи со смертью».

Мучительно зазудели пальцы правой руки. Дорожкин поднялся, вышел в коридор, запер картотеку и побежал в свой кабинет. Он почти не сомневался, чье имя обнаружит в рабочей папке.

Глава 6 Мертвяки и трупаки

Утром Дорожкин отдал час времени бассейну, но уже в девять был на работе. Маргарита, на скуле у которой багровел свежий кровоподтек, к появлению в папке Дорожкина под именем Марии Колывановой имени Владимира Шепелева отнеслась почти равнодушно. Скривила губы, словно несносный мальчишка прибежал к воспитательнице жаловаться на разбитую коленку, и посоветовала к Шепелевой соваться в самом крайнем случае.

— Она весь октябрь меня в ванной караулила, — признался Дорожкин в ответ на предупреждение начальницы. — Я месяц душ в трусах принимал.

— Не думаю, что ты чем-то рисковал, — бросила через плечо Маргарита, собираясь уже скрыться в своем кабинете, в который Дорожкину пока что не удавалось даже заглянуть, но остановилась, обернулась и внимательно проговорила, глядя ему в глаза: — Он пропал, понимаешь?

— Как это, «пропал»? — напряг скулы Дорожкин.

— Так и пропал, — ответила Маргарита. — Был — и нет. Пообедал в «Норд-весте» вместе со мной и Марком, потом отправился по делам куда-то на проезд Конармии и исчез.

— Почему вы скрывали от меня его имя? — удивляясь сам себе, но с трудом сдерживая раздражение, спросил Дорожкин. — Почему от меня вообще что-то скрывают? Я работаю здесь или подпрыгиваю?

И он вдруг выбил ногами классную чечеточную связку, закончив ее энергичным стомпом.

— У вас тут танцы? — высунул лысую голову из кабинета Ромашкин.

Маргарита обернулась, прошипела что-то едва различимое, и Ромашкин поспешил скрыться.

— Тебе говорят то, что тебе нужно знать. — Она приблизилась к Дорожкину на шаг, делая паузы между словами и произнося каждое отчетливо и негромко. — И сейчас я говорю тебе то, что тебе нужно знать. А ты работаешь и получаешь за это деньги. Танцы — только в свободное время.

— Он искал Алену Козлову, — стиснув зубы, но не двинувшись с места, напомнил начальнице Дорожкин. — На проезде Конармии прачечная, где она работала.

— У него там была какая-то встреча, — остановилась в полуметре от Дорожкина Маргарита, так близко, что он вдруг понял, чего ему не хватало в ее образе. Она никогда ничем не пахла. Ни парфюмом, ничем. — Важная встреча. После нее он отправился домой к Алене Козловой. И тогда же пропал.

— Пропал, когда искал Алену Козлову? — уточнил Дорожкин.

— У него было еще одно задание в папке.

— Какое было вторым? — спросил Дорожкин.

Она словно застыла.

— Он не нуждался в моем опекунстве.

— А кто может знать? — Дорожкин не собирался сдаваться.

— Марк, — не сводила с него глаз Маргарита. — Хотя я не уверена. Это все? Или исполнишь еще один танец?

— Нет, — сглотнул Дорожкин. — Вопросов еще много, но могу ли я их задавать? А вдруг ответы на них вне моей компетенции?

— Шепелева ищет сына. — Взгляд Маргариты потемнел, голос стал чуть слышным. — Квартира, в которой ты обитаешь, раньше принадлежала ему. Вся мебель, библиотека от Адольфыча, но несколько лет Шепелев числился хозяином этого жилья. Хотя вряд ли ночевал там хотя бы однажды. Маменька его не отпускала от себя. Она знает, что он мертв, с этим ее не обведешь вокруг пальца. Но она не знает, где его тело. Поэтому она колдует на его поиск или на поиск его убийцы. Найти его пока не может, что уже само по себе странно. Наверное, колдовство почему-то не удается или не удавалось, и ее постоянно сбрасывало на эту квартиру.

— На душевую комнату? — удивился Дорожкин.

— Откуда мне знать привычки Шепелева? — сделала полшага назад Маргарита. — Может быть, он проводил там большую часть времени? Насколько мне известно, в доме его маменьки, кроме баньки, удобств никаких. Так что считай это сбоем колдовства.

— И часто у Шепелевой сбоит? — поинтересовался Дорожкин.

— Практически никогда, — покачала головой Маргарита.

— Тогда о чем думать? — почесал затылок Дорожкин. — Выходит, что я он и есть. Ее пропавший сынок. Ну уменьшился немного, измельчал, а так точно он. Второй вариант — именно я его и убил. И в землю закопал.

— Не шути, — еще на полшага отодвинулась Маргарита. — Ты не убил бы его, даже если бы у тебя было десять таких же пистолетов, что топорщится теперь под курткой. Кстати. Советую приспособить его на пояс. Великоват. Возьми подходящую кобуру у Кашина.

— Хорошо, — постарался оставаться спокойным Дорожкин, хотя глаза Маргариты, зрачки которых уменьшились до неразличимых точек, приводили его в дрожь. — Приспособлю на пояс. Когда я должен из него стрелять?

— Только в одном-единственном случае, — она вовсе закрыла глаза, — когда не сможешь не выстрелить.

— А кем был Шепелев? — буркнул Дорожкин.

Маргарита ненадолго задумалась, вдруг посмотрела на Дорожкина своими всегдашними, завораживающими глазами и прошелестела негромко:

— Кем-то вроде меня. Только злым. Как все люди.

Она сказала это так, как будто смотрела на людей со стороны. Смотрела с ненавистью. Или с досадой?

— Кто искал Шепелева? — спросил Дорожкин. — Кто им занимался?

— Я, — пожала плечами Маргарита, и это простое движение вдруг рассмешило Дорожкина, он едва сдержался, чтобы не прыснуть.

— И?..

— Никакого результата. — Она была серьезна. — Не волнуйся, иногда надписи в папке исчезают сами собой. От времени. Считай это влиянием срока давности.

— Выходит, иногда надо и поспешить, чтобы успеть выполнить работу? — не понял Дорожкин. — Или можно и помедлить и она сделается сама?

Она шагнула вперед и поймала указательным пальцем подбородок младшего инспектора, словно хотела рассмотреть его получше или снова попробовать проглотить нерасторопного подопечного. Ничего не вышло.

— Ты изменился, Дорожкин.

— В смысле?

Он растерялся — так внезапно переменился и ее тон, и ее взгляд.

— Да, в смысле, — ответила она негромко и скрылась у себя в кабинете.


Марка на месте не оказалось, поэтому Дорожкин сбегал на второй этаж, обменял у мучившегося от похмелья Кашина кобуру, потратил несколько минут, чтобы приспособить ее на пояс, еще немного потренировался с выхватыванием пистолета, затем засунул папку в брезентовую сумку и побежал на почту, пытаясь на ходу придумать какое-нибудь оправдание внезапному визиту. Оправданий не потребовалось. Жени на почте не оказалось. На ее месте, подкрашивая глаза, сидела сытая и крашеная блондинка с именем «Галя» на высокой груди. Наверное, выражение лица Дорожкина сказало ей больше, чем он хотел показать, потому что она фыркнула и отгородилась от посетителя картонкой с надписью: «Перерыв на тридцать минут».

— Все-таки Интернет тут не очень, — пожаловался Дорожкину Мещерский. — Линия, что ли, плохая? Не понимаю. Я тут, кстати, заказал кое-что из оборудования. Позавчера с утра отнес список Павлику, пообещали доставить все на днях. Не знаешь, может, у них тут какой-нибудь склад есть?

— Не знаю, — ответил Дорожкин.

— Ты чего нос повесил? — не понял Мещерский и прошептал, тыкая пальцем в сторону новенькой: — Ты посмотри, какая роскошная деваха заступила на службу. Имей в виду, тут Машка с утра забегала, так я ей сказал, что это твоя знакомая. Не вздумай отрицать.

— А где Женя? — спросил Дорожкин.

— Какая Женя? — вытаращил глаза Мещерский.

— Женя Попова, — выговорил Дорожкин. — Вчера она сидела здесь, замещала Колыванову. Забыл?

— Женя Попова? — наморщил лоб Мещерский и вдруг удивленно хмыкнул: — Дорожкин, черт тебя побери. Вспомнил. Что ж это такое? Я ж только что был уверен, что проторчал тут вчера весь день один, даже толком отойти-то не мог. Ага, «доктор, у меня провалы в памяти». Ну точно. Женька Попова. Женечка. Нет, Женька Попова, конечно, отличная девчонка, но чтоб эту красоту уравновесить, — Мещерский повел глазами в сторону новенькой, — таких, как она, три надо.

— И таких, как я, три, — буркнул Дорожкин. — Чтоб тебя уравновесить, График.


На часах было еще только десять утра. Вчерашний снег успел растаять, на брусчатке кое-где темнели лужи, но ледок все еще похрустывал под ногами. Так он и хрустел до входа в ремесленное училище. Дорожкин вошел внутрь и направился к расписанию занятий, чтобы выяснить, где ведет занятия Нина Сергеевна Козлова, но уже через минуту застрял, вычитывая названия диковинных предметов вроде адаптивной подготовки и начал постижения и реализации.

— Женька?

Судя по голосу, дела у Машки шли прекрасно. Она и сама выглядела так, как не выглядела на памяти Дорожкина никогда. Глаза горели, к ямочкам на щеках добавился румянец, некогда болезненная кожа на скулах приобрела гладкость. Волосы струились волнами. Дорожкин даже удивленно присвистнул:

— Что на тебя так влияет? Природа? Или местные хлопцы адреналин в кровь вгоняют?

— Все понемногу. — Она прищурила глаза, которые вдруг засверкали зеленоватыми искрами или отблесками флуоресцентных ламп. — А знаешь, больше прочего — легкость.

— Это График-то легкость? — удивился Дорожкин.

— Не хами, Дорожкин, — лениво потянулась Машка. — Ты не представляешь, как много для женщины значит легкость. Ты думаешь, отчего бабы у богатеев как на картинке? От легкости. Мы, конечно, не богатеи, но само по себе отсутствие забот насчет одеться, пожрать, сделать ремонт в убогой халупе, не потерять работу, да еще не идти в школу и не терпеть всякую невоспитанную, избалованную мерзость это, Дорожкин, большое дело.

— Тут, выходит, мерзости нет? — поинтересовался Дорожкин.

— Как везде, — пожала плечами Машка. — Но тут она воспитанная. Ты чего приперся-то? Только не говори, что на меня посмотреть. Не поверю. Мещерский сказал, что ты там на новенькую телеграфистку запал? Зря. Я сегодня посмотрела на эту Галю. Дура дурой. А тебе ведь, Дорожкин, всегда хотелось, чтобы рядом с тобой была умная баба. Да и здорова она больно. Такую ты не прокормишь.

— От себя отрывать стану, — пообещал Дорожкин.

— Смотри. — Машка вдруг сузила взгляд. — Лишнее не оторви. Зачем пришел?

— Нужно поговорить с Козловой, — объяснил Дорожкин. — Насчет ее дочери. Я ж обещал? Вот. Занимаюсь.

— Нет ее в училище, — мотнула головой Машка. — Болеет. Второй день дома сидит. Вроде бы до конца недели не появится.

— Разве тут болеют? — удивился Дорожкин.

— Как видишь, — хмыкнула Машка и пошла по лестнице вверх, бросив через плечо: — Кто-то болеет, а кто-то выздоравливает.

Дорожкин остался стоять внизу. Он знал, где живет Козлова, но идти теперь к ней не хотелось. Точнее, мало было времени. Обернуться за полтора часа до излета улицы Сергия Радонежского и делать было нечего, даже пешком, велосипед, по совету Фимыча, с первым снежком и ледком Дорожкин поставил на прикол, но нормального разговора бы не получилось, а Козловой требовался именно нормальный, неспешный разговор.

Дорожкин примостился на подоконник, достал из сумки папку, прочитал никуда не девшиеся фамилии Колывановой и Шепелева, выудил из кармана карандаш и написал чуть ниже: «Козлова Алена».

— Дурак ты, Дорожкин? — спросил он себя и ответил себе же, прислушиваясь к трелям звонка и шуму множества ног на втором этаже: — А почему нет? Да, тут кто-то выздоравливает, кто-то заболевает, а кто-то остается самим собой.


Мерзлая брусчатка у дома Колывановой была забросана еловыми ветвями. Тут же, между домом и забором пилорамы, стояла лошадь, запряженная в узкую телегу, которая сама по себе напоминала половину гроба с колесами. На передке сидел гробовщик-печник.

— И вы здесь? — спросил его Дорожкин.

— Как видите, — притушил о скамью сигарету Урнов. — Хотя что это за работа? Гроб дешевенький, одноразовый. Рамка из рейки, оргалит да ситец. До кладбища довезти, и то ладно. Подниметесь или как? Читалка вон уже идет, скоро выносить.

Из дверей подъезда и в самом деле вывалилась крепкая рукастая тетка, которая с интересом покосилась на Дорожкина и бросила на телегу пук ремней.

— Не пригодились. Опять ты, Володька, прав оказался. Трупак, трупее не бывает. Оно конечно, и магарыч пожиже, зато и поспокойнее. А ты, молодой человек, поднялся бы. Этаж, конечно, второй всего, а все помощь требуется. Там кроме басурмана белобрысого только три деда-оглоеда да девки. Смотри, Володька, уронят они твой гроб. Чего сидишь-то?

— Спина у меня, — проворчал Урнов и покосился на Дорожкина точно таким же взглядом, каким на него смотрела и коротконогая гнедая лошадка.

Дорожкин кивнул, закинул сумку за спину и заторопился в подъезд, дверь которого по случаю похорон была открыта и подперта какой-то деревяшкой. В подъезде, не в пример дому Дорожкина, пахло отчего-то квашеной капустой и кошками. На подоконнике стояли пыльная герань и пепельница. Тут же курили две бабки.

— Наверх, наверх, соколик, а то Угурчик-то наш пуп сейчас надорвет.

Дорожкин шагнул на ступеньку и тут же посторонился в сторону. Навстречу ему с раздраженным лицом спускался Марк Содомский. Увидев Дорожкина, он плюнул под ноги и, не здороваясь, прошел мимо. Дорожкин пожал плечами, взлетел на второй этаж, толкнул приоткрытую дверь и тут же оказался в свечной духоте, запахе грязной обуви, верхней одежды и еще чего-то, что неминуемо выдает накатывающую на любое жилище беду. В квартире толпились женщины в черных платках, Жени среди которых не было. У выставленного на табуретки гроба пыхтел турок и копошились сразу три деда. Дорожкин коснулся плеча крайнего, показал на крышку и тут же подхватил гроб у ног покойной и попятился, попятился к выходу и лестнице.

— Тут коридоры широкие, хорошо, — задвигал покрасневшими щеками Угур, но дверь уже осталась позади, и Дорожкин пошел по ступеням, поднимая гроб над головой, чтобы турку не пришлось надрывать живот, удерживая его перед собой на вытянутых руках.

— А ты здоров, братец! — с уважением покачал головой шашлычник, когда гроб был поставлен на телегу и из подъезда потянулись добровольные плакальщицы. — Все ж таки в Маруське-то за сто килограмм было, точно тебе говорю.

— Угур… — Дорожкин посмотрел на выстраивающихся за телегой женщин, но Женю опять не разглядел и только кивнул довольным незапланированным облегчением дедам, которые прилаживали на телегу крышку. — Вопрос у меня есть. Ты где продукты закупаешь? В Москву ездишь?

— Нет, редко, — замотал головой турок. — Далеко, да и хлопотно. Надо оказии ждать. Баранину, свинину, спаси аллах, говядину беру в деревне. А вино, минералку, гастрономию разную, баранки опять же, все в Москве. Но не сам. Заказываю в администрации. Быстро доставляют. И по тем ценам, что мне нужны. А я уж только получать хожу. И когда в Москву езжу, тоже только набираю товар, а доставляют уж ребятки из администрации. Павлик в основном. Все по-честному. Но я редко сам езжу, зачем? Да и заведение оставлять…

— И где получаешь? — поинтересовался Дорожкин.

— Так в ангаре на колхозном рынке, — пожал плечами Угур. — Там все получают. И одежду, и еду, и книги, и учебники, и мебель — все. Да и если что отвезти надо, тоже туда везут. Скатерти там с фабрики или еще что. А там уж Павлик подгоняет фуру и все устраивает. А вот Борька Тюрин деревяшки свои, если их надо куда отправить, уже на пилораму тащит. Но там-то, наверное, так же все устроено.

— И все на одной фуре? — спросил Дорожкин.

— Не знаю, — выпятил губу турок. — Может, на автобусе. У них еще вроде и «газель» есть. Или не одна? Так мне какая разница? Ты когда письмо получаешь, разве спрашиваешь, на какой машине его привезли?

— Да это я так, — снова оглянулся Дорожкин. — Мало ли, вдруг захочу что-нибудь от матушки сюда привезти.

— Так это к Павлику, — посоветовал Угур. — Там не знаю, кто в администрации за это отвечает, но лучше напрямую к Павлику. Ну я побегу, а то даже шашлычную пришлось закрыть, Адольфыч ругается, если кто расписание не соблюдает. Спасибо тебе, выручил!

Турок поклонился, сложив ладони у подбородка, и побежал к шашлычной. Урнов хлестанул лошадку вожжами, и она потащила телегу со двора. Мария Колыванова лежала в гробу спокойно, направив длинный прямой нос в мутное ноябрьское небо, и Дорожкину казалось, что никакой телеграфистки и не было, а была восковая кукла, которая заменяла ее на почте, запуская спрятанную внутри шарманку: «Интернетчик заболел, заболел интернетчик», и вот пришло время, завод кончился, и везут куклу на свалку.

— Здравствуйте.

Женя вынырнула ниоткуда, поймала Дорожкина за локоть.

— Спасибо, а то никого не могла найти, народ не любит мертвяков.

— Так то мертвяков, — прошептал Дорожкин, которого накрыла жаркая волна, и покосился на девушку. Она шла рядом, кутаясь в темный платок, подняв воротник обычного, до колен пуховика.

— Да. — Она по-будничному отнеслась к словам Дорожкина. — Объяснять просто ничего не хотелось.

— Вы давно здесь?

Телега с гробом поравнялась с башней гробовщика. Урнов на ходу спрыгнул, подхватил ремни, свистнул, сунув в рот два пальца, и тут же из дверей башни выбежала смешная троица — коренастый кудрявый парень с озабоченным выражением лица, еще один паренек помладше и пошкодливее на вид и девчонка лет четырнадцати. Все трое напоминали лицами отца, разве только кудрявый своим обликом отчасти подсказывал, что в увеличении семейства Урновых принимала участие и мать. Кудрявый подхватил поводья и пошел рядом с телегой, а оставшиеся двое заняли место отца, где тут же начали толкаться и щипать друг друга, не обращая внимания, что везут на телеге мертвого человека.

— Не очень. — Она говорила негромко, словно боялась, что ее услышат. Дорожкин оглянулся. Народ понемногу начал рассасываться, и уже на улице Бабеля за телегой шли всего лишь с десяток женщин, да какой-то мужик маячил у башни гробовщика. Деды, кажется, завернули вслед за турком к шашлычной. — Я жила с отцом далеко отсюда. Когда он умер, стала наведываться сюда, к матери. Потом и ее не стало, а я вот осталась. А на самом деле даже и не осталась. Я тут… наездами. Где-то даже урывками… Хотя пыталась зацепиться, вот устраивалась в детский сад, помогала на почте, еще пыталась работать… в разных местах…

Она посмотрела на Дорожкина так, словно именно он должен был дать ей ответ, давно ли она здесь и здесь ли она.

— А вы?

— Просто позвали на работу, — осторожно пожал плечами Дорожкин, боясь, что ее рука соскользнет с локтя.

— А что вы умеете? — Она не сводила с него глаз.

— Ничего, — прошептал он вовсе чуть слышно. — Был обычным логистом, менеджером. В Москве работал, снимал квартиру. Но потерял работу, тут и подвернулся Адольфыч. Позвал меня в Кузьминск.

— Что вы умеете? — Она ждала ответа на свой вопрос.

— Ничего особенного, — усмехнулся Дорожкин. — Сначала нимб какой-то разглядел в метро над головой одной женщины, а потом выяснилось, что какие-то магические щелчки на меня не действуют. И все. И вот я здесь. А вы?

— Подождите.

Телега, которой кудрявый отпрыск гробовщика управлял не в пример резвее, чем его отец, поравнялась с церковью. У ограды стоял отец Василий и издали крестил процессию. Дорожкин оглянулся. Кроме него и Жени, за телегой уже никого не было. Несколько женщин торопливо заворачивали вдалеке на улицу Мертвых. Да фигура мужика оставалась все там же, на перекрестке.

— Стой, шалава! — закричал кудрявый и придержал лошадь.

Тут же двое младших Урновых подхватили крышку, накрыли гроб и резво застучали молотками. Впереди, в сотне метров, вздымалась овитая засохшим хмелем арка кладбищенских ворот. На снегу валялись какие-то пакеты и пустые пластиковые бутылки. У тронутых ржавчиной створок стояли четверо даже издали кажущихся неопрятными мужиков.

— Вот. — Женя зашелестела купюрами. — Четыре тысячи рублей. Передайте. Я не могу туда подходить. Прошу вас.

Дорожкин кивнул, взял купюры. Кудрявый словно ждал этого. Свистнул, согнал с телеги сестру и брата, начал понукать лошадь. Заскрипели оглобли, лошадь захрапела и, неуклюже переступая, стала медленно разворачиваться. Дорожкин пошел к воротам, но чем он ближе подходил к ним, тем тяжелее давались ему шаги. Он даже посмотрел на ноги, но на них были все те же кроссовки, и мерзлый камень под ногами был тем же самым камнем, что и во всем городе.

— Что ползешь, быстрее давай, — раздался от ворот хриплый голос.

Дорожкин похолодел. Четверо у ворот могли бы напоминать московских бомжей, которые нет-нет да попадались на глаза всякому, кто иногда бывал на вокзалах или, к примеру, спускался в переходы под московскими площадями, но эти четверо были не просто грязными и запущенными. Они были лежалыми. Всех четверых с одной стороны покрывала пыль и прилипшие листья, а с другой пятна сырости и как будто даже комья земли. И лица их, опухшие, заросшие щетиной, с просинью, тоже были лежалыми, перекашиваясь на одну сторону. Дорожкин невольно втянул воздух, но запаха мертвечины не почувствовал, и здесь пахло мятой.

— Чай с мятой — никогда больше, — пробормотал Дорожкин, когда ворота заскрипели, створки пошли внутрь, подгребая ворох листвы, и мужики остановились по сторонам от входа.

— Шелести шустрее, — протянул серую руку с зелеными ногтями самый высокий из четверых и, подцепив купюры, довольно засопел, крикнул: — Ну что ты там, резвей подавай свою шалаву, Сергунчик!

Дорожкин оглянулся, увидел сына гробовщика, который вынуждал пятиться лошадь, заводя телегу в ворота, увидел стоявшую на полпути между церковью и воротами Женю, и поплевывающих семечки еще двоих отпрысков гробовщика, и отца Василия, все так же накладывающего крестные знамения из-за ограды храма, и мужика, который шел теперь в сторону кладбища или в сторону Жени, и посторонился. Телега до половины вошла в арку, двое из мужиков неожиданно резво залезли на ее борта, двинули гроб, еще двое его подхватили, подняли на плечи, и вот уже четверка довольно бодро зашагала в глубь кладбища, куда уходила усыпанная листьями аллея.

— За мертвяка по две тысячи на нос берут, — пробурчал кудрявый, выводя лошадь из арки. — С трупаком дешевле выходит, но их мало бывает. Помогите ворота закрыть.

— Это тоже мертвяки? — спросил Дорожкин.

— Они самые, — кивнул кудрявый. — Но это отбросы, считай. Так-то там и нормальные есть, от человека не во всякий раз и отличишь. Эй! А ну хорош! Кончай дурью маяться!

Двое младших из ритуального семейства выдернули из-за поясов рогатки и принялись обстреливать удаляющуюся процессию. Наверное, один из выстрелов достиг цели, потому что тот из лежалых, что шел сзади, на ходу поднял руку и погрозил кулаком.

— Они только днем за воротами, — объяснил кудрявый, — а ночью могут по всему городу разгуливать. Эти придурки по ним из рогаток стреляют, а потом ночами ими обстрелянные в двери стучатся. Понятно, что безобидные, а все равно не по себе.

— Зачем им деньги? — спросил Дорожкин. — Разве мертвяки едят?

— Едят, наверное, — пожал плечами кудрявый, запрыгивая на телегу. — Я почем знаю? Но ночами некоторые торговцы на Конармии павильончики открывают. Говорят, водка хорошо идет, вино молдавское. Ну и прочая ерунда. Можно просроченный товар сбывать. Только цены гнуть не надо, а то осерчают, нахулиганят, а с них какой спрос?

Кудрявый встал в телеге на ноги, залихватски свистнул, вдарил поводьями по спине лошадке, но секундами раньше там же оказались и двое его младших, и лошадка побежала, застучала копытами, унося веселую компанию от кладбища к близкому дому.

Дорожкин посмотрел на Женю. Она стояла на том же месте, притопывая от холода. Священник ушел. Мужик остановился на полпути. Дорожкин даже мог разобрать его лицо.

— Спасибо вам, — крикнула она Дорожкину.

— А показать квартиру Колывановой? — спросил он, шагнув в ее сторону.

— Не сегодня. — Она помотала головой, посмотрела на замершего мужика и, хотя Дорожкину осталось пройти до нее каких-то пятьдесят шагов, вдруг стала удаляться, уменьшаться, исчезать, как будто там, где она только что стояла, образовалась гигантская прозрачная труба, и Женю Попову понесло вдаль, засосало, потащило стремительным прозрачным эскалатором, пока она не уменьшилась до точки и не исчезла вовсе. Сказала она «пока» или ему показалось?

— Перебор, — прошептал Дорожкин, смахнул с головы колпак капюшона и, если бы вокруг была не мерзлая пыль, а снег, разбежался бы и ткнулся головой в сугроб. — Перебор.

Мужик, который стоял на дороге, развернулся и быстрым шагом пошел прочь. Где-то в отдалении послышалась музыка. Дорожкин прислушался. Из дверей храма доносилось все то же:

Глава 7 Смотри на небо

— Нет, есть и еще один вариант. — Мещерский прихлебывал борщ, подмигивал хозяйке «Норд-веста» и вышептывал Дорожкину идеи одну невероятнее другой. — Это не кома, потому что в коме одновременно двое не могут лежать. Это дурдом.

— Ага, — вяло соглашался Дорожкин.

Вчера Женя так и пропала, не оказалось ее и дома, поэтому настроение у него было не очень, не помог даже утренний бассейн и пара свежих кровоподтеков на физиономии Ромашкина; тем более что до обеда ему пришлось усмирять на улице Андрия Бульбы упившегося самогоном мужичка, который отчего-то решил, что пространство его жизни ограничено личным забором и этот самый забор сужается вокруг него кольцом. Мужик разносил забор топором, дети мужика визжали, жена рыдала в голос, а Дорожкин, которого привез на место происшествия Кашин, не знал, что ему делать, пока взбеленившийся селянин не попытался зарубить собственную жену. Дорожкин нырнул под топор, принял довольно ощутимый удар топорищем по плечу и приложил мужика коленом в живот, заполучив персонального врага в лице рассвирепевшей жены обезвреженного безумца. Так или иначе, мужик был связан, жена утихомирена, хотя Кашин, позевывая, предлагал пристрелить обоих, а Дорожкин увеличил сомнительную славу специалиста по дракам и сварам на еще одну бессмысленную историю. Вдобавок ко всему прочему, отправившись пообедать в «Норд-вест», он столкнулся на входе с Мещерским да еще ввязался с ним в бестолковую беседу.

— Дурдом, — повторил Мещерский. — Или ты думаешь, что все это происходит на самом деле? Маша тут задержалась на работе, взяла себе еще несколько часов в ремеслухе, так знаешь, что она рассказала? Говорит, что ночами по улицам города бродят мертвецы и всякая прочая нечисть!

— Так ты бы встретил ее, заодно и проверил, — посоветовал Мещерскому Дорожкин.

— Я проверял, — еще активнее начал шипеть Мещерский. — На следующий же день. Не могу тебе описать, что я увидел, но, отойдя от дома на десять шагов, я оказался в собственной квартире уже через десять секунд. Пятый этаж, между прочим. У меня чуть живот не оторвался, пока я по лестнице взлетал. Ты знаешь, что за уроды работают дворниками?

— У вас где квартира-то? — поинтересовался Дорожкин, глядя в собственную тарелку без всякого аппетита.

— Второй дом на Ленина, — промокнул салфеткой вспотевший лоб Мещерский. — Квартирка угловая, но теплая. В спальне два окна. Одно на улицу Ленина выходит, а второе на промзону. Я иной раз смотрю в окно, никак понять не могу, что они там делают? Людей — никого. Словно вымерли.

— Может, и вымерли, — пробормотал Дорожкин и вспомнил мужиков у ворот кладбища. — Дворники, наверное, маленькие горбуны с пузами, оплывшими страшными рожами и огромными глазищами?

— Маленькие, да, — недовольно пробурчал Мещерский. — Ты что, думаешь, что я их еще и рассматривал?

— Тебя разве не предупреждал Адольфыч, что тут у них что-то вроде заповедника? — спросил Дорожкин.

— Предупреждал, — неохотно ответил Мещерский. — Ну не до такой же степени? Так-то смотришь — обычные люди вокруг. Разве только не смеются. Понимаешь, да, улыбаются, хохочут даже, но никогда не смеются. Я у тебя вот еще что хотел спросить, только ты не подумай чего…

— Ты о чем? — отодвинул тарелку Дорожкин.

— Машка никогда ничем не болела?

Мещерский смотрел не в глаза Дорожкину, а на его подбородок, но в его взгляде все равно чувствовался испуг.

— Нет, — ответил Дорожкин после паузы. — Как все женщины, впрочем. Хотя она не делилась со мной особенно, не получилось же у нас ничего.

— Понятно, — откинулся назад Мещерский и потянул к себе блюдо с мясом. — Спина у нее что-то начала болеть. Нет, так движется, все в порядке. Не жалуется, но до спины дотрагиваться не дает. Обгорела, что ли? Я посмотрел, потемнела чуть, наверное, перележала в солярии. Она в больницу ходила, там солярий. Ничего, я крем купил…

— Ты что-то недоговариваешь, — заметил Дорожкин.

— Изменилась она, — проворчал Мещерский. — Так-то нет, все в порядке, и у нас с ней все в порядке, но она бояться перестала.

— Чего бояться? — не понял Дорожкин.

— Города, — снова припал грудью к столу и натужно прошептал Мещерский. — А я вот начал. Что я здесь делаю, Дорожкин?

— Могут и двое, — поднялся из-за стола Дорожкин. — И двое могут лежат в коме. И десятеро. И тысяча. Я вот думаю, им одинаковое кажется, если они подсоединены все к одной капельнице? А насчет того, почему ты здесь… Потому же, почему и я. Сколько тебе капает в месяц, График? Тридцать тысяч, сорок, пятьдесят?

— При чем тут деньги? — обиделся Мещерский.

— Я логистом работал, — заметил Дорожкин. — Так вот что я тебе скажу, График, по всему выходит, что ты здесь по плану. Я, скорее всего, по случайности, а ты по плану.

— По какому плану? — едва не подавился Мещерский.

— По какому-то, — наклонился над столом Дорожкин. — Вот смотри, когда меня Адольфыч сватал сюда, он тебя упомянул, мол, заинтересовал ты его. А ты на тот момент был вполне себе счастливым и самодостаточным. И вот в короткий срок ты лишаешься всех клиентов, оказываешься на мели, да еще с кучей старой техники. И тут как из-под земли…

— Как черт из табакерки, — задумался Мещерский.

— Если угодно, — кивнул Дорожкин. — Адольфыч. И вот ты здесь. И что самое интересное, все, что тебе было сказано, все оказалось правдой. Тебе платят вполне натуральные деньги. Тебе дали квартиру. Тебя ценят. Ну а то, что Машка переменилась… А я, График, я переменился?

— Переменился, — кивнул Мещерский. — Ты стал какой-то… решительный, что ли. Помрачнел. Раньше ты по случаю и без случая анекдотики, шуточки… а теперь словно… наелся. Это на тебя так пистолет влияет?

— Не знаю, — покачал головой Дорожкин. — Но у Адольфыча все идет по плану, поверь мне.

— Как говорил один мой работодатель, из хохлов, — зло процедил сквозь зубы Мещерский, — не плануй, дураче, Бог переiначе[33].

Третья среда ноября выдалась теплой. Снежной крупы, еще вчера забивающей выбоины в брусчатке, не было и в помине. Бордовый столб на торчащем посередине площади памятнике термометру поднялся выше наполовину синего, наполовину красного ноля и застыл у цифры «пять». Под ногами хлюпали лужи, но в остальном вокруг царила уже привычная чистота. В папке у Дорожкина в виде заданий если уж не от Адольфыча, то от мистического работодателя имелись два имени — Колывановой Марии и Шепелева Владимира и одно рукописное — Козловой Алены. Были еще какие-то заботы, но поперек всех возможных забот захлестывала тоска. Чувство было знакомым. Точно так же захлестывала тоска, когда однажды он почувствовал ненависть во взгляде или в голосе Машки. И когда шеф на последней работе с какой-то неестественной ухмылкой подписывал ему заявление на отпуск. Тоска была сродни маячкам, которые ставятся на трещины в капитальных зданиях, пошла в сторону пломба, развалилась, значит, и здание разваливается. Тоска Дорожкина значила только одно: он снова, вместо того чтобы вычерчивать жизнь начисто, продолжал заполнять черновик. Хотя если он и в самом деле в кого-то влюбился год назад, может быть, и ненависть во взгляде Машки была справедливой?

Год назад? Или полгода назад? Не это ли было важнее всего?

Дорожкин сунул руку в карман, вытащил футлярчик, вытряс на ладонь три маковых коробочки и пакетик с двумя золотыми волосками. Так может, если волею обстоятельств он оказался в месте, где реальность претерпевает странные флуктуации, этим следовало воспользоваться? Раздавить одну из коробочек да потребовать у Никодимыча отыскать владелицу золотых волос, или разъяснить, что кроется за всем происходящим в городе, или… или подсказать, где разыскать Женю Попову?

— Нет, — пробормотал он, зная, что сказанное вслух действует сильнее и на него самого. — Это на крайний случай.

Мать его так учила. Всегда откладывать немного денег на крайний случай. Какой-то запас. Какую-то ниточку, за которую следует ухватиться, чтобы спастись, когда уже ничто больше спасти тебя будет не в состоянии. Откладывать и забывать, не пользоваться, запрещать себе пользоваться. Не пользуешься, значит, и случай не крайний, есть еще надежда на то, что все срастется, а не рассыплется, свалившись с обрыва в пропасть.

Дорожкин спрятал футлярчик в карман, потрогал через куртку пистолет на поясе, похлопал по сумке, что висела на плече, и неожиданно для самого себя направился не к матери Алены Козловой, которая проживала через квартал, в доме номер семь по улице Сталина, а двинулся к дому, в котором числился до убытия «в связи со смертью» Дубицкас Антонас Иозасович. Надо было разобраться именно с этим. Перед глазами все еще стояли оплывшие мужики, или мертвяки, у входа на кладбище, вспоминался чистый и аккуратный старичок из института в черных очках и страшные цифры под фотографиями, указывающие годы жизни руководства института. Когда же он умер?

Дорожкин невольно хмыкнул, осознав, что он говорит «умер» о человеке, с которым уже разговаривал дважды, причем явно после даты его кончины, но смешок у него вышел неубедительным. Какая же дата была под фотографиями? Явно из прошлого века, потому что тысяча девятьсот он разглядел точно, но дальше… Нет, никуда не годный получался из бывшего рязанского паренька инспектор управления безопасности.

— Придется посетить институт еще раз, — решил Дорожкин, подходя к восьмому дому по улице Бабеля, который находился как раз напротив входа в странное научное учреждение.


Дорожкин нажал на домофоне «восемь», «вызов», долго ждал, пока наконец не услышал удивленный мужской голос:

— Вы к кому?

— Мне нужен Шакильский Александр Валериевич.

Удивления в голосе прибавилось.

— Зачем? Вы разве не знаете, что его сейчас не должно быть дома? Он егерь. Он не во всякие выходные дома появляется.

— То, что он егерь, знаю, остальное — нет. — Дорожкин сделал шаг назад, чтобы взглянуть на окна на втором этаже, справа от подъезда, повысил голос: — Я — инспектор управления безопасности. Дорожкин Евгений Константинович. И дело у меня, собственно, не к вам, а к вашей квартире. В связи с ее прошлым жильцом, Дубицкасом Антонасом Иозасовичем!

— Заходите, — коротко ответил неизвестный.

И в этом доме не было никакого консьержа. Вдобавок в подъезде горела всего одна лампа, и Дорожкину пришлось подниматься почти в темноте, держась рукой за поручень. Дверь открылась через пару секунд после того, как Дорожкин подошел к ней. Глазка в ней не имелось, но Дорожкин в секунду уверился, что человек за дверью его рассматривает. Наконец загремел замок, дверь открылась, и из полутемного коридора выглянул незнакомец. Он посветил Дорожкину в лицо фонарем, провел желтым кружком по его одежде от воротника до кроссовок, затем посветил в лицо себе.

— Шакильский Александр Валериевич, а вы, простите?

Дорожкин представился еще раз и хотел уже было начать о чем-то спрашивать нынешнего жильца квартиры Дубицкаса, но тот кивнул и двинулся внутрь квартиры, бросив через плечо:

— Заходите, чай будем пить. На кухню давайте.

Шакильский был выше Дорожкина почти на полголовы, но не казался слишком уж широким в плечах, обладал округлыми щеками и добрым взглядом под высоким лбом, темной, коротко остриженной шевелюрой и производил впечатление человека, не отказывающего себе в кружечке пивка и сытной трапезе, но при всем при этом двигался настолько мягко и плавно, что младший инспектор мгновенно уверился в его абсолютной опасности. Но когда тот обернулся, то обезоружил Дорожкина искренней улыбкой в секунду.

— Снимайте куртку, садитесь, я ненадолго заглянул домой, надо было пополнить кое-какие запасы, да и полежать в ванной, впрочем, теперь буду наведываться чаще. Зима!

Дорожкин огляделся. Квартира Шакильского, наверное, была точной копией квартиры, в которую он так и не смог дозвониться и в которой должна была обитать Женя Попова. Оба жилища находились на втором этаже, разве только первый этаж в доме Жени занимала шашлычная, да и вид из окон был разным; за окнами квартиры Шакильского высился за скелетами лип институт, а окна квартиры Жени смотрели, вероятно, на пилораму.

— Извините за отсутствие уюта, — пожал плечами Шакильский, проследив за взглядом Дорожкина, который рассматривал пожелтевшие от времени обои, потолок, закопченную газовую плиту, обветшавшую мебель. — Я тут не так давно, года два с небольшим, и все никак не обживусь. Все время в лесу, иногда проще договориться с какой-нибудь селянкой в той же Макарихе, чтобы баньку растопила, чем тащиться в город. Вы ведь тоже недавно в городе?

— Именно так, — кивнул Дорожкин, принимая из рук Шакильского чашку горячего чая. — Два с половиной месяца.

— О! — оживился Шакильский. — Вы варенье берите, вот черничное, вот голубичное, брусничное, малиновое, земляничное. Врать не буду, варил не сам, есть в деревне отличная бабка — баба Лиза, вот она и варила. Я у нее лошадок своих оставляю. Умница, да еще и красавица. Но варит не всем подряд, а кто ей глянется. А наше дело ягоду собрать да сахар купить. Обещаю, такого варенья на Большой земле нет. Да что я все про варенье? Как вам город?

— Улица Остапа Бульбы, дом пятнадцать, — вспомнил, наморщив лоб, Дорожкин. — Елизавета Сергеевна Уланова. Ее варенье?

— Точно, — поднял брови Шакильский, присаживаясь напротив. — Вы знакомы?

— Нет, — глотнул горячего чая Дорожкин. — Хорошо, что без мяты. Этот запах уже, кажется, пропитал все. Мы незнакомы с ней. Один раз виделись. Можно сказать, что издали. Но вы сказали, что она бабка? Я, правда, слышал, что она не молода, но на вид-то уж никак не бабка. Ну чуть за пятьдесят, сказал бы.

— А по мне, так не больше двадцати пяти — двадцати восьми, — усмехнулся Шакильский.

— Но вы назвали ее бабкой? — уточнил Дорожкин.

— Так она бабка и есть, — пожал плечами егерь, не сводя с Дорожкина странно спокойных глаз. — Я даже думаю, что ей не пятьдесят, а как бы не два раза по пятьдесят. Но тут люди хорошо сохраняются. Живые хорошо сохраняются. Да и…

— Да и… — продолжил Дорожкин, но Шакильский ответил ему простодушной улыбкой. — Вы спросили, как мне город, — вспомнил Дорожкин. — Почему?

— Обычный вопрос, дань вежливости, — рассмеялся Шакильский. — А вы во всем ищете второе дно?

— И третье, и четвертое, и пятое, — пробормотал Дорожкин и вдруг, поймав какую-то искру, огонек в глазах Шакильского, буркнул: — Я уж отчаялся найти тут человека, с которым можно хотя бы что-нибудь обсудить!

— Что-нибудь обсудить, — эхом отозвался Шакильский, поднялся и отошел к окну. Потом обернулся, присел на подоконник. — Зачем обсуждать?

— Чтобы разобраться, — не понял вопроса Дорожкин.

— Хорошо. — Шакильский обхватил руками плечи. — Представим такую ситуацию. Допустим, мы встречаемся в Москве. Вы приходите ко мне домой, я спрашиваю вас, как вам Москва или даже как вам Россия, и этот вопрос вас вдруг удивляет. Вы тут же начинаете искать в нем неизвестно какое дно и пытаться что-то обсуждать? Абсурд. Хотя обсуждать есть что. Да хотя бы то же самое воровство сплошь и рядом, чтобы пафоса тут не выкатывать. Но ничего из этого не обсуждается.

— Обсуждается, — не согласился Дорожкин.

— Ага, — кивнул Шакильский, — где-нибудь в Сети, в блогах, в уютных форумчиках и кворумчиках. На кухоньках, как прежде. До уровня констатации фактов. Или, что чаще, домыслов. Где тут попытка разобраться? Только потрындеть, да и то без всякого удивления.

— И с удивлением, — снова глотнул чаю Дорожкин. — Представьте себе, что в страну прибыл иностранец. Вот уж у него было бы много вопросов!

— Да наплевать на наше болото иностранцам, — вдруг скривился Шакильский, но тут же снова расплылся в улыбке. — Им бы лишь не пахло да не булькало, а если уж булькает, так чтобы не брызгало. Или вы здесь в городе кем-то вроде иностранца? И давно ли у нас стали брать в ведомство Марка Содомского иностранцев? Да еще выделять им оружие? Да еще снаряжать его патронами с серебряными пулями?

— Как вы узнали про серебряные пули? — поразился Дорожкин. — Как вы вообще узнали про оружие? Я два месяца без оружия ходил.

— По запаху, — усмехнулся Шакильский. — Я очень хорошо слышу. Звуки, запахи. Серебряные пули же не литые, конструкция пористая, при вхождении в тело разрывается. И снаружи и в порах хлорид серебра. Вы не слышите его запах, а я слышу. И запах оружейной смазки ни с чем не спутаешь. У вас на спине тяжелый пистолет, скорее всего «беретта». С этим легко, все ваши с «береттами» ходят, кольт только у Маргариты. Я же егерь, если идет охота на зверя — без меня или без Дира не обходится.

— Дир не егерь, — не согласился Дорожкин.

— Конечно, — кивнул Шакильский. — Дир проходит по другому ведомству, но по функциям не один ли черт? Порядок в лесу, границы, нечисть и пакость.

— Границы? — не понял Дорожкин.

— Границы, — снова осветился безмятежной улыбкой Шакильский. — Вы на зверя охотились с Диром? Ну это ведь вы тот молодой перец, которого Мигалкин выпотрошил?

— Какой перец? — в сердцах махнул рукой Дорожкин. — Скорее уж кабачок.

— Неважно. — Шакильский вдруг стал серьезным. — А вы не думали, почему зверь пасется вокруг города? Почему он не уйдет на север? Да ходу-то всего километров десять, и вот уже Тверская область, там деревня на деревне. Жируй, когда еще местная власть спохватится? На восток, на запад — всюду деревни. На юге вовсе шагу не ступишь: или дачи, или деревни, или трассы. Что он здесь забыл?

— Подождите, а туман? — не понял Дорожкин. — Мне Адольфыч показывал, ну когда вывозил меня к почтовому.

— И вы думаете, что того зверя, который полоснул вам по животу когтем, остановил бы какой-то там туман? — усомнился Шакильский.

— Не уверен, — признался Дорожкин.

— Я в выходные пойду за Макариху с Диром, — снова повернулся к окну Шакильский. — Надо кое-что посмотреть. Хотите со мной?

— А что там смотреть? — не понял Дорожкин. — Там же Завидовский заповедник. Проход туда закрыт. Или нет? В Тверскую область хотите заглянуть?

— Просто заглянуть, — уклонился от прямого ответа Шакильский. — Если уж любопытство вас обуяло, уж побалуйте его. Подбросьте пищи. Вы вот Дубицкасом интересуетесь, а я куда более простыми вещами. Выйдешь так иногда на лесную полянку или сядешь с удочкой на макариховском пруду, поднимешь голову, чтобы на небо посмотреть, и думаешь…

— О чем? — прервал паузу Дорожкин.

— Где следы от самолетов? — повернулся к нему Шакильский. — Где эти самые cirrocumulus tractus?[34] А?

— Дубицкас каждое второе слово на латыни говорит, — пробормотал Дорожкин.

— Дубицкас был выписан из квартиры еще в шестьдесят первом году, — заметил Шакильский. — В связи со смертью. Так что можете представить мое состояние, когда он приперся сюда среди ночи. Я отправил его, конечно, куда подальше. Потом немного обжился, хотя тоже редко появлялся здесь, но при следующей встрече пообещал нашпиговать его серебром. Старик кое-что понял, больше не появляется. Да и что ему тут делать? Квартира была пустой, я так понял, ему, кроме вида из окна, у которого он мог бы погрустить и произнести свою любимую фразу — infelicissimum genus infortunii est fuisse felicem[35], — ничего и не надо было. Я, конечно, мертвяков не шугаюсь, з одного дерева ікона й лопата[36]. Но мне-то он тут зачем?

— Да уж, действительно, — проговорил Дорожкин. — И мне было бы не по себе. Я, правда, и украинский с трудом понимаю.

— А вы думаете, что я латынь знаю? — усмехнулся Шакильский. — Нет, запомнил фразу, пошел к Мигалкину, нашел перевод в Интернете. Понравилось. А украинский и понимать необязательно. Его слушать надо, как музыку. Да по сторонам смотреть.

— Я уже тут насмотрелся кое на что, — мрачно признался Дорожкин. — Значит, говорите, нет следов от самолетов?

— Идете с нами? — спросил еще раз Шакильский. — Тогда в субботу утром у дома Лизки Улановой. Приходите часам к девяти. Хотя можно и пораньше, Лизка рано встает.

— А ее вы тоже… расслышали? — спросил Дорожкин.

— Именно так, — кивнул Шакильский. — Она звучит так, как звучит женщина лет шестидесяти. А пахнет так, как пахнет бабушка лет девяноста. Или больше. Нет, ничего срамного в этом запахе нет, просто у каждого возраста запах свой. Но выглядит молодой девчонкой.

— Она… нормальная? — поинтересовался Дорожкин.

— Не в себе она, — откликнулся Шакильский. — Но не дурочка. То есть не глупая. Увидите сами. Вы, я так понял, разглядели ее такой, какая она есть?

— Потому и попал сюда, — кивнул Дорожкин.

— Ну и я примерно так же, — прищурился Шакильский. — Приятель мой где-то в Сети сболтнул, что, мол, есть человек, у которого нюх как у собаки, да и слух неплохой, мной и заинтересовались. А уж когда выяснилось, что я имею… некоторые лесные навыки, да и вижу кое-что… К примеру, сквозь не слишком толстую стену или через дверь, как вас недавно, то вопрос тут же и решился. И вот я здесь.

— В заповеднике? — уточнил Дорожкин.

— В субботу, — погрозил ему пальцем Шакильский. — Меня, кстати, можно звать просто Саша.

— Женя, — с готовностью протянул руку Дорожкин. — Скажите, Саша, а что вас поразило здесь больше всего? Или мы будем на «ты»?

— На «ты», — как показалось, с некоторым облегчением ударил по руке Дорожкина Шакильский. — Поразило многое, но обычно ведь поражает то, к чему не привык. А когда привыкаешь, поражает то, чему не можешь найти объяснения.

— Вроде отсутствия следов самолетов в небе? — пошутил Дорожкин.

— Нет, — остался серьезным Шакильский. — Как-то ночью я стоял у этого самого окна и смотрел на здание института. Приятно, знаешь ли, жить напротив серьезного научного учреждения. Я еще никого не знал, Адольфыч только собирался мне что-то объяснять насчет лесной службы. И вот стою я, смотрю на эти липы, на черные окна, на звездное небо, как вдруг понимаю: что-то не то. И через секунду понимаю, что — не то. Сфинксы.

— Да, — согласился Дорожкин. — Сфинксы необычные. Непохожи на питерских, скорее похожи на большого сфинкса. И что с ними?

— Их не было, — обернулся Шакильский. — Они ушли погулять. Вернулись под утро. Специально стоял, ждал.

— Неужели? — прошептал Дорожкин и с дрожью вспомнил оживающие морды чудовищ на стенах. — Я так понимаю, что объяснения этому нет?

— Есть, — пожал плечами Шакильский. — Они живые. Объяснение как раз есть.

— И эти морды на стенах тоже живые? — спросил Дорожкин.

— Иногда, — серьезно кивнул Шакильский.

— Выходит, — Дорожкин невольно поежился, — всему есть объяснение?

— Нет, — заметил Шакильский. — Просто объяснения могут быть неясны, различны, многовариантны. Но есть кое-что, чему у меня объяснения нет. И не только город сам по себе.

— Мертвяки? — прошептал Дорожкин.

— Маргарита, — ответил Шакильский. — Я многое могу предположить насчет Маргариты. Но ни одно из предположений не объясняет главного. У нее нет запаха.

— Она не пользуется парфюмом? — предположил Дорожкин.

— Не пользуется, — кивнул Шакильский. — Она охотник, Женя, охотнику парфюм ни к чему. Но я не об этом. Конечно, есть запах одежды, пыли, приставшей к сапогам, чего угодно. Но у нее нет ее собственного запаха.

— И что это значит? — не понял Дорожкин.

— Как минимум она не человек, — развел руками Шакильский.

Глава 8 Убить человека

Ночью Дорожкин спал плохо. Уже часа в три решил, что в бассейн утром не пойдет. Открыл окно, впустил в комнату холод, долго смотрел на каменные рожи, торчащие из стен. Они были неподвижны. Под тусклыми фонарями у подъезда копошились темные фигуры, которыми могли оказаться и те уборщики из института, да и кто угодно. Дорожкин хотел что-то крикнуть, но слова застыли у него в горле. Наконец ему показалось, что кто-то смотрит на него с крыши, он не стал поднимать глаза, резко отпрянул в комнату, захлопнул окно и задернул шторы. Постоял с минуту, прислушиваясь к едва раздающемуся снизу чирканью метел по камням, потом встал под душ и провел так не менее получаса. Все упиралось в воду. Это было очевидно. Всякий раз, когда Шепелева добиралась до него, он стоял под душем. Черт его знает, как могла работать эта самая магическая практика, но она работала. И работала именно в эти минуты. Он становился доступен для ворожбы Шепелевой, когда стоял под душем. Точно так же, как сухая тряпка становится проводником, если намочить ее водой. Но он не убивал никого. Едва ли сам не стал жертвой. Или стал? Стал. Ведь сказал же об этом краснодеревщик? И Еж?

Он завернулся в полотенце, прошел в спальню. Вытащил папку, еще раз взглянул на три имени на страницах, достал чехол, извлек из него пакетик, чтобы посмотреть на волоски почти с раздражением, но при виде золотистых искр неожиданно успокоился. Так и уснул, зажав пакетик в кулаке. Встал в восемь утра с ясной головой. Вскочил на беговую дорожку и отмерил пяток километров, на ходу распустив зубами окаменевшие узлы на полотенце, подумав, что пора бы уже развязывать все узлы. В девять он был в участке, но ни с Содомским, ни с Маргаритой переговорить не успел. От участка отъехал уазик, за рулем которого сидел Кашин, рядом дул губы Марк.

— И Маргарита, и Вестибюль тоже уехали, — доложил ему дежурный полицейский. — Деревни объезжают. Неспокойно там, нечисть разная раздухарилась, не иначе перед зимней спячкой пожировать торопится. — Полицейский ехидно подмигнул Дорожкину. — Маргарита передала тебе, чтобы ты работал. Чистил свою папку до благородной желтизны.

— Обязательно, — пообещал Дорожкин, развернулся и отправился в тот дом, из которого во вторник выносил вместе с турком гроб Колывановой, но дозвониться до квартиры Жени вновь не удалось. В шашлычной все так же залихватски звенели «Черные глаза», звук которых Угур немедленно приглушил, едва завидел Дорожкина.

— Кофе, шашлык, что хочешь, дорогой?

Дорожкин скользнул взглядом по полупустому зальчику, в котором сидели две женщины, напоминающие утомленных детьми учительниц, и уже знакомые по лицам водители маршруток, точнее, свободная их смена.

— День рождения у маршрута номер четыре, — с готовностью объяснил турок. — Не будешь ничего? Ай-ай-ай! Ну ничего, в другой раз будешь. Если спросить чего хотел, так спрашивай. Или садись, выпей хорошего вина…

— Я Женю Попову ищу, — сказал Дорожкин.

— Женю Попову? — удивился турок, нахмурил лоб, сдвинув феску, почесал затылок и вдруг выпучил глаза и по затылку же сам себя хлопнул. — Нет. Ну надо же? Как я мог забыть? Никогда ничего не забываю, а тут как мел дождем смыло. У меня же тут для тебя кое-что есть. Да, сама Женя сказала, что ей нужно отлучиться, она и на работе в садике отгулы взяла, но вот обещала тебе квартиру показать Колывановой, так ты пойди посмотри сам. Вот ключ. Только занеси потом. Слушай. Как я мог забыть? Я же вообще о ней забыл…


Дверь в квартиру Колывановой открылась неожиданно легко. Ключ повернулся в скважине, словно в нее плеснули маслом. Дорожкин вошел внутрь, вдохнул все тот же запах смерти, который мешался с запахом свечей или состоял из него, огляделся. Если не считать обширного коридора и больших комнат, одна из которых была проходной, огромной кухни и высокого потолка, квартирка по своей планировке мало чем отличалась от тех хрущоб, в которые чаще всего и закидывала жизнь Дорожкина. Она напоминала увеличенный до размеров карьерного самосвала «горбатый запорожец». Но то, что в маленькой квартирке казалось штрихом безысходности, здесь отзывалось оттенком равнодушия. Пол был деревянным, крашеным. Стены покрывали дешевые тонкие обои. Потолок когда-то был побелен, но почти уже забыл об этом. При этом в квартире было чисто. На полу лежали связанные из тряпья деревенские половички, в проходной комнате стоял стол, на котором выстроилась в ряды и стопки вымытая после поминок посуда. Там же лежал листок. Дорожкин подошел к окну, сдвинул в сторону простенькие шторы, прочитал аккуратные строчки.

«Женя, спасибо Вам. Простите, что исчезла так внезапно. Обстоятельства были сильнее меня, или, точнее говоря, я не захотела покоряться обстоятельствам. Надеюсь, мы еще с Вами увидимся и поговорим. То, что произошло с тетей Марусей, в некотором роде трагическая случайность. Я ее предупреждала, но чувствую себя виноватой. До свидания. Женя».

— До свидания, Женя, — повторил вслух Дорожкин, аккуратно сложил листок и убрал его в футлярчик — к маковым коробочкам и пакетику с волосками. — И о чем же вы ее предупреждали?

В комнате кто-то был. Дорожкин почувствовал это внезапно, испуг пришел чуть позже, но присутствие постороннего он ощутил явно. Мгновение он стоял неподвижно, потом стал медленно разворачиваться, одновременно расстегивая куртку. Когда он повернулся к окну спиной, пистолет был уже у него в руке. Еще через мгновение Дорожкин был готов к стрельбе, правда, готов технически, ужас от того, что ему придется выстрелить, заметно уменьшал ужас от того, что в квартире есть кто-то посторонний. Впрочем, кто в ней мог быть? Не сама же Колыванова вернулась с кладбища? Днем мертвецы не разгуливали за его пределами, разве только Дубицкас за оградой института, да и «трупее не бывает» — сказала о ней читалка.

— Я буду стрелять, — предупредил Дорожкин неизвестно кого, но никакого шума не услышал. Медленно прошел в следующую комнату, в которой стоял обычный платяной шкаф с распахнутыми дверцами, быстро присел, посмотрел под кроватью. Подумал внезапно о том, что в городе нет кошек. Он, по крайней мере, не видел ни одной. Посмотрел в окно. Управление безопасности стояло через дорогу, Дорожкин даже разглядел окно коридора, которое выходило как раз на улицу Мертвых. Через пять минут Дорожкин убедился, что никого нет ни в кухне, ни в ванной, ни в кладовке. Он выглянул в коридор, обнаружил, что приоткрытая дверь в квартиру подрагивает от сквозняка, облегченно вздохнул и, направляясь к выходу, зацепил темный платок, закрывающий высокое, в рост, зеркало.

В зеркале стояла Колыванова. За спиной у нее серел октябрьский лес, под ногами торчала пожухлая трава. Она была босой, с распущенными волосами, в расстегнутой, свободной, но целой одежде. Колыванова смотрела на Дорожкина и что-то беззвучно кричала, раскрывая рот и укоризненно качая головой. Чувствуя, что оторвавшееся сердце жжет его внутренности холодом, Дорожкин шагнул к зеркалу и, сотрясаясь от дрожи, с трудом расслышал:

— Женька! Женька! Женька!

— Женька, — прошептал он непослушными губами, и в то же мгновение зеркало с треском осыпалось осколками на пол.


— Плохая примета, — сокрушенно покачал головой Угур, когда Дорожкин все-таки вернулся в шашлычную. — Само разбилось? Еще хуже. А что ты там видел? Что видел в зеркале? Ничего? Что значит: ничего особенного? Эх, парень, я, конечно, не православный, хотя где-то даже христианин, пусть и мусульманин, но зеркало трогать было нельзя. Хотя бы до середины следующей недели. А так даже не знаю, что тебе предложить. Ты к председателю иди. Тебя же трясет всего? Ну точно, к председателю.

— К какому еще председателю? — не понял Дорожкин.

— Ну как же? — удивился Угур. — Да тут рядом. Дойдешь по Трупской улице, это мы так нашу Мертвяческую называем, до памятника Борьке Тюрину — и налево. Тепличный комплекс видел? Это ж колхоз имени Актеров советского кино. Там председателем Олег Григорьевич Быкодоров. Он обычно на месте, но, если его не будет, подойди к Лиде, она у него в замах. Ты ее видел, она у Маруси читалкой сидела. Неважно, короче, или он, или она тебя и определят.

— Куда? — насторожился Дорожкин.

— В этот, как его… — Угур мучительно зацокал языком. — В релакс. У них там релакс-кабинет. Знаешь, те, кто в город впервые приезжают, иногда сильно нервничают с непривычки. Особенно если на кладбище забредут перед тем. Их даже врачи в этот релакс отправляют.

— Угур… — Дорожкин поморщился, сердце начало подниматься из живота на привычное место в груди, что тут же отозвалось стуком в висках и болью в затылке. — А ты сам-то как попал в город? Ты гражданин России или Турции?

— Какая теперь разница? — погрустнел Угур. — Я болел сильно. Совсем сильно болел. В Стамбуле работал. Знаешь, сам ведь целительством баловался, руками боль снимал, мог хворь в человеке за пять шагов распознать да выгнать ее потом, а самого себя не углядел. Но так-то я поваром и там был. Ты бы попробовал, что я там готовил, ты бы теперь собственную память как косточку обсасывал. Адольфыч в моем ресторане был, пришел поблагодарить за стряпню, пригляделся ко мне и сказал, что я болен. Он людей насквозь видит, веришь? То видит, что я не вижу. Я побежал к врачу, и правда. Жить осталось мне полгода. Потом Адольфыч еще зашел и сказал, что может устроить меня полечиться в его городе, в России. Одно за другое, и вот я здесь, болезни у меня больше нет, шашлычная есть, и все вроде хорошо, если сильно по сторонам головой не крутить да забыть кое о чем.

— О чем забыть хочешь, Угур? — спросил его Дорожкин.

— Сильно спать днем хочу, — прошептал Угур. — Ночью не хочу, только с таблеткой, а хочу днем. Но я борюсь, дорогой, борюсь. Я же не шайтан какой-нибудь, я человек, понимаешь? Инсан![37]

Нет, Дорожкин вовсе не думал идти в какой-то релакс-кабинет колхоза имени Актеров советского кино. Он собирался сначала заглянуть в участок, чтобы узнать, не вернулись ли его коллеги и чем там закончилась их поездка, потом зайти на почту, чтобы позвонить матери. Вместо этого он постоял возле золотозубого Урнова, который у входа в свою мастерскую прилаживал к детскому снегокату что-то вроде зубчатого колеса, спросил того, не собирается ли он торговать лыжами. Потом Дорожкин обошел поочередно едва ли не все павильоны, в которых обнаружил и ключника, и обувщика, и торговца крепежом и инструментом, и столяра, и стеклореза, и еще каких-то дремлющих за прилавками сытых людей. После этого он посетил колхозный рынок, где попробовал волоконцев ледяной капустки из эмалированных ведер. Наконец, зашел в ремесленное училище и съел тарелку пельменей, но в итоге все равно оказался у входа в тепличный комплекс перед обычной, обитой дерматином дверью в крохотном шлакозаливном домике, встроенном в зеркальную стену тепличного комплекса как совершенно чужеродный предмет. Дорожкин надавил на кнопку звонка и показал высунувшей из двери нос читалке удостоверение инспектора.

— Мне бы к директору или к этому… председателю. Хотелось бы переговорить, да заодно и посмотреть на ваш релакс-кабинет. Вас Лидой зовут?

— Что, красавчик, припекло? — Женщина растянула губы в улыбке. — Лидией Леонтьевной Твороговой меня зовут. Пошли, а то Олег Григорьевич собирался уже на объекты.

Домик оказался только преддверием тепличного царства. Уже через полминуты Дорожкин шагал по длинной оранжерее, над головой у него вились огуречные плети и свисали вполне себе аппетитные огурцы.

— Вот, — Творогова показала на виднеющуюся за помидорными деревьями дверь, — Олег Григорьевич пока на месте. Общайтесь, а я на вахту вернусь. Да не тяните, скоро колхознички придут, ему не до вас будет.

Под стеклянными сводами было жарко и душно. Дорожкин расстегнул куртку, сдвинул пистолет на спину, натянул поверх него свитер и постучал в дверь, на которой была привинчена черная табличка с золотыми буквами:

«Бессменный председатель

колхоза имени Актеров советского кино

Быкодоров Олег Григорьевич».

— Заходите, — послышался из-за двери чуть хрипловатый голос.


Быкодоров был именно таким председателем колхоза, к образу которого, памятуя просмотренные в юные годы фильмы о советской сельскохозяйственной мечте, привык Дорожкин. Он был невысок, одного роста с Дорожкиным, плотен и коренаст. Над лицом его природа-скульптор трудилась топором и рашпилем, над голосом только рашпилем, всего остального председатель, скорее всего, добился сам. Во всяком случае, во вкусе ему отказать Дорожкин не смог бы: к имеющемуся лицу, коротким седым волосам и медленному полупрозрачному взгляду подходили именно хромовые, с голенищем в гармошку, сапоги, коричнево-зеленый френч и галифе, орденская планка и поплавок какого-то техникума. Собственно и кабинет соответствовал тому же вкусу. Стены его покрывали панели из темного дерева. Потолок — панели из светлого дерева. На полу лежали красные ковровые дорожки. Стол изображал букву «Т». В углу отсвечивало бордовым плюшем и золотым профилем Ленина знамя. За спиной председателя висели портреты президента и премьера России, мэра Кузьминска Простака, а рядом красовалась уже знакомая мордатая физиономия бывшего директора кузьминского института, под которой Дорожкин прочитал: «Перов С. И. — почетный гражданин и пожизненный председатель горисполкома Кузьминска». Портрет Перова был перехвачен за уголок гвардейской лентой.

— Здравствуйте, — вышел из-за стола председатель, подошел к Дорожкину, пожал ему руку твердой и теплой сухой ладонью. — Олег Григорьевич Быкодоров. Председатель.

— Дорожкин… Евгений Константинович, — представился Дорожкин. — Инспектор управления безопасности.

— Образование? — поинтересовался председатель.

— Педагогическое, — вздохнул Дорожкин.

— В Коломне заканчивали? — поднял брови председатель.

— Нет, в Рязани, — ответил Дорожкин.

— Все равно, почти земляки, — кивнул председатель и ткнул пальцем в эмалированный значок. — Коломенский сельскохозяйственный техникум. Плодоовощеводство. Ученик Иосифа Борисовича Фельдмана. Не слышали? Большой человек был. Редкий. Я в пятьдесят третьем выпустился. Можно сказать, что по особому графику, ну да неважно. В списках я там под другой… И тому были причины… Пятьдесят третий, да… Трагический год был, я вам скажу. А вот это медали. — Он стал водить желтым пальцем по орденским планкам. — Медаль «За трудовую доблесть», «За трудовое отличие». Вот эта желтенькая с черными полосками — за восстановление угольных шахт Донбасса. Это — за восстановление предприятий черной металлургии. Это — «Ветеран труда». Вы не жмурьтесь, Евгений Константинович, это я не от излишней скромности объясняю, а чтобы было понятно — боевых наград не имею, в воинских сражениях не участвовал, чужих подвигов и наград не присваивал. Вопросы есть у вас какие по процедуре?

— По процедуре в вашем релакс-кабинете? — не понял Дорожкин.

— По процедуре знакомства, — сдвинул брови председатель.

— Нет, — замотал головой Дорожкин. — Разве только одно. У вас табличка на двери. Там ошибка. Бессменный пишется с буквой «с», а не «з».

— Это не ошибка, — не согласился председатель. — Это вполне продуманное фонетическое усиление смысла. Ладно. С процедурой покончено, пойдемте, покажу вам релакс-кабинет. Сразу скажу, сегодня расслабиться вам не удастся, сейчас колхознички придут, поливка, то да се, а вот если будет угодно, завтра с утра или, к примеру, часика в три, то милости просим.

— Так, может, я завтра и… — спросил Дорожкин.

— Нет уж, никогда ничего не откладывайте, если можете не откладывать, особенно если можете, — отчеканил председатель и подтолкнул Дорожкина к двери. — Пойдемте, инспектор, вам будет интересно.

В оранжереях, через которые вел Дорожкина председатель, было еще душнее. Всюду парила сыростью черная жирная земля. Блестели каплями влаги листья салата, петрушки, кинзы, укропа и еще что-то вовсе непонятное и незнакомое Дорожкину.

— Не простое это дело — тепличное хозяйство, — вычеканивал за спиной Дорожкина председатель. — Вот возьмите свет. Он ведь должен быть определенной яркости, да и дневной свет мало что может заменить. Чуть-чуть со светом не угадал, не учел, и вот уже уровень содержания нитратов в продукции становится чрезмерным. А это, скажу я вам, не есть хорошо. Даже вредно. Даже вовсе нельзя есть.

— Скажите, — обернулся Дорожкин, — а почему колхоз так называется — имени Актеров советского кино?

— Потому что в советском кино было много замечательных актеров, — ответил председатель, — и мы, когда определялись с названием, не смогли выделить хотя бы кого-то из них.

— Но почему все же именно речь шла об актерах? — не понял Дорожкин.

— Жизнь состоит из разочарований, инспектор, — вздохнул председатель. — Как ни изгаляйся, разочарований не минуешь. Тут недалеко колхоз был, да и есть — «Заветы Ильича». Вот скажите мне, какие теперь, к едрене фене, заветы Ильича? А актеры советского кино были и будут. Ни прибавить ни убавить. И чем дальше, тем роднее они кажутся. Понятно?

— Понятно, — кивнул Дорожкин. — А зачем столько мяты?

Они словно вошли в лес мяты. Она вставала стеной и даже сплеталась над головой, образуя сумеречный тропический тоннель.

— Она еще у вас и какая-то странная! — воскликнул Дорожкин, невольно зажимая нос, запах мяты был почти невыносим.

— Это местный сорт мяты, — уклончиво ответил председатель. — Специально выведенный. Но пахнуть сильно не должно, у нас вон там насосы стоят, запах постоянно откачивается и выпускается в город. На самом деле он почти неощутим, проявляется только тогда, когда концентрация превышает норму, ну из-за направления ветра, к примеру. Но вы проходите, проходите. А вот и наш релакс-кабинет.

Дорожкин толкнул очередную дверь и замер на пороге. Перед ним расстилалась травяная поляна. Размерами она была метров пятьдесят на пятьдесят, по периметру имела деревянные скамьи, стеклянный потолок с лампами где-то раза в два выше, чем в остальных оранжереях, но все остальное… Воздух был легким, не сухим, не влажным. Трава чуть не достигала до колена. Где-то в стороне журчала вода, и даже как будто шелестел легкий ветерок.

— Сказка, — важно отметил председатель. — Почва имеет строгий процент влажности, так что можно и нужно ложиться прямо на травку, особенно зимой помогает. Идиллия. Некоторые приходят на сеансы вместе с супругами, если и увеличивать народонаселение, то где, как не здесь? И с точки зрения гигиены все предусмотрено. Тут по соседству и душевые кабины, и туалетные комнаты. Да и трава после каждого сеанса вычесывается, можно сказать, вручную. И надо вам сказать, что особенно полезны процедуры в нижнем белье или вовсе без белья. Ну и как вам?

Трава и в самом деле манила к себе.

— Мне нравится, — просто сказал Дорожкин.

— А знаете, какие здесь травы? — выговорил председатель. — Тимофеевка, пырей, бухарник, ежа, овсяница, полевица, мятлик — травинка к травинке.

— И помогает? — спросил Дорожкин.

— Обязательно, — строго отметил председатель. — Монетку бросьте.

— Не понял? — удивился Дорожкин.

— Бросьте монетку, — повторил председатель. — Вон туда, в сторону родничка. Хорошая примета. Обязательно вернетесь, проверено.

Быкодоров дождался, пока Дорожкин отыщет в карманах монетку, и стал подталкивать его к выходу.

— Не сегодня, конечно, но ждем вас, ждем. Поспешим, а то сейчас смена заступит, а они не любят, когда посторонние на объектах.

— И сколько у вас колхозников? — поинтересовался Дорожкин, теперь уже вышагивая за спиной председателя.

— Двое, — отрезал тот. — Я и Лидия Леонтьевна. Но у меня два голоса на собраниях, с учетом заслуг, конечно, потому я и бессменный.

Председатель старательно засмеялся.

— Подождите, — не понял Дорожкин. — А кто ж эта рабочая смена? Ну эти колхознички?

— Все просто, — остановился председатель. — Есть колхозники, и есть колхознички. Вам порядок в городе нашем как?

— Чисто, — только и нашелся что сказать Дорожкин.

— Вот, — поднял палец председатель. — Это мои колхознички стараются. А днем они здесь работают.


На выходе Дорожкина опять провожала читалка. Он остановился в дверях и спросил ее:

— Лидия Леонтьевна, зачем столько мяты?

— Да ты что? — удивилась женщина. — Нешто непонятно? Специальная мята эта. И не в том ее дело, чтобы мятой пахнуть, это, можно сказать, побочный продукт. Ее дело, чтобы другие запахи уничтожать. Она ж, можно сказать, зеленый дезодорант.

— И что за запахи она уничтожает? — не понял Дорожкин.

— Вот ведь… — всплеснула руками читалка. — Запах мертвечины, чего же еще?


В прачечной Дорожкину пришлось выстоять очередь. Полные горожанки выкладывали на стол мятое, лежалое белье, шелестели купюрами, забирали чистое, попутно не забывая делиться с приемщицей новостями, в основном обсуждая какие-то сериалы. Когда Дорожкин добрался до прилавка, за ним еще судачили пять или шесть женщин.

— Здравствуйте, Оля, — помахал полами расстегнутой куртки Дорожкин. — Жарковато тут у вас.

— А вы бы разделись, — усмехнулась приемщица. — Что, прибыли? Белья вы мне не сдавали, выходит, и получать вам нечего? Неужели соскучились? Или поболтать заглянули? Кстати, что там с Аленкой слышно, не отыскалась?

— Пока нет, — ответил Дорожкин, закладывая руки за спину. — Ни среди живых, ни среди мертвых. Но разговор у меня и в самом деле есть. Я не помешаю, если оторву у вас пару минут?

— Да хоть всю жизнь, — таинственно прошептала приемщица. — Девочки подождут, их доля бабская: не бей лежачего, у него работа такая. Должны понять. Вы, я смотрю, вроде уж как и освоились в городе? Такой мужчина и все еще без эскорта? Ну побалуйте меня беседой хотя бы. Сюда вообще мужчины редко заходят.

— Я как раз об этом, — начал Дорожкин. — Помните, когда я был в прошлый раз, вы упомянули, что к вам заходил инспектор, чье имя вы запамятовали? Ну высокий такой, сильный, красивый и очень страшный. Вы еще сказали, что он спрашивал об Алене Козловой, а потом пропал. Помните?

— Ну? — Улыбка медленно сползала с ее лица.

— Его звали Шепелев Владимир Владимирович, — продолжил Дорожкин. — Теперь, кроме поиска Алены Козловой я уточняю и обстоятельства его исчезновения.

— Ну и уточняйте, я-то тут при чем? — сложила руки на груди приемщица.

— Понимаете… — Дорожкин вдруг почувствовал странное напряжение, глаза его словно запылали огнем, но моргнуть он не мог, веки словно застыли. — Вы совершенно точно указали, что пропал он через неделю или две после визита к вам. Я бы не обратил на это внимания, но, по моей информации, он пропал именно в день визита к вам и, возможно, с кем-то встречался здесь непосредственно перед своим исчезновением. Таким образом, вы зачем-то пытаетесь меня обмануть…


В дверях, ведущих во внутренние помещения прачечной, загремела многоэтажная тележка с бельем. Приемщица, которая оцепенев смотрела на Дорожкина остановившимися, расширяющимися зрачками, вздрогнула, и Дорожкин разглядел, что коготки ее сложенных рук удлинились на сантиметр. Он выдернул из-за пояса пистолет почти мгновенно, но стрелять начал через пару секунд, в которые уместился и устремленный на оружие удивленный взгляд Ольги, и треск ее рвущегося платья, и прыжок через стойку, и попытка вырваться из прачечной через главный вход. Дорожкин выстрелил в уже вогнутую, мускулистую спину зверя и, когда тот забился, взрываясь искрами на полу, выстрелил еще. А уже потом, сквозь визг четырех женщин и предсмертный хрип еще одной, крикнул замершему возле тележки, вытаращившему глаза парню:

— В участок звони, быстро! И в больницу! Есть тут «скорая» или нет?

Глава 9 Стрельба и ворожба

— Она не хотела тебя убивать. — Маргарита курила и пускала дым в сторону полок с чистым бельем, не задумываясь о том, что белье будет пахнуть не только мятой, но и табаком. — Хотела бы — убила. Она окороченная была, да и спокойная. Я, правда, не знала, что она способна перекидываться. Наверное, это ей Шепелев удружил. Было там у них что-то. И все-таки интересно, что ее заставило бежать?

Дорожкин только-только начал приходить в себя. Последние три часа он сначала сидел и смотрел на визжащих в углу приемки женщин, на два тела, лежащих у входа, на пяток людей в белых халатах, которые появились минут через десять и начали осматривать тела и успокаивать потерпевших. Затем подъехали Кашин, двое полицейских, Марк, Маргарита. Марк повел куда-то в подсобку четверку женщин вместе с ошалевшим рабочим, бормоча на ходу что-то вроде «ничего не было, все в полном порядке, вы сходили в прачечную, но она была закрыта». Кашин предложил Дорожкину сигареты, но, получив отказ, закурил сам и сдернул с полок несколько чистых сложенных пододеяльников.

— Вот, — бросил полицейским. — Заворачивайте.

— Можно уносить, — кивнула Маргарита и уехала вместе с полицейскими, а Дорожкин остался на месте. Вышедший из подсобки Марк покосился на него, для порядка пару раз щелкнул длинными сухими пальцами и затем плеснул на пол ведро воды или какого-то раствора. Вслед за этим из подсобки появилась техничка и, удивленно посматривая на Дорожкина, стала замывать полы, бормоча что-то про грязь, безобразие и разгильдяйство. Маргарита вернулась уже в сумерках. Протянула Дорожкину бутылку «Кузьминской», закурила и словно нехотя произнесла те самые слова:

— Перекинуться успела быстро, меньше чем за секунду. Она не хотела тебя убивать. Хотела бы — убила. Она окороченная была, да и спокойная. Я, правда, не знала, что она способна перекидываться. Наверное, это ей Шепелев удружил. Было там у них что-то. И все-таки интересно, что ее заставило бежать?

— Она была в напряжении, — водой и усилием воли победил сухость в горле Дорожкин. — Зачем-то соврала мне в прошлый раз, что Шепелев пропал не в тот день, когда справлялся у нее об Алене Козловой, а неделей или двумя позже. Я стал ей объяснять это, упомянул про встречу Шепелева с неизвестным, а она застыла и смотрела на меня так, словно я ее гипнотизировал. У нее даже зрачки расширились. А потом этот парень в дверях неожиданно громыхнул тележкой, у нее ногти… когти сразу на сантиметр выскочили, а уж там она сиганула через стойку к выходу…

— И?.. — затянулась Маргарита.

— Я выстрелил в спину, — сказал Дорожкин. — Два раза. Убил… человека.

— Это точно, — задумалась Маргарита. — Отрежь от человека голову, пришей ее к туловищу свиньи, да не дай получившемуся сдохнуть, все равно человек получится. А уж так-то… Тебе повезло, Дорожкин, что зверем она стала уже в прыжке, а то разорвала бы тебя на месте. Ей одного взмаха лапы хватило, чтобы женщине вырвать несколько ребер с куском легкого. Через зимнюю одежду, заметь. И все-таки ты убил человека.

— И что теперь будет? — спросил Дорожкин.

— Снаружи ничего, — хмыкнула Маргарита. — А внутри. Что будет внутри тебя, Дорожкин, я не знаю. Это твое дело.

— Что значит «окороченная»? — спросил Дорожкин.

— Ромашкин окороченный, — ответила Маргарита. — Павлик. Дело это тонкое, тут вроде как с наркотиками. Наркоман может и десять лет наркотики не принимать, но он не перестает быть наркоманом. В любой миг может опять вернуться к наркотикам. А вот когда окороченный… Это значит, что он вроде бы как в наручниках. Постоянно пристегнут к батарее. Не может пойти куда хочет, не может делать что хочет. Как делается, не скажу, но чтобы ты знал. Все окороченные на поводке, на цепи. А когда цепи нет, получается то, что было с Мигалкиным. Но необязательно. Если силы внутри достаточно, то все бывает, как с доктором Дубровской.

— Это что же? — не понял Дорожкин. — И Ромашкин однажды может вот так прыгнуть на меня? Что же это за окорот такой?

— Не прыгнет. — Маргарита бросила сигарету в приоткрытую дверь. — Окорот действует надежно, если, конечно, что-то не оказывается сильнее его. Тогда ничто не удержит. Ни цепь, ни смирительная рубашка. Возможно, что внезапный звук и вправду сорвал лавину со скалы, но вот что эту лавину подготовило?

— Я просто отрабатывал Шепелева, — пробормотал Дорожкин.

— Да, — протянула Маргарита. — Уж не знаю как, но возможно, что Шепелев и в самом деле именно после общения с этой самой Олей сгинул со всеми потрохами. Знаешь, если между двоими есть связь, да еще один из двоих обратил другого, считай, что двое становятся почти одним и тем же.

— Что это значит? — спросил Дорожкин.

— Почти ничего, — усмехнулась Маргарита. — Чувствуют похоже, ненавидят похоже, боятся одного и того же.

— Разве Шепелев кого-то боялся? — не понял Дорожкин. — Мне казалось, что как раз наоборот.

— Боялся не боялся, а нет его больше, — заметила Маргарита. — Нет, что-то ее спугнуло посерьезнее обычных вопросов… Ладно. Поехали.

Она управляла уазиком сама. Довезла Дорожкина до его дома, дождалась, когда он выйдет наружу, и тут же рванула с места. Дорожкин посмотрел ей вслед и с облегчением вздохнул, не хотелось ему, чтобы Маргарита Дугина вдруг решила проводить своего непутевого подчиненного до дверей его квартиры. Он и в самом деле изменился. Но не в прачечной. Чуть раньше.

Фим Фимыч понял его без слов. Молча выудил стаканчик, молча плеснул загоруйковки и так же молча приложил ладонь к виску в ответ на такой же жест Дорожкина. Младший инспектор поднялся на лифте на свой седьмой этаж, разулся и упал на постель, не раздеваясь…


Утром Дорожкин снова месил воду в бассейне. Когда же он, чувствуя приятную тяжесть в плечах, выбирался на бортик, по плечу его похлопал холодной ладонью Адольфыч:

— Как настроение, инспектор?

— Помнится, бывало и получше, Вальдемар Адольфыч, — отозвался Дорожкин.

Засосавшая его со вчерашнего дня пустота не отпускала.

— Вот в чем беда, — закивал Адольфыч. — В памяти. Не то что ее вовсе не следовало бы сохранять, ведь память — это еще и опыт, но, когда опыт излишне окрашен эмоциями, это излишество. Жизнь превращается в беспрерывную ломку. А провокацией служат воспоминания. Пережитое счастье подобно пережитому кайфу. Наркоман страдает от отсутствия наркотика, а обычный человек от утраты молодости. От старости, другими словами. От старости, которая сама по себе есть усталость от ломки по невозвратимой молодости.

— Усталость от жизни, как мне кажется, в вашем городе грозит не всем, — заметил Дорожкин.

Мэр был сухощав, но сухощав не болезненно, а естественно и гармонично. Вряд ли у него были проблемы с суставами или сердцем. Да и муки совести никак не проявляли себя в твердом взгляде.

— Это точно, — заметил Адольфыч. — К примеру, Олечке из прачечной удалось прекрасно без нее обойтись.

— И одной из женщин, — добавил после короткой паузы Дорожкин. — Я не пытаюсь оправдаться, но жертв могло быть и больше.

— Может быть, может быть, — заметил Адольфыч. — Я слышал, что ты почти все деньги отправляешь матери?

— Это меня характеризует с отрицательной стороны? — не понял Дорожкин.

— Наоборот, — поднял брови Адольфыч. — Забота о матери — это просто ценз порядочности. Тем более твои деньги — это твои деньги. Я, кстати, не хочу сказать, что отслеживаю каждый твой шаг. Просто покойная, я о Колывановой говорю, была простой женщиной, делилась с подругами некоторыми почтовыми секретами, вот дошла информация и до меня. Как тебе живется, Евгений Константинович?

— Сложно, Вальдемар Адольфович, — проговорил Дорожкин. — Не могу привыкнуть.

— Что так? — удивился Адольфыч. — Смутили мужички за оградой кладбища? А что ты предлагаешь с ними сделать? Может быть, порезать их на куски на лесопилке? Знаешь, а ведь они вполне себе чувствуют боль. Ну не так, как живые, но чувствуют. Страдают об утрате близких, с которыми могут видеться, но уже не чувствуют эмоциональной связи. Мы сейчас не будем с тобой рассуждать о причинах этого парадокса, но он существует. У каждой медальки есть не только аверс и реверс, Евгений Константинович, но и гурт, а также колодочка на грудь, и документик, и еще много всего разного. И дырочка в пиджачке тоже.

— Я как раз о дырочках хотел спросить, — проговорил Дорожкин. — Колыванова, Мигалкин, Дубровская, эта Олечка. Женщина из деревенских. Не многовато ли?

— А ты работай лучше, Евгений Константинович, — улыбнулся Адольфыч, пряча в глазах стальной блеск. — Знаешь, очень часто благотворное недеяние одних оплачивается упорным трудом прочих. Ты, господин инспектор, относишься ко вторым. Подумай об этом.

— Подумаю, — прошептал Дорожкин, стирая с лица брызги от ушедшего в воду Адольфыча.


Ромашкин был не в духе. На приветствие Дорожкина не ответил, хмуро прошел мимо, шелестя на ходу своей многострадальной папкой. Зато Кашин показал Дорожкину из-за стекла дежурки большой палец.

— Пришел в себя? — спросила встретившаяся Дорожкину на лестнице Маргарита. — Сопли подобрал? Тогда начинай работать. Сегодня пятница, так что впрягайся, чтобы отдохнуть с чистой совестью. Имей в виду. У тебя два имени в папке.

Сказала и побежала вниз по лестнице. На лице опять ни шрамов, ни царапин.

— Три, — проворчал Дорожкин.

Еще перед бассейном он открыл папку и обнаружил, что имя Алены Козловой хоть и осталось написанным его рукой, но обрело цвет и фактуру прочих надписей. Что ж, по всему выходило, что он сам себе нашел дополнительную работу. Правда, был соблазн попробовать написать рядом еще что-нибудь. Например, задать какой-нибудь вопрос. Хотя бы о том, почему ни Марк, ни Маргарита, ни даже Ромашкин не пытаются все-таки включить работу Дорожкина в тот план действий, который они должны выполнять? Ведь должен же был у них иметься какой-нибудь план?

— Работай, Дорожкин, — хлопнул его по плечу проходивший по коридору Марк, но щелкать, по обыкновению, пальцами не стал. — Только имей в виду, что количество жителей в городе ограничено. Не слишком усердствуй со стрельбой.

Содомский зашагал к лестнице, и Дорожкин снова почувствовал себя работником одной из столичных фирм, уход начальства из которой с утра по пятницам означал две вещи: либо дела у фирмы идут слишком хорошо, либо из рук вон некуда. Порой эти категории совпадали. Дорожкин вошел в свой кабинет, обнаружил на столе два патрона для «беретты», начатую картонку, из которой эти патроны и были извлечены, и набор для ухода за пистолетом в кожаном чехольчике. Ко всему прочему только не хватало хорошего бронежилета. Патроны Дорожкин вставил в магазин взамен отстрелянных, оставшиеся пересыпал в пакет и сунул в одно из отделений сумки. После этого почистил пистолет и еще тридцать минут потратил на отработку скоростного выхватывания оружия, пока не почувствовал приступ тошноты. Закрыл глаза и явственно вспомнил разверстую плоть пострадавшей женщины. Вчерашнее полуобморочное состояние почти прошло, но мерзкий осадок внутри остался. «И уже не пройдет никогда», — подумал Дорожкин и понял, что однажды все произошедшее накроет его долгой депрессией.

Минутой позже он вспомнил, что не спросил у Марка о том, что же было вторым заданием в папке Шепелева, но теперь уже догонять Содомского было поздно, и Дорожкин оделся, закинул на плечо сумку и сам двинулся вниз по лестнице, раздумывая о том, во что он может впрячься, чтобы уйти на выходные с чистой совестью. Сначала следовало разделаться с Козловой. Потом отправиться к Шепелевой, должна же она быть заинтересована в успехе Дорожкина? Затем сходить в институт, переговорить с Дубицкасом, уточнить дату его смерти. («Зачем? — спросил сам себя Дорожкин и сам же себе ответил: — Просто так, пусть будет».). Наконец, поискать Женю.

«Нет, конечно, — поправил себя Дорожкин. — Сначала поискать Женю».


Детский садик находился внутри квартала, ограниченного улицами Ленина, Бабеля, Николая-угодника и Октябрьской революции. За зеленым штакетником мерзли голые кусты шиповника и акации, на разноцветных качельках и карусельках лежала изморозь, на маленьком деревянном домике на курьих ножках сидела растрепанная ворона.

«Птиц тоже почти нет», — отметил Дорожкин, вспомнил слова Шакильского о следах самолетов и поднял глаза к небу. Оно было затянуто тучами.

Детский садик назывался «Солнышко». Дверь открыла седая старушка, которая тут же приложила палец к губам и повела Дорожкина за собой. Коридор был застелен дорожками, откуда-то слышался детский смех, пахло кипяченым молоком. На стенах висели детские рисунки.

— Галина Андреевна?

Бабушка сунула голову за приоткрытую дверь, вероятно, получила какой-то ответ и кивнула Дорожкину: «Заходи».

В обычном кабинете на первый взгляд обычного детского садика за желтоватым письменным столом сидела классическая директриса. Осветленные кудряшки топорщились вокруг напудренного лица трогательным ореолом, глаза смотрели спокойно и равнодушно. Она оглядывала Дорожкина ровно секунду, потом выстроила на лице улыбку, встала, протянула руку:

— Яковлева Галина Андреевна. Заведующая «Солнышком».

— Дорожкин Евгений Константинович. — Пожав тонкую сухую руку, он недоуменно осмотрелся. Общаться с заведующей в его планы не входило никак.

— И кто у вас? — спросила Галина Андреевна.

— В смысле? — не понял Дорожкин.

— Мальчик, девочка? Сколько лет? — Она зашелестела бумагами. — У нас никакой бюрократии, пять минут все оформление. И врач у нас свой. Все анализы, осмотр — на месте.

— Нет, что вы, — пробормотал Дорожкин, испытывая смутное сожаление, что не может быть охвачен подобной заботой. — Я по другому вопросу. Я инспектор. Из управления безопасности. Тут по одному делу должен опросить соседей, а среди них как раз ваш работник. Так вот я решил ее на работе и застать.

— И как же ее зовут? — сдвинула брови Галина Андреевна.

— Женя Попова, — сказал Дорожкин.

— Попова? — подняла брови Галина Андреевна, несколько секунд напряженно похлопала ярко накрашенными ресницами, пока не осветилась несколько вымученной улыбкой. — Кто бы мог подумать? Вот ведь склероз. А я-то… Ну, конечно, Женя Попова. Так у вас к Жене Поповой разговор? Бросьте, господин инспектор. За такими девушками, как Женя Попова, надо не с разговорами бегать, а с предложением. Вы знаете, как ее малыши любят? Да она у нас нарасхват. И всего-то успела неделю поработать… А хозяйка какая? Шьет как!

— Знаете, я подумаю и об этом аспекте, — улыбнулся Дорожкин. — И все-таки…

— А вот с «и все-таки» ничем не помогу, — развела руками Галина Андреевна. — Отпросилась в отпуск. До конца следующей недели. Вот ведь, как же я ее отпустила? Она ж и проработала всего ничего… Я, кажется, знаю, в каком деле у вас интерес. Это ж вы о Колывановой говорите? Она на почте работала? Она дружила с матерью Жени. А когда мама Жени умерла, не то что сама вместо матери ей стала, но старшей подругой, так уж точно. Мне Колыванова сама рассказывала. Знатная была травница. Да. Вот такая беда случилась. Я потому и отпустила Женю-то. Да, кажется, именно потому. Но она вряд ли теперь в городе, наверное, уехала. Она ж не так давно у нас. Вот с мамой как с год назад у нее случилось тут… так и приехала. И задержалась. Поработала в разных местах, везде ею были довольны, но вот у нас как-то… хотела остаться. Надо же, забыла ведь о ней, начисто забыла… А раз уехала, у Павлика о ней справляйтесь. Или у Адольфыча. Отсюда иначе не уедешь, только через них.

— Значит, где-то через неделю? — спросил Дорожкин, почувствовав какую-то фальшь в улыбке и дружелюбии директора.

— Должна выйти на работу, — радушно закивала Галина Андреевна.

— Через неделю, — повторил Дорожкин уже на улице.

Внезапно он подумал, что все те, с кем он говорил о Жене Поповой, вспоминали ее так, словно забыли о ее существовании внезапно и, может быть, не по своей воле. Он даже не был уверен, что та же директриса детского садика не вычеркнула из памяти собственную сотрудницу во второй раз, едва он закрыл за собой дверь кабинета. Следовало бы проверить это, но уж больно она не понравилась Дорожкину. Если и проверять, то на Угуре. Но не теперь, и хотя время подходило к обеду… Дорожкин сдвинул к локтю рукав пуховика, вытащил из кармана авторучку и написал на внутренней стороне запястья: «Женя Попова. Не забыть». Подумал и дописал ниже и чуть мельче: «Светлое, колючее и больное».


Через пятнадцать минут Дорожкин стоял у входа в дом номер семь по улице Сталина. Квартира Козловых находилась на первом этаже. На звонки долго никто не открывал. Дорожкин даже забрался на скамью, чтобы взглянуть на окна, но они были плотно задернуты шторами. Наконец в домофоне послышался уже знакомый утомленный голос:

— Кто это?

— Инспектор из управления, — представился Дорожкин. — Евгений Константинович. Вы у меня были. Разрешите войти. Я по поводу Алены Козловой.

— Вы нашли ее? — Голос задрожал.

— Пока нет, — как можно убедительнее проговорил Дорожкин. — Мы так и будем говорить через домофон?


В этом доме люди жили. В подъезде горели лампочки, у лестницы валялся мусор, на стенах были выкорябаны какие-то надписи. В квартире Козловой, по крайней мере в ее коридоре, даже оказалось уютно. Горело бра, отсвечивали полировкой какие-то полочки, поблескивали стеклами фотографии с морскими видами. То же самое было и в комнате. Дорожкин словно перенесся в конец восьмидесятых, когда ездил с матерью в Рязань к каким-то родственникам и первый раз ночевал в городской квартире. Глава родственной семьи был офицером, и быт в его жилище был офицерским, почти роскошным. Маленький Дорожкин рассматривал мебельную стенку, хрусталь за стеклом, тщательно подобранные корешки книг на полках, чешскую люстру на потолке, шторы не с пол-окна до подоконника, как в деревне, а от потолка до самого пола, щупал мягкий палас на полу и думал, что когда-нибудь он и сам будет жить именно так. Теперь все это казалось чем-то ненужным и странным. Ту же самую мебель, тот же самый хрусталь он увидел и в квартире Козловой. Правда, сама обстановка заставила его в недоумении замереть.

— Пойдемте на кухню, — предложила Козлова.

На ней был махровый застиранный халат, туго завязанный в поясе. Волосы прихвачены пучком.

— Болеете? — посочувствовал Дорожкин, расстегивая куртку.

— Нет, — призналась Козлова, шаркая стоптанными тапками. — Ворожу на дочь. Сил много уходит, почти неделю уже ворожу. Несколько дней даже на работу не хожу.

— И что же вы хотите… выяснить? — спросил Дорожкин, оглядываясь на портрет Алены, который стоял возле мойки, на выставленные там же оплывшие свечи, какие-то горшочки, вазы.

— На место ворожу, — прошептала Козлова, садясь напротив Дорожкина. — Ворожба схватывается, только место не показывает. Не дает что-то. Она сама не дается, или кто-то не дает. Но схватывается, значит, жива дочка. Что бы ни было с ней, жива.

— А что ж вы раньше-то не ворожили? — спросил Дорожкин. — Сразу-то, если у вас способности есть?

— Сразу-то? — Она устало прикрыла глаза.

Теперь, когда она сидела напротив Дорожкина без единого штриха косметики, она казалась ему одновременно и младше своих лет, и старше. Младше, потому что кожа у нее на лице оказалась не старой, да и морщины не прорезали еще ткань молодости, нанесли лишь пунктир. Старше, потому что глаза оставили эту молодость далеко позади.

— Как же сразу-то? — И в голосе главной была усталость. — Надо ж научиться. Вылупиться, как тут говорят. Мало ли кого сюда собирали, ведьмочек или еще какую нечисть. Это ж как в хор собирать голосистых да со слухом. Думаете, собрали, и все? А учить как? Учить еще надо.

— Это чьи слова? — спросил Дорожкин. — Насчет вылупиться? Это ведь не ваши слова? Кто вас учил?

— Марфа учила, — прошептала Козлова. — Она всех учит, кто хочет. Только мало кто хочет, если хотелка за хвост не укусит. Я все лето, считай, у нее провела. За коровой ходила, за птицей, свиньям корм задавала. Ну и училась понемногу. На старости лет взялась. Она ж не учит специально, умение свое как пшено сыпет, не лень нагибаться — склюешь, лень — ходи голодным. Но на метле не полечу, не думайте. Да и Шепелева ни на метле, ни в ступе. Это сказки.

— И что же? — нарушил паузу Дорожкин. — Вылупиться удалось?

— Вроде и удалось, а вроде и нет, — пробормотала Козлова. — Ворожбу раскинуть могу, вопрос задать могу, а разглядеть нет. Темнота одна. Шепелева, кстати, и сама бралась помочь, хотя на кровника кровнику ворожить лучше, по-всякому лучше складывается, но и она темноту не проглядела. Да и что говорить, если она и сына своего проглядеть не может. Хотя я б такого и не выглядывала. Но с ним другое, он-то уж точно мертв.

— Подождите, — насторожился Дорожкин. — Откуда вы знаете, что он мертв?

— Шепелева выворожила, — безучастно проговорила Козлова.

— Но вы сказали, что такого бы и не выглядывали, — не отставал Дорожкин. — Значит, вы что-то о нем знаете? Или видели его?

— Он приходил сюда, — с трудом выговорила Козлова. — Я не могла сразу о нем сказать, у меня словно кость поперек горла вставала…

— Когда он был? — напрягся Дорожкин.

— Весной, — ответила она. — Через день, как Алена пропала. Он искал ее. Хотя как по мне, так, наоборот, словно радовался чему-то.

— Вы сказали об этом Шепелевой? — спросил Дорожкин.

— Нет. — Она переплела пальцы. — Зачем мне ярость на себя волочь? А вдруг это дочка моя его приложила? Она у меня была… сильная. Тихая, но сильная. А я умею закрываться. Лучше многих умею закрываться. И дочка моя в меня. Потому и найти ее сложно. Но дочка в ремесленном училась, она и там была на голову выше прочих, а я так, от столба да от земли.

— А кто преподавал у нее в ремесленном? — спросил Дорожкин.

— Там много преподавателей, — пожала плечами Шепелева. — Ее группу вел Адольфыч.

— Мэр? — удивился Дорожкин. — И чему же он их учил?

— Чему учил — не скажу, — она поджала губы, — а предмет назывался «начала постижения и анализа». Она сдала с отличием. Но поступать сразу в те вузы, в которые наша администрация детей направляет, отказалась. Уехала. Помоталась. Замуж сходила. Хлебнула без мамки и вернулась. Сидела в прачечной, готовилась к поступлению в институт. В какой — не говорила…

— И пропала… — задумался Дорожкин. — А через день к вам пришел Шепелев. Он говорил с вами?

— Говорил? — удивилась Козлова. — Он не из тех, кто говорит. Если бы я не закрывалась… умерла бы от страха. Он мог только приказывать или убивать. Это я точно говорю, и если его и в самом деле кто-то убил, то этот «кто-то» — великий человек. Если не еще больший негодяй. И это я еще видела Шепелева только человеком…

— Так он не был человеком? — уточнил Дорожкин.

— Тут все человеки, — пожала плечами Козлова. — Или почти все человеки, а те, кто не человеки, все равно под человека рядятся. Мать его человек, отец его человек, значит, и он человек.

— А кто его отец? — спросил Дорожкин.

— Не знаю, — опустила глаза Козлова. — Но когда Шепелева ворожила на сына, она на плечи родителей человеческие знаки клала. А там-то…

— Значит, — Дорожкин старался быть спокойным, — Шепелев приходил к вам, но он не из тех, кто говорит. И что же тогда он у вас делал?

— Ничего. — Козлова побледнела. — Осматривал комнату дочери.

— А потом? — напрягся Дорожкин.

— Ничего, — пожала плечами, задрожала Козлова. — Выставил вперед кулак, сжал что-то в нем и пошел. Там и остался.

Глава 10 Паутина

Дорожкин проснулся без пяти минут семь, открыл глаза, с некоторым смятением посмотрел на потолок собственной спальни, словно тот должен был растаять и смениться ноябрьским небом, затем прибил кулаком не успевший начать трезвонить будильник, а через пятнадцать минут уже рассекал уверенными гребками пахнущую хлоркой воду бассейна. Еще чуть позже, выбравшись из воды, он посетовал врачихе, что она-то уж с внешностью матерой ведьмы в любом случае могла бы заменить хлорку каким-нибудь колдовством, и, заполучив в спину парочку не слишком доброжелательных наговоров и еще менее доброжелательных реплик, побежал к дому. Погода обещала быть сухой и безветренной, небо ясным, так что прогулке или даже маленькому путешествию по окрестностям Кузьминска ничего не препятствовало. Дома Дорожкин подхватил все ту же брезентовую сумку, с которой уже не расставался, натянул теплые джинсы, теплые ботинки со шнуровкой, надел куртку, шапку, в общем, все то, что, по его мнению, не позволило бы окоченеть в первые часов десять нахождения на открытом воздухе. В сумку рядом с патронами и папкой поместилась смена сухого белья и носков, а также бутыль воды, не последняя бутыль Реми Мартин, книжка, палка копченой колбасы, полбуханки хлеба, соль, спички, перочинный нож, туалетная бумага и еще что-то, превратив удобную сумку в ее раздутое, тяжелое и неудобное подобие. Набивать так набивать, подумал Дорожкин и затолкал между папкой и книгой ноутбук. Последнее, что он сделал, так это потренировался еще раз в выхватывании пистолета, который занял свое привычное место на широком ремне левее пряжки, и уже в половине девятого утра выскочил из лифта, козырнул сонному Фим Фимычу и зашагал по Яблоневой улице вдоль речки к мосту.

На самом деле утро не казалось слишком уж солнечным. Другой вопрос, что и возможная непогода, и мутное небо, и холодный ветер таились внутри Дорожкина и причиняли ему если не страдания, то неудобства именно изнутри. Снаружи все складывалось самым наилучшим образом. Но ему все еще было тошно от того, что он сотворил позавчера, и страшно от того, что он пережил днем позже.


В тот самый момент, когда Козлова сказала, что Шепелев «там и остался», Дорожкину очень захотелось немедленно отправиться в здание администрации, в которое заходить ему пока не случалось, разыскать Адольфыча и объявить ему, что он слагает с себя полномочия младшего инспектора, отказывается от квартиры, от зарплаты, сдает оружие и просит его отпустить на все четыре стороны. Кто его знает, возможно, он так бы и поступил, если бы не написанное на его запястье имя. В отличие от всех его собеседников, которые страдали удивительной амнезией по одному и тому же поводу, Дорожкин ни на секунду не забывал о том, что существует девушка по имени Женя Попова. Нельзя сказать, чтобы он сходил по ней с ума или представлял ее в каких-то фантазиях. Нет. Ничего этого не было. Он просто дышал ею. Дышал, хотя и видел ее всего дважды, и перекинулся с ней только несколькими словами, и всего лишь ощутил ее прикосновение к собственному локтю через одежду…

— То есть? — спросил вчера Дорожкин Козлову за несколько минут до одного из самых страшных испытаний в собственной жизни. — Вы хотите сказать, что он вошел в комнату вашей дочери и там остался?

— Да. — Женщина отвечала безучастно, словно думала о чем-то другом.

— А ваша дочь… — начал Дорожкин.

— Возможно, и она там, — кивнула женщина. — Хотя я не уверена. Когда она пропала, ее не было дома. Но может быть, она там.

— В комнате? — переспросил Дорожкин.

— Там, — неопределенно махнула она рукой.

— И вы не осматривали ее комнату? — спросил Дорожкин.

— Нет, я не смогла, — прошептала Козлова.

— Подождите… — В представленной женщиной версии событий что-то явно не сходилось. — Допустим, что вы не могли войти в комнату дочери. Ну по каким-то причинам. — Дорожкин недоуменно почесал запястье. — Допустим, в комнату вашей дочери зашел Шепелев, который… по убеждению его матери и некоторых других источников, — Дорожкин вспомнил справку из картотеки, — уже мертв.

— Точно так, — еще тише прошептала Козлова.

— Но почему вы думаете, что он все еще там? — не понял Дорожкин. — Он мог выйти через окно или…

— Мы на первом этаже, — продолжила шептать Козлова. — С улицы не слишком заметно, но внутри окно перегорожено решеткой. Алена побаивалась ночного города. Решетка не открывается. И подвала под нашим домом нет. Тут до вас спрашивали, мог ли он взломать полы…

— Кто спрашивал? — напрягся Дорожкин.

— Маргарита, — объяснила Козлова. — Она искала Шепелева, когда приходила ко мне в первый раз. Но не нашла.

— Надеюсь, она заходила в комнату? — спросил Дорожкин.

— Заходила, — кивнула Козлова.

— И не нашла никого? — Разговор все больше превращался в бессмыслицу.

— Не нашла. — Козлова была готова разрыдаться. — Три дня искала и никого не нашла.

— Три дня? — не понял Дорожкин.

— Три дня, — закивала, стряхивая на пол наконец покатившиеся слезы, Козлова. — Я уж не думала, что дождусь ее обратно. Она оттуда такая страшная вышла, прямо как Шепелев, страшная. Но не глазами, не лицом. Одежда вся изодрана…

— Почему вы мне и об этом не рассказали? — нахмурился Дорожкин.

— Молчать приказала, — испуганно прижала ладонь к губам Козлова. — Запечатала накрепко. Она ведь пострашнее Шепелева будет. Вы бы не зашли ко мне — я бы так и не выговорила о ней. Ничего бы не рассказала больше. И о комнате тоже.

— Пойдемте, — поднялся Дорожкин. — Что зря болтать?

— Она еще тут недавно была, — прошептала, поднимаясь, Козлова.

— Маргарита?

— Да. Сказала, что вы придете, так чтобы я вас в комнату не пускала. И еще сказала, что если вы все равно полезете туда, а вы, мол, полезете, скорее всего, то чтобы я привязала вам за пояс веревку, а другой ее конец за батарею. Я купила веревку-то. И за батарею привязала. Да. Большая бухта, сто метров. Еле дотащила. Но она сказала, если вы больше чем на двадцать метров уйдете или пробудете там больше десяти минут, чтобы я вас вытаскивала. Вы вроде бы не очень большой, должно получиться.

— Я что, в колодец буду спускаться? — не понял Дорожкин. — Какие двадцать метров?

— И еще она просила предупредить, чтобы вы не болтали где ни попадя об этом, а то я вовсе дочку не отыщу. Сказала, что никто об этом не должен знать.

— Понял, понял, — махнул рукой Дорожкин и снова шагнул в общую комнату.


Да, эта квартира, как и все те кузьминские квартиры, в которые занесли инспектора обстоятельства его работы, не могла похвастаться той роскошью, которая окружала Дорожкина в его жилье. Хотя оценить обои Дорожкин не смог бы при всем желании. Вдоль одной из стен стояла все та же стенка, на другой висел дешевый, но большой ковер, под которым вольготно чувствовали себя пожившие кровать, письменный стол, стулья. У большого окна уместились диван, с наброшенными на него несколькими одеялами, и два просиженных кресла, на одном из которых и в самом деле красовалась внушительная бухта капроновой веревки. По той стене, где находилась обычная, квартирная белая дверь, не стояло ничего. Но вся она, от потолка до пола, была обклеена фотографиями Алены.

— Тут и живу, — прошептала Козлова.

Дорожкин вздохнул, начал стягивать с плеч куртку, но Козлова остановила его:

— Там холодно, не раздевайтесь. Летом-то было холодно, а сейчас так вообще холоднее, чем на улице.

Дорожкин покосился на женщину, подошел к двери и толкнул ее. За ней стояла тьма.


Он дошел до середины моста и остановился. Речка наконец посветлела, вода перестала отдавать желтым цветом, который, замыливая русло, надоел Дорожкину за октябрь, но все не иссякал, словно выше по течению работала осенняя драга. На посеревшей траве по берегам лежала изморозь. Дорожкин посмотрел на серые струи воды, под которыми виднелись ленты речной травы, и снова окунулся в воспоминания о вчерашнем дне.


Тьма была почти абсолютной. И открытая дверь тоже исчезала в этой тьме, оставив наблюдателю только дверной торец с петлями. Дорожкину показалось, что вся квартира Козловой повернулась набок и комната ее дочери наполнилась какой-то тягучей черной жидкостью. Он даже пошатнулся и оперся рукой о дверной косяк, чтобы не упасть, не провалиться в прямоугольный колодец. Тьма отдавала холодом. Дорожкин сделал шаг вперед и протянул руку. Он был почти уверен, что ему на палец ляжет пятно тяжелой маслянистой жидкости, но палец остался чистым. Вместо пятна в сердце накатила тоска и безысходность.

«Вы, мол, все равно полезете, — раздраженно подумал Дорожкин. — Сказала, а сама сейчас смеется, наверное. Получается, что заочно на „слабо“ взяла? Или все равно полез бы? Полез бы, куда уж там».

— Давайте веревку, — обернулся Дорожкин. — Давно это у вас… творится?

— Полгода, — прошептала Козлова, захлестывая петлю на животе Дорожкина. — Сначала вроде как сумрак был. Но я не заходила. И Аленка не любила, чтобы я заходила в ее комнату, да и не по нутру мне было. Я только шаг к двери делаю, а меня уже выворачивать начинает. Не выдержу. Не смогу. Я чувствую границу, там я не протяну. Сразу отлечу. А мне дочку еще отыскать надо.

— Ну, — постарался приободриться Дорожкин, — если и я начну крыльями махать, вы уж мне далеко отлетать не давайте. Тяните назад.

— Я лоскут подвязала, — ответила Козлова. — На двадцати метрах.

«Очень интересный кусок жизни», — вспомнил Дорожкин слова Адольфыча и шагнул вперед.


Маленьким Дорожкин очень боялся темноты. Отхожее место в деревенском доме было во дворе, за дощатой перегородкой, конечно, не на улице, хотя и на холоде. Да и тусклая лампочка имелась под потолком, которая, впрочем, больше множила, чем разгоняла тени, но пять шагов до выключателя, а после справления нужды и пять шагов после выключателя делались в полной темноте. Темнота на улице была другой. Если поблизости не оказывалось подрагивающего на ветру уличного фонаря, который сгущал тьму, она немедленно истаивала. Ее протыкали отверстиями звезды, разбавляла бледным сиянием луна, оживляла колышущаяся под ветром трава, но под крышей да на черных ступенях двора Дорожкин всякий раз стискивал кулаки, чтобы не помчаться бегом до выключателя и обратно, и при каждом шаге, как ему казалось, чувствовал чужое дыхание у себя на затылке.

Теперь это дыхание обожгло ему лицо.


Он сделал шаг вперед и немедленно оказался во тьме. Тьма была и впереди, и сверху, и снизу, и по бокам, и сзади. Через секунду лицо защипали иголки изморози, в нос ударило запахом гнили и дыма одновременно, словно где-то неподалеку горело что-то, тронутое тленом. Дорожкин нащупал веревку на поясе, поймал ее конец, тянущийся к невидимой матери Алены Козловой, сделал еще один шаг. Под ногами заскрипела галька или битый кирпич, и все это с шуршанием посыпалось, покатилось куда-то вперед, словно Дорожкин стоял на склоне оврага или ямы.

— Эй! — попробовал подать голос Дорожкин, но его окрик тут же погас, словно он шептал, уткнувшись носом в подушку. В тлеющую гнилую подушку. И немедленно после этой мысли он почувствовал прикосновение к лицу чего-то мягкого и липкого. Дорожкин вздрогнул и, давясь тошнотой, махнул рукой, сдирая с лица отвратительную маску, и тут же замер, потому что откуда-то издалека донесся тяжелый вздох. И в этот момент он осознал, что стоит с закрытыми глазами. С самого первого шага он зажмурился и так и не открыл глаз. — Сейчас, — снова как в вату произнес Дорожкин и медленно открыл глаза.

Это была все та же тьма.

Он постоял неподвижно, привыкая или стараясь привыкнуть к темноте, пытаясь разделить ощущения подлинные и мнимые. Холод был. И тяжелые вздохи, которые скорее напоминали медленное фырканье гигантских поршней, тоже были. И паутина была. Она мелькала перед глазами черными лентами. Или шнурами. И как только Дорожкин понял, что он видит паутину, он увидел и все остальное. Комната напоминала выполненный углем на черном листе эскиз. На черном окне висели темно-серые шторы. За спиной Дорожкина прямоугольником чернел проем двери. Рядом с ним серым квадратом на серой стене выделялся выключатель, Дорожкин поднял голову и понял, что лампочка под потолком комнаты была включена, она горела, но вместо света излучала точно такие же серые лучи. Серым было все: и кушетка вдоль стены, и письменный стол, и трехстворчатый гардероб с покосившимися дверцами, и парочка стульев, и картинка на стене, и половики на сером полу, и сам Дорожкин, который стоял, утонув в половицах по колени.

Он оказался на ступенях собственного двора в тот самый миг, когда понял, что стоит, углубившись в пол. Вся серость комнаты обратилась абсолютным мраком. Сквозь гниль и чад донесся запах отхожего места, и землистый дух курятника, и запах капусты из стоявшей за спиной кадушки. Дорожкин задрожал, сделал один шаг, другой, встал ступенькой ниже, протянул руку, нащупал сквозь паутину старый знакомый выключатель и щелкнул им.

Он стоял на склоне, который появлялся из мглы и во мглу же уходил. Мгла повисла и над головой и лежала под ногами. Над головой она сияла серым, словно Дорожкин двигался по дну какого-то водоема, наполненного грязной водой, и солнце, проникая сквозь ее толщу, тоже светило грязным светом. Под ногами мгла обращалась твердью. Это была плоская, как стол, равнина, наклоненная в одну сторону, усыпанная чем-то вроде угольной пыли. Точно такой пыли, какой Дорожкину приходилось топить печь-колонку во время армейской службы. Угля хорошего в части не было, и солдаты растапливали печь каким-то мусором, а потом мешали угольную пыль с водой и комками бросали ее в топку. Сейчас эта угольная пыль скользила куда-то по склону, убегая из-под ног Дорожкина.

Он качнулся, посмотрел вперед, туда, куда катились угольные крупинки, и вдруг понял, что и сам стоит, наклонившись туда же. То есть угольки не сваливались вниз по склону, а катились вверх по нему. Дорожкин расширил глаза, затряс головой и почувствовал, как паутина, которую он отчего-то перестал видеть, липнет к его лицу. Он замер, поднял ладонь и смахнул все, что налипло на скулы, на лоб, на щеки. Потом медленно выпрямился. Угольные крупинки замерли. Дорожкин наклонился вправо, и плоскость, на которой он стоял, снова предстала склоном, вверх по которому вправо побежали черные крупинки. Он выпрямился, и они снова остановились. Наклонился назад, крупинки покатились ему под ноги. Его накрыло удушье.

Где-то вдалеке, или внизу, под ногами, или над головой, снова раздался тяжелый вздох. Дорожкин оглянулся. Веревка, которая начиналась от пояса, изгибалась и уходила вверх, где таяла на высоте его роста. Он сделал шаг вперед, замер, прислушался, снова шагнул вперед. Плоскость была бесконечной. Осознание этого пришло к Дорожкину мгновенно, словно он знал это всегда, но вспомнил только что. Он снова обернулся и попробовал закричать: «Алена»!

Ничего не вышло. Челюсти сводила судорога. Зубы выстукивали дробь. Дыхание прерывалось. Дорожкин задыхался, и задыхался не только от недостатка воздуха, который был густым, почти осязаемым и непригодным для приема внутрь, но и от ужаса.

— Спокойно, — прошептал или подумал Дорожкин. — Это и в самом деле интересно. Это очень интересно. Это очень, очень, очень интересно.

Невидимая паутина продолжала липнуть к щекам. Дорожкин, пытаясь делать медленные и глубокие вдохи, так же медленно поднял руку и в который раз очистил лицо. Рука замерла у глаз. Он то видел, то не видел паутину. И всякий раз оказывался где-то в другом месте. Или, точнее говоря, каждый раз видел что-то иное. Нет, понятно, что видение собственного деревенского двора только видением и было, тем более что он уже давно перестроил двор и туалет перенес в теплое место, и кадушка с капустой прописалась в погребе, но все остальное проистекало из его взгляда. Он был в том месте, которое видел, или перемещался куда-то с помощью взгляда.

— Этого не может быть, потому что не может быть, — на всякий случай прошептал Дорожкин извечную формулу и попробовал прищуриться. Затем он поморгал, повращал глазами, попытался сфокусировать взгляд на чем-то далеком, пока клочья паутины внезапно не забили взгляд.

Он замер и вновь оказался на грязной плоскости. Вновь повторил тот же непонятный ему самому «взгляд внутрь» и вновь оказался в сплетении паутины. Она заполняла все, но легко рвалась, словно была выполнена из пакли, словно она была отражением, копией настоящей паутины, попав в которую Дорожкин уже бы не выбрался, а висел бы туго стянутым коконом в ожидании зловещего клацанья клыков невидимого паука. Дорожкин посмотрел еще глубже и тут же схватился за уши. Огромные поршни или что-то выдыхающее и вдыхающее удушливую газообразную плоть приблизилось почти вплотную. Под ногами скрипела колючая и цепкая трава, в черном беззвездном небе плыли черные облака, сквозь черноту которых что-то мерцало багровым, как мерцает в ночи выброшенный из котельной раскаленный шлак, а впереди… Впереди зияла пропасть. Дорожкин сделал шаг, еще один шаг и остановился на краю.

Пропасть была заполнена костями, но не останками истлевшей плоти, а целыми костяками людей или еще каких-то существ. И сквозь эти костяки к багровым облакам вздымались шнуры и ленты, которые Дорожкин принял сначала за паутину. Но там, где они начинались, ворочалось и дышало что-то огромное и страшное, которое знало о Дорожкине все или почти все и сейчас хотело только одного: чтобы маленький глупый презренный червяк по имени Евгений Константинович Дорожкин полз обратно в отведенную ему нору и делал, делал, делал назначенную ему работу.

— Алена Козлова? — еще успел сквозь охвативший его ужас крикнуть в бездну Дорожкин, но в следующее мгновение уже выныривал на поверхность: через паутину и плоскость, через паутину и черные ступени собственного двора, через паутину и вычерченную углем комнату, пока не выбрался на серые половицы и не щелкнул выключателем.

Мать Козловой стояла в дверном проеме с выпученными глазами.

Дорожкин огляделся, снова включил свет. Повсюду в комнате лежала пыль. Он посмотрел на себя. Одежда его была тоже покрыта пылью и липкими прядями паутины, которая исчезала на глазах.

— Нина Сергеевна… — Голос Дорожкина дрожал, срывался. — Долго я… там был?

— Нет. — Она и сама с трудом справлялась с трясущимися губами. — Часа три, не больше. Вы и десяти метров не выбрали. Я хотела вас вытащить, но не смогла.

— Она жива, — постарался отдышаться Дорожкин. — Не знаю, что с нею, но там ее нет. Значит, она жива. Вы приберите тут. Я в другом месте буду ее искать. Не знаю пока где, но постараюсь найти. Но там ее нет. Хорошо, что там ее нет.

— А Шепелева там нет? — с плохо скрываемым ужасом вымолвила Козлова.

— Я не спросил, — прикусил от досады губу Дорожкин.

Глава 11 Лизка-дурочка

Дорожкин стоял на мосту и сквозь накатывающий на него вчерашний ужас думал, что если он ошибся, если что-то понял, почувствовал неправильно, то уже не может вернуться обратно и уточнить. И не хочет. Как раз теперь, наверное, Козлова убирала комнату дочери. Или убрала ее еще вчера, если, конечно, справилась с трясущимися руками и губами. И все-таки что это было, если исключить из возможных вариантов бред сумасшедшего? И что там делала три дня Маргарита? И что она видела?

Дорожкин прищурился, повращал глазами, попытался как-то изменить собственный взгляд, но видел одно и то же: аккуратный темно-красный город на одном берегу реки и деревенскую улицу, развернутую к реке огородами, — на другой. Закрыл глаза и в секунду уверился, что ни города, ни деревеньки нет. Хотя деревенька все-таки была, разве только другая. Совсем другая. Дорожкин снова открыл глаза, обнаружил город на прежнем месте и еще несколько минут усердно насиловал собственный зрительный аппарат, пока не подумал, что если город исчезнет и в самом деле, то исчезнет и мост, и он плюхнется в холодную ноябрьскую воду. Еще и ноги переломает, вряд ли речка была глубже метра. Дорожкин посмотрел на часы и поспешил вперед, до девяти оставалось каких-то минут тридцать.

Улица Остапа Бульбы не могла похвастаться не только асфальтом, но и гравием, который покрывал улицу Андрия Бульбы, уходящую к Макарихе. Тележные колеса нарезали в деревенском проселке глубокую колею, которая, замерзнув ночью, теперь под лучами ноябрьского солнца начала оплывать, и Дорожкин, прыгая между колдобинами, проламывая ледяную корку, старался не вымазаться в грязи. Пятнадцатый дом и в самом деле был крайним по правую руку. За ним начиналась кочковатая луговина, разгороженная жердями на выгоны для скота, но скота на обратившихся в серую мерзлую болотину выпасах не наблюдалось. Дом Лизки Улановой укрывался за высоким, выше роста человека, тыном, составленным из заостренных кольев, которые были просмолены и обложены у основания валунами. Из-за внушительной изгороди торчал конек крыши, крытой почерневшим от времени тесом. Дорожкин подошел к тяжелой воротине и постучал по ней кулаком. За тыном залаяла собака, затем послышались шаги, звякнула задвижка, и показалось лицо Шакильского. Егерь расплылся в довольной улыбке, тут же ухватил Дорожкина за руку и почти втащил его во двор.

— А я уж думал, что не придешь, — поспешил по дощатому настилу в собранную из массивных бревен избу Шакильский. — Да не тянись ты, пошустрей давай, пошустрей. Мы как раз завтракать начинаем. Я еще в семь здесь был, хозяйке помогал. Дира на Макарихе встретим, на все про все еще час, так что шевелись.

Дорожкин оглянулся, успел рассмотреть двух коняг, задумчиво смотрящих на нежданного гостя из-под обширного навеса сбоку от избы, высунувшего язык кудлатого пса и пошел вслед за Шакильским, который выглядел забавно в теплых синих подштанниках, поддевке и обрезанных валенках, болтающихся на его ногах, как маленькие войлочные корытца. Дверь избы была собрана из толстенных, в кулак, дубовых досок и висела на не менее внушительных кованых петлях. Однако проем оказался низким, и если Дорожкину пришлось наклонить голову, то Шакильскому и вовсе согнуться. За дверью оказались сени, заполненные, как понял Дорожкин, привыкая к рассеянному, падающему сверху свету, всяким хламом, а уж за следующей дверью в лицо инспектору пахнуло и домашним уютом, и свежей выпечкой, и теплом.

У беленой русской печи суетилась красавица. Дорожкин видел ее красавицей всего мгновение, но успел оценить и свежесть лица, и тонкость стана, и округлость форм. Но мгновение минуло, и перед взглядом его предстала уже виденная им однажды Лизка Уланова. И нимб ее был на месте, только он не стоял столбиком света над головой, а словно ниспадал волнами на ее лицо, плечи, руки… Дорожкин повел глазами в сторону, посмотрел на подшитый белеными досками потолок, на старинную утварь, словно вывезенную из музея, на половички и занавески, на печку и оконца с крохотными стеклами, удивился, что в избе для таких оконцев слишком светло, и тут только понял, что свет идет от самой Лизки, и понял еще и то, что если он не смотрит на нее прямо, в упор, а видит ее краем глаза, то ее красота никуда не девается. Да и так-то не сползала она с облика, как сказала ему Шепелева, Лизки-дурочки, а уходила внутрь.

— Ты чего остолбенел, инспектор? — толкнул в плечо Дорожкина Шакильский. — А ну-ка скидывай куртку да садись за стол. А я сейчас самовар со двора занесу. Поедим и почаевничаем заодно.

— Здравствуйте, — пробормотал Дорожкин, разрывая застежку-липучку, и Уланова словно вздрогнула от неожиданного звука. Замерла у печи, прислушалась, посмотрела на Дорожкина, закивала чему-то творящемуся у нее внутри, одернула вручную расшитый льняной сарафан и снова зашевелилась. Бросила на стол деревянный кругляшок, подхватила прихваткой чугунок, перенесла его на деревяшку. Затем опять метнулась к печи, кочережкой выволокла из нее противень с румяными пирожками и плюшками, бросила его на скамейку, подхватила оттуда же похожий противень с бледными подобиями первых, взяла банку с маслом и пером ловко мазнула по будущей выпечке, где надо присыпала сахарком и отправила в пышущий медленным жаром зев.

— А вот и я, — перешагнул через порог Шакильский с самоваром в вытянутых руках. — Нет, точно столбняк у тебя, парень. Ты чего застыл, инспектор? Разувайся, суй ноги в опорки. Кожушок на обушок, задницу на лавку, зубы на полку. Шучу, шучу. Давай, время не терпит, а живот и вовсе терпение потерял. Не завтракал? И это правильно.

Еда оказалась самой простой, но именно такой, о которой сам Дорожкин нет-нет да и вспоминал с тоской, когда набивал живот московским фастфудом или тем, что ему иногда приходилось приготовить для самого себя. Из горячего на столе была только желтоватая рассыпчатая картошка из чугунка, присыпанная укропом, зато из закусок… Соленые хрустящие огурцы, соленые же, упругие и холодные черные грузди, квашеная капуста с клюквой и яблоком, вилочек того же засола на отдельном блюде, мягкое, с чесночком и прозрачной слезой сало с полосками мяса, которое Шакильский тут же разложил на деревянной плашке и настругал тонкими ломтиками.

— Елизавета Сергеевна, конечно, хозяйка хоть куда, — извлек из-под лавки высокую бутыль с мутноватой жидкостью Шакильский. — Вот, самогончик варит, загоруйковка Фим Фимыча и рядом не стояла. Нет, загоруйковка штука хорошая, но она человека по-своему корчит. А вот самогончик от Лизки Улановой, — егерь подмигнул усевшейся со строгим видом за стол хозяйке, — ничего в тебе не убавит и на надрыв тебя брать не будет. Согреет, и только. И мозги прочистит.

Шакильский выставил перед собой руку и показал большим и указательным пальцами — на сколько.

— Сколько выпьешь, на столько и прочистит. Ну а выпьешь много, вовсе все вычистит. Так что не переусердствуй. Ты клади картошечку на тарелку, клади. И вилочкой тыкай. В грибы, огурчики. Хлебушек свойский. Ты такого точно не пробовал никогда. И сало бери. Тут уж, каюсь, я приложил ручку. Насолил, пока Лизку Марк Содомский в Москве, считай, месяц мурыжил. Бери стаканчик-то, бери. Сало без горілки що свиня без рила[38].

Дорожкин тыкал вилкой, куда указано, давил в тарелке желтую картоху, смотрел, как тает в ней комочек «свойского» масла, слушал жалобы Шакильского, что ему пришлось управляться и с Лизкиной коровой, и поросенку корм задавать, пока он не решился в сердцах его порешить, и не сводил глаз с Лизки. Она сидела за столом ровно, ела аккуратно и не смотрела ни на Шакильского, ни на Дорожкина, словно вовсе никого не было рядом, а имелся стол, еда и какие-то потаенные мысли, от которых наползала иногда на ее лицо непонятная, но светлая и сияющая улыбка.

— А что Содомский искал в Москве-то? — спросил Дорожкин, опрокинув граненый стаканчик в горло и в самом деле уверившись, что никакой холод ему ни в избе, ни за ее пределами в ближайшее время не грозит.

— Что искал, не знаю, а нашел так вроде тебя, — хмыкнул Шакильский. — Я так понял, что они всякую рыбку ловили, но потребовалась именно такая, которая на Лизу клюнет.

— Дочку мою найти надо, — вдруг подала голос Лизка.

Она сидела как сидела, уставившись перед собой, держа в руке вилку с наколотым на нее огурцом, но теперь словно прислушивалась к разговору двух вроде бы не замечаемых ею мужчин.

— Какую дочку? — все с той же улыбкой спросил Шакильский и добавил вполголоса с досадой: — Ну вот, пошло-поехало.

— А вот.

Лизка встала и сняла со стены фотографию в коричневой раме.

— Вера. Верочка моя. Верунчик.

— Что я говорил? — вздохнул Шакильский. — Или плачет, или о дочке говорит, или ходит и улыбается. А так-то нормальная. Все делает, работа в руках так и горит. Только молча все. Словно узлом у нее в голове на дочке все завязалось. Но при этом послушная, все понимает, кивает. Ведь поехала же с Содомским в Москву? Тоже небось дочку пообещал ей найти… Ты посмотри на фотографию-то, Жень. Карточке уже лет пятьдесят, если не больше. А девчонке на фото лет двадцать пять, если не тридцать. Если она и в самом деле была, так уж по-любому дожила бы почти до восьмидесяти.

— Ну если самой Лизке, как говоришь, под девяносто… — пробормотал Дорожкин.

Он протянул руку, и Лизка неожиданно отдала ему фотографию. Даже посмотрела в его сторону, но слепо, скользнула глазами, как по пустому месту. Под тяжелым стеклом была вставлена чуть помятая фотография простоволосой девушки с простым, милым лицом. Ничем она не походила ни на Алену Козлову, ни на Женю Попову и вместе с тем была едва ли не их копией. Могла бы учиться с ними в одной школе, жить по соседству, носить похожую одежду, сплетничать о чем-то общем, и со спины бы их путали знакомцы. Дорожкин перевернул рамку. Картонки с обратной стороны пожелтевшей фотографии не было, карточка держалась на подогнутых гвоздях, от которых на ней появились пятна ржавчины. Между пятнами виднелась карандашная надпись. «Вера Уланова. МамG съ любовію на добрую память».

Ниже чернилами другим, неровным, срывающимся почерком было дописано: «30 октября 1961 года».

— Почему старая орфография? — не понял Дорожкин. — Она что, до революции школу заканчивала?

— Думаю, что не заканчивала вовсе, — прищурился Шакильский и снова плеснул в стаканчик самогона. — О том после поговорим. Давай по второй и по последней, я сейчас пойду лошадок седлать, а ты посиди тут пока, может, и разговоришь старушку.

«Старушку», — с сомнением подумал Дорожкин и вспомнил показавшуюся ему у печи красавицу. Лизка и теперь ничем не походила на старушку, да и не пахло от нее, как говорил Шакильский, старушкой. В избе пахло свежей выпечкой. Вот хозяйка перестала кивать, словно услышала какой-то сигнал, поднялась и принялась вытаскивать из печи второй противень. Дорожкин достал телефон и щелкнул фотографию.

— Тоже телефон с собой таскаешь? — хмыкнул появившийся на пороге Шакильский с овчинным кожушком. — Я вот как часы его здесь пользую. На-кась, держи. Так ловчее будет, а куртку свою здесь оставь. Баловство китайское, а не одежда. Ты еще из деревни не выбрался, а из нее уже пух летит. Месяцем раньше я б тебя еще и сапоги заставил надеть, ну сейчас-то ладно. Все не пешком пойдем. И вот еще, треух на голову натянешь.

— А что это за дата? — спросил Дорожкин. — На фотографии? Тридцатого октября шестьдесят первого года? Написано другой рукой, человек явно был не в себе. День рождения дочери?

— Вряд ли. — Шакильский сморщил лоб. — Я думал об этом. У Лизки ничего не добился, а так-то — больно фотография старая. Если бы ее дочь родилась в шестьдесят первом году, то пропала бы где-то в восемьдесят пятом или рядом. Ее бы помнили, а так-то только старики чего-то припоминают о ней, да и то так смутно. Пока не ткнешь их лицом в фотку, имя не назовешь, тогда только что-то появляется. А на следующий день опять ни черта не помнят. Я ж занимался этим делом, помочь хотел Лизке, я ж к ней на постой определился, пока Адольфыч квартирку подобрал. Дир сосватал, сказал, что светлая бабка. И не обманул ведь. Так что я думаю, что дочь ее пропала в этот день. Эх, нельзя расспросить ее толком, жаль…

Шакильский крякнул и снова хлопнул дверью.

Дорожкин убрал телефон, покосился на Лизку, которая двигала у печи чугунки, словно никто и не обсуждал только что судьбу ее пропавшего ребенка, и достал из сумки папку. На желтоватом листе по-прежнему были вычерчены три имени: Колывановой Марии, Шепелева Владимира и Козловой Алены. Дорожкин помедлил несколько секунд, потом достал ручку и аккуратно вписал еще одно имя — Уланова Вера.

— Лучина, лучинушка березовая! Что же ты, лучинушка, не ясно горишь?

Лизка не запела, нет, скорее она принялась бормотать знакомые Дорожкину с самого детства слова. Прошептала обе строчки до конца, набрала в грудь воздуха, но не стала петь дальше, а замолчала. И тогда так же негромко, почти шепотом продолжил петь Дорожкин.

— Не ясно горишь, не вспыхиваешь? Или ты, лучинушка, в печи не была?

Лизка замерла, потом стряхнула на широкое блюдо последние пирожки, продолжила:

— Или ты, лучинушка, не высушена? Или свекровь лютая водой залила?

Допела, выжидательно взглянула на Дорожкина и стала петь вместе с ним, пусть и не на два голоса, а на два шепота, но вместе. И про подружек, и про постелишку, и про сны, и про милого. Дорожкин пел, вспоминал отчего-то, как эту песню пела его мама, и всякий раз пела не в обычный вечер, а когда вдруг в деревне отключали свет. Тогда мамка несла из сеней керосиновую лампу, а если не было керосина, лила в банку подсолнечное масло, накрывала ее картофельным кружком, протыкала через него тряпичный фитиль, зажигала и под несусветную копоть в избяном полумраке затягивала негромко «Лучинушку» или еще что-нибудь такое же — напевное, негромкое и нежное. Почти точно так же, как это делала теперь Лизка Уланова. И Дорожкин смотрел на нее, застывшую у печи, краем глаза и видел одновременно и юную и хрупкую девчонку, и усталую пятидесятилетнюю женщину, и где-то там же древнюю, ветхую бабку.

— Вот ведь чертяга, — прошептал откуда-то взявшийся на пороге Шакильский. — Молодец. Она и при мне пела, но так я только эхом могу работать. Нет, ну если бы она затянула «Несе Галя воду» или «Ніч яка місячна»[39], я бы еще подпел.

— Пирожки в сумку холщовую сложу, — вдруг негромко проговорила Лизка и оборотилась той, кого Дорожкин видел в метро. И Шакильский, наверное, тоже увидел ее такой же, чуть за пятьдесят, с усталым лицом и подрагивающими губами. Увидел и сразу же помрачнел. Не рассмотрел, видно, что свет в лице остался, даже ярче стал.

— Которые вилкой наколоты — те с капустой. Гладкие — с грибами. А я пойду курям корма задам. Тридцатого октября шестьдесят первого года Вера пропала.

Сказала и пошла к выходу, подхватила с гвоздя телогрейку, сбросила с ног вышитые тапки, сунула ноги в валенки, набросила на плечи серый шерстяной платок, перед тем как хлопнуть дверью, обернулась.

— Дочку мою найди, Дорожкин. Жива она.

— Вот как, — ошалело прошептал Шакильский, схватился за голову, сел на порог и постучался лбом о собственные колени. — Ты хоть понимаешь, парень, что я первый раз за два года от этой бабы осмысленные слова слышу?

— А разве ее слова о дочери не были осмысленными? — спросил Дорожкин.

— Пошли, — поднялся Шакильский. — Время. Дир — мужик пунктуальный. Слова лишнего не скажет, а посмотрит так, что мало не покажется. На лошади сидел?

— Сидел в детстве, — пожал плечами Дорожкин. — Но чего там было сидеть? Отец мальцом сажал на лошадку, так она все одно в телегу была запряжена.

— Ничего, я тебе серую дам, — кивнул Шакильский. — Она поспокойнее. К Макарихе освоишься. Тут всего ничего, пара километров. Ты чего в сумку-то свою набил? Патроны? Еда? Ладно, приспособим ее на месте. Пистолетик, смотрю, взял с собой? Молись, чтобы стрелять нам сегодня не пришлось.

Сам Шакильский, судя по всему, стрелять собирался. Когда примерно через километр Дорожкин приноровился к неторопливой поступи серой лошадки, которая еще во дворе Улановой посмотрела на него если не с презрением, то с явным огорчением, он разглядел, что у Шакильского имелось сразу два ружья. Одно висело за спиной, второе торчало в чехле на лошадином боку, словно егерь насмотрелся фильмов об индейцах. Дорожкин не мог разобрать, что там торчало в чехле, но агрегат, который ерзал по бушлату Шакильского, внушал невольное уважение.

— Четвертый калибр, — услышал незаданный вопрос Шакильский. — Агрегат не то чтобы очень уж чем-то, кроме калибра, выдающийся, но на крайняк незаменим. Бывает такая напасть, что ничем больше не остановишь. Пару раз приходилось… применять. В Туле такие делают, вот с патронами беда, но запас у меня есть. Приспособил тут гильзы от ракетницы, пожертвовал несколькими серебряными ложками, еще кое-что добавил по совету умных людей. Короче, выручит, если что. Но стрельнуть не дам, даже не проси.

— Чего так? — не понял Дорожкин. — Я, правда, не любитель, но…

— А чего попусту громыхать? — скривил губы Шакильский. — Да и опасно это. Как минимум — упадешь от отдачи, а там можешь и ключицу сломать. Да и тут такое дело, быстро с ним управляться надо. Бить лучше в упор, не попадешь — перезарядить все одно не успеешь.

— А второе ружье? — поинтересовался Дорожкин.

— Второе на все прочие случаи, — улыбнулся Шакильский. — На дальность, на точность, на быстроту. Тут Адольфыч не поскупился, попросил я у него хороший отечественный карабинчик под девятимиллиметровый патрон и получил вот этого девятого тигренка[40]. Да и мало того что патрончики мне немецкие[41] предоставили, так еще и снарядили как надо. Так что я вооружен нисколько не хуже тебя.

— Бред какой-то, — пробормотал Дорожкин, покачиваясь в седле и поглядывая по сторонам. — Вроде бы взрослые люди, а туда же… И ведь понимаю вроде бы все, а все одно бредом кажется. Осталось только осиновые колья запасти да чеснока наесться.

— Конечно, — стал серьезным Шакильский. — Сало как раз с чесноком было. И без кольев никуда. Тут у нас Дир первейший специалист. Он огнестрелку не признает, кстати. Знаешь, я, когда сюда только попал, тоже относился к этому ко всему с изрядной долей скептицизма, но потом…

Шакильский замолчал и резко выдернул из чехла карабин. Приложил его к плечу и начал поворачиваться вокруг себя, понукая коленями поворачиваться и лошадь. Гнедая лошадка слушалась егеря беспрекословно. Застыла и серая, что несла Дорожкина. Инспектор, поежившись, потянул из кобуры пистолет.

— Тсс, — покачал головой Шакильский. — Не теперь.

Дорожкин огляделся. До Макарихи оставалось, как он прикидывал, не более полукилометра, вокруг тянулось голое, прореженное осенью до чистоты мелколесье.

— Что случилось? — спросил Дорожкин, когда Шакильский опустил ружье.

— Шел кто-то за нами, — пробормотал егерь. — Плотно шел, не отставал, и, главное, лошади мои его не почувствовали. Это плохо. Да и я его не вполне ощутил. Так, по наитию. Ты смотри что делается? Уже белым днем беречься надо. Но я его не увидел. Даже тенью не разглядел. Что же получается, неужели он паутиной бежал? Что же это за погань такая?

Дорожкин только пожал плечами. Запоздавший испуг схватил его за шкирку, запустил холодные ладони за воротник. Или это и было ощущение неизвестного преследователя?

— Зачем ее посылали в Москву? — спросил Дорожкин, когда Шакильский сунул карабин на место и вытер со лба пот.

— Ты о Лизке? — переспросил Шакильский. — Так вот из-за этого и посылали, скорее всего. Я, правда, больше по лесным делам в курсе, что в городе творится, не очень знаю. По весне трое курбатовских погибло. Но зверя поймать не смогли. Потом Шепелев пропал, тут вроде все утихло. Некоторые даже подумали, что Шепелев и был тот самый… зверь. Я тоже, кстати. Но в конце лета, даже, считай, с июля, опять понеслось. Вначале только скотина, потом ребенок на Макарихе пропал, нашли только куски плоти. Ну а уж при тебе считай — Тамарка-травница, Мигалкин, тетка эта с почты, я слышал, что докторша еще одна из больницы. Опять же приемщицу ты в прачечной кокнул. Мне Ромашкин рассказал. Понятно, что она по лесу не бегала, но что-то мне говорит, что неспроста она… Ну наверное, никак Содомскому без еще одного инспектора было не обойтись? Да и вроде оправдались их ожидания или нет?

— Да черт с ними, с ожиданиями, — процедил сквозь зубы Дорожкин. — Почему именно Лизу в Москву потащили?

— А кто их знает, — развел руками егерь. — У вас же в управлении каждый в свою сторону заточен, выходит, твою заточку по Лизке сверяли.

— А как заточен был Шепелев? — спросил Дорожкин.

— Очень остро, — прошептал Шакильский, озираясь вокруг. — Я бы даже сказал, что чересчур остро.

Глава 12 Тайное и потайное

Дир, тщательно упакованный в зимний камуфляж, сидел, уткнувшись в читалку, на деревянных мостках над холодным зеркалом пруда. Тут же на берегу стояла удивительная маленькая, но крепкая лошадка неопределенной масти. Голова и живот у нее были белыми, ноги и спина рыжими, а роскошные, заплетенные косами грива и хвост — желтыми, почти золотыми. В отдалении, у окружающих пруд приземистых изб, у заборов и плетней по мерзлой траве бродили куры.

— А вот и рыцарь печального образа со своим коньком-горбунком! — приветствовал лешего Шакильский.

— Сань, ты бы определился, — пробурчал Дир. — Если я рыцарь печального образа, то лошадка должна зваться Росинант. А если конек-горбунок, тогда я не Дир, а Иван-дурак.

— Тогда уж, скорее, Иван-Дирак, — хмыкнул Шакильский, спрыгивая с гнедого. — Ты смотри, кого я тебе привел!

— Да уж вижу, — расплылся в улыбке Дир. — Привет, инспектор. Что? Как здоровье?

— Нормально, — улыбнулся Дорожкин и выудил из сумки книжку. — Это тебе.

— Елки-палки-сучья-моталки, — покачал головой Дир. — Я ж бумажных книжек не беру, Женя. Куда ж мне бумажные? Я ж лесной человек… А ну-ка… дай хоть посмотрю-то… Слушай, а ведь возьму эту. Зачитаю, конечно, но все одно возьму. Я ж, когда первый раз ее читал, полночи просидел, пока не осилил. Возьму, помусолю еще разок, в охотку, в охотку…

— Вот чудак, — покачал головой Шакильский, глядя, как Дир прячет за пазуху вслед за читалкой и подаренную Дорожкиным книгу. — Правда ли, что у тебя там тысячи книжек, в устройстве этом? И ты их все читаешь?

— Все не читаю, — покачал головой Дир, подходя к своей лошадке. — Пролистываю несколько страниц, откладываю, если не то. С первых же страниц ясно, стоит читать или можно обойтись. А Дирак[42], Александр Валериевич, кстати, был весьма умным мужиком. Книжку хорошую написал. «Принципы квантовой механики» называется.

— Подожди! — не понял Шакильский. — Ты же только фантастику читаешь?

— Не только! — поднял палец Дир. — Просто нужен повод. А повод есть всегда. К примеру, однажды мне в руки попала книжка с названием «Море Дирака»[43]. А от хорошей фантастики до науки один шаг. Или наоборот.

— Дир, — удивился Дорожкин, глядя, как леший садится на лошадку, — да ты на ней, как…

— Не надо! — сделал строгое лицо Дир, который и в самом деле, сидя в седле, опирался ногами о землю. — Не надо лишних слов. Коняга очень обидчивый у меня. Зато, если что-то вдруг не так, так быстрее слезать. Выпрямил ноги, и уже на земле.

— Дир любознательный, — заметил с улыбкой Шакильский, когда отряд из трех седоков покинул деревеньку Макариху и углубился в лес. — Ты думаешь, как он ко мне прибился?

— Это еще неизвестно, кто к кому прибился, — возразил Дир. — Ты же после меня сюда прибыл?

— Ну после не после, а кто в кого впадает, смотри по руслу, — заметил Шакильский.

— А хоть бы и по руслу, — гордо расправил плечи Дир.

— Все, я пас! — рассмеялся Шакильский. И продолжил: — Я тут, когда осмотрелся, начал все исследовать да проверять. Раз столкнулся с Диром, другой, смотрю, а он вроде меня. Тоже в каждый овраг нос норовит вставить, в каждую сторону глаза выпучить.

— И стали тут мы пучиться хором, — с усмешкой проскрипел Дир.

Леший ехал на действительно крепкой лошадке, расставив ноги в стороны, и с любопытством смотрел, как шуршит и пригибается задеваемый ими кустарник.

— Ты, кстати, вот еще вспомни что, Женя, — подал голос егерь. — Сам-то ты почему здесь? Не любопытство ли и тебя привело ко мне домой? Или только работа?

— Далеко нам? — спросил Дорожкин, ерзая в седле. Первые полчаса, в которые он, казалось, привык к верховой езде, прошли, и теперь каждый шаг серой отдавался во всем теле.

— Ты не смотри на Дира, — оглянулся Шакильский. — Он, считай, что деревянный. Ноги в стремена вставил? Вот и опирайся на них, ногами работай, а то полуденную раскоряку я тебе обещаю. Впрочем, по-любому обещаю.

— Так куда мы? — вновь спросил Дорожкин. — Никак в Тверскую область нацелились?

— Ты забыл, — показал на небо Шакильский. — Забыл про cirrocumulus tractus!

— Ну нет их, и что? — не понял Дорожкин. — Может быть, над нами нет авиамаршрутов. А что касается военной авиации — в стране кризис, экономят топливо.

— Давненько они его экономят, — пробурчал Дир, который и на ходу умудрился уставиться носом в читалку.

— Ладно, — хмыкнул Шакильский. — Часа через два будем на месте. Ну или через три, если ты задницу сотрешь и мы медлить начнем. Там и посмотрим. Тут в любую сторону больше двадцати — двадцати пяти километров не пройдешь.

— Почему? — удивился Дорожкин. — Ну здесь-то заповедник, это понятно, а на юге — там же дорога, дачи, деревни.

— Ну просто как малое дитя, — пробурчал, не отрывая взгляда от читалки, Дир.

— Это пройдет, — неожиданно строго ответил Шакильский и во второй раз за день резко поднял вверх руку. И серая Дорожкина, и конек-горбунок Дира замерли одновременно, словно были выдрессированы именно на этот жест.

— Слышишь? — прошептал егерь через секунду.

Дир подобрал под себя ноги, поставил их на землю, на которой виднелись слабые, отпечатавшиеся в мерзлой земле следы уазика, спрятал читалку за пазуху. Стянул вязаную шапку, покрутил лысой головой.

— Слышу, — сказал через минуту. — Но он близко не подходит, да и не возьмем мы его, пока он грязью движется. Я туда не полезу, испекусь. К тому же кто его знает, вдруг он и меня переможет? Есть у меня подозрение, что это не маленькая собачка.

— О ком речь? — негромко, но как можно бодрее спросил Дорожкин, пытаясь скрыть замешательство. Вокруг стоял светлый и прозрачный сосновый лес, в котором не наблюдалось никакого движения. — Кстати, давно хотел спросить, что тут… с птицами?

— Мало тут птиц, — с ленцой ответил Дир. — И зверья мало. Обычного зверья мало. Да и необычного нет, считай. Почти нет. Уходит он отсюда… Потом расспросы, потом. Адольфыч завозил сюда и птиц, и зверье выпускали, но толку нет. Не держатся, бегут. Или гибнут. Ну я у себя кое-кого сберегаю. Кабанчиков там, косуль, лосей, еще кое-кого по мелочи, а тут мало. Гибнут.

— Говори уж как есть. — Рука Шакильского по-прежнему лежала на прикладе карабина. — Не сами гибнут, а их гибнут.

— Тогда… — Дорожкин нервно сглотнул. — Тогда какой смысл работать егерем, если нет зверей?

— А не буду работать егерем, так их и не будет никогда, — прошелестел Шакильский и вдруг расплылся в нервной улыбке. — Отстал вроде. Или в обход пошел. Затаился. Прибавим чуть-чуть. До полудня хочу успеть.

Отряд двинулся дальше, и Дорожкин, еще раз посмотрев на след уазика, пробормотал:

— Маргарита и Ромашкин то и дело в каких-то ссадинах возвращаются, а в чем дело, не говорят. А меня один раз позвали на охоту, так я чуть не…

— Подчищают они территорию, не охотятся, а подчищают, — объяснил Шакильский. — А когда тебя вот позвали, именно что охота была. То, что они подчищают, в грязи таится. Или в паутине, если по-другому. Тут, говорят, грязь близко. Оно выбирается наружу, тут его и… Но я в таких делах не участвую. Мое дело — чистый воздух да граница…

— Опять граница, — вспоминал давний разговор Дорожкин и вдруг вздрогнул, стиснул кулаки, зажмурился. Как же он мог упустить? Вера Уланова пропала в шестьдесят первом году. Ну так и Дубицкас был выписан из квартиры в шестьдесят первом году. Совпадение? Выписан был в связи со смертью, но все еще бродит по институту. Может быть, и Вера Уланова бродит где-то?

— Ничего странного не заметил сегодня с утра? — обернулся Шакильский.

— Да все странное, — пожал плечами Дорожкин и, с окатившей его уже в который раз волной ужаса, вспомнил вчерашнее приключение в квартире Козловой. — Уланова странная, ты странный, лошади странные, небо вот странное, чистое какое-то, как ты говоришь, дом Улановой странный.

— Вот, — кивнул Шакильский. — О том и речь. Запомни это, парень. Дом у Улановой необычный. Я, когда впервые его увидел, рассматривал долго, потом только постучался. Постучался, да чуть не пожалел. Каюсь, сначала испугался. Когда человек не в себе, это очень страшно. Потом едва не влюбился, но сразу почувствовал, что-то не то с ее красотой. Но так или иначе, а к домику-то прирос. Помогаю частенько. А все почему? Из-за любопытства. Любопытство — важная штука.

— Но очень опасная, — заметил Дир, все так же вычитывая что-то в своей читалке.

— Согласен, — кивнул егерь, и Дорожкину в который уже раз показалось, что светлый бор по сторонам дороги наполнен не только тишиной и свежестью, но и опасностью.


— Прибыли, — спрыгнул с лошади Шакильский, когда тыльная часть Дорожкина отчаялась уже дождаться окончания мучений. — Смотри-ка, еще пара метров в плюсе. А когда ты, парень, появился, на пятьдесят метров отыграло сразу.

Дорожкин в недоумении обозрел округлую полянку, на которую выбрался отряд, сполз на сухую мороженую траву. Попытался сделать один шаг, другой и так и пошел, расставив ноги и жалея, что не может сию секунду завалиться на мягкий диван и забыть и о собственном любопытстве, и о возможном сумасшествии, и о городке Кузьминске со всеми его обитателями.

— Не слишком спеши, — посоветовал ему Дир. — Сначала надо оглядеться как следует, подумать.

— Лошади? — вспомнил Дорожкин.

— О лошадях не беспокойся. — Шакильский передернул затвор карабина. — Они просто так не убегут. А если кто нападет на лошадок, радоваться надо, что не на тебя. О том, что вокруг, думать надо. В лесу без думки нельзя.

— Мы уже в Тверской области? — спросил Дорожкин, разглядывая по-особенному темный и высокий лес на дальней стороне поляны. Издали казалось, что под лапами елей стоит ночь.

— А кто его знает? — пожал плечами Дир. — С одной стороны, вроде как да, а с другой…

— Ну ладно, — закинул карабин на свободное плечо Шакильский. — Хватит мучить инспектора.

— Так пусть он дурака выключит, я сразу и мучить его перестану, — улыбнулся Дир, и Дорожкин тут же подумал, что и Дир, и Шакильский не просто так взяли с собой бедолагу инспектора развеяться на выходные, а именно что сопровождали его в нужное место. В нужное им место.

— Все просто, — сказал Шакильский, поглядывая в сторону темного леса. — С каждым из нас происходит нечто такое, что кажется нереальным, неправильным, невозможным.

— Ну не с каждым, — скрипнул Дир, поймал улыбку егеря и поправился: — Или не всегда.

— Весь вопрос, как на это реагировать, — продолжил Шакильский. — Можно решить, что ты сошел с ума.

— Или сошли с ума все вокруг, — заметил Дир.

— Можно решить, что все это сон, — прищурился егерь. — Не самый плохой вариант, кстати.

— И даже попытаться проснуться, — добавил Дир.

— Но если не получится… — Шакильский замолчал.

— …продолжать спать, — закончил Дир.

— Долго репетировали? — спросил Дорожкин.

— Думали долго, — отозвался Шакильский. — Что тебе сказал Адольфыч? Меня интересует последняя версия.

— То, что это заповедник, — пожал плечами Дорожкин. — Для всякой нелюди, нечисти, людей с особыми способностями. А вам разве говорил что-то иное?

— И нам говорил то же самое, — кивнул Шакильский. — Мне, по крайней мере. Дир слишком занят чтением, ему не до откровений Адольфыча.

— Это ему не до меня, — заметил Дир, — к счастью.

— Хорошо, хорошо, — поднял руки Дорожкин. — Вы меня убедили. Если это сон, надо продолжать спать. Если это коллективное сумасшествие, надо расслабиться и находить в этом определенный кайф. Или интерес. Мне Адольфыч сказал, что будет очень интересно. Пока не обманул. Кстати, он не обманывает. Он ведь просто уточняет, не так ли?

— Вот, — расплылся в улыбке Шакильский. — Я все не мог слово подобрать. Адольфыч уточняет. Точно. Уточняет. Ну так давай и мы попытаемся уточнить? Пошли, парень. Сумку свою возьми, у тебя ж там колбаска копченая? Я почуял. Не обратно же ее тащить?


Полоса проходила метров за десять до леса. Дорожкин бы не заметил ее вовсе, но Дир расставил руки, да и Шакильский поймал его за шиворот.

— Смотри.

Трава под ногами менялась, словно была отсечена невидимой линией. Там, где стоял Дорожкин, она была сухой, желтоватой, побитой заморозками. Через шаг становилась серой и как будто живой. Только не торчала вверх разнотравьем, а курчавилась, изгибалась вдоль земли.

— Граница? — недоуменно спросил Дорожкин, но Шакильский уже обогнал его и шагнул через линию. Шагнул и мгновенно и сам стал серым, и потерял в росте полметра, если не больше. И Дир шагнул вслед за ним, но не уменьшился, а как будто еще вырос и раздался в стороны, вовсе предстал великаном.

— Иди сюда, — сказал Шакильский, но его голос был глухим, словно говорил он сквозь стену.

— А сможет? — повернулся к нему Дир.

— Сможет, — кивнул Шакильский. — Должен. У него ж нет этой дряни над головой.

— Какой дряни? — спросил Дорожкин, шагнув вперед.

Ничего не изменилось, только Шакильский и Дир стали прежними, да серость вдруг оказалась за спиной, а цвет появился именно там, где теперь стоял Дорожкин. Трава стала зеленой, пусть цвет ее и отличался от цвета обычной травы, был того странного оттенка, которым могут похвастаться разве только ели, которые Дорожкин привык называть «голубыми». Да и огромные деревья, которые вздымались над головой, тоже были чуть иными.

— Расстегивайся, — посоветовал Дир. — Тут теплее, чем там.

— Как это может быть? — не понял Дорожкин. — Здесь стена, что ли? Или еще что?

— Что-то вроде стены, — кивнул Дир и посмотрел на Шакильского. — Ну и что дальше?

— Продолжим концерт, — решил Шакильский, вставил в рот два пальца и оглушительно свистнул. Откуда-то издалека донесся едва различимый свист.

— Чего ждешь? — с интересом посмотрел на Дорожкина Дир. — Садись. Видишь, два бревнышка лежат? Вот наша столовка. А на том камне мы закуску раскладываем.

В отдалении в траве и в самом деле высился плоский валун, возле которого в траве тонули два сухих бревна, причем они не были отпиленными кусками ствола, а скорее выломанными, с торцов торчала щепа.

— Вот. — Шакильский поставил на камень бутыль самогона, плюхнул пакет с солеными огурцами и мочеными яблоками. Развернул кулек с Лизкиными пирожками, примостил стопку одноразовых стаканчиков. — Что у вас?

— Брусничка и мед, — стукнул туесками Дир.

— И вот. — Дорожкин выложил колбасу, хлеб, соль и коньяк.

— Ничего себе! — присвистнул Шакильский. — Ты что, сын губернатора?

— Тракториста, — буркнул Дорожкин и покосился в чащу. — Просто мини-бар в квартире пока бесплатный. Мне кто-нибудь объяснит, что тут происходит? И как я должен дальше действовать: продолжать смотреть сон или держать руку на кнопке дурака? Кто там за деревом?

— Грон, Ска, Вэй! — крикнул Шакильский. — Идите сюда. Он вас все равно увидел.

— Вэй не пойдет, — заметил Дир, но Дорожкин уже не слушал лешего.

Кусты, раскинувшиеся под крайними соснами, зашелестели, и вниманию Дорожкина предстали две фигуры. Одна принадлежала высокому существу, обладающему абсолютно человеческим, открытым, даже изящным лицом; все остальное скрывалось под длинной зеленоватой хламидой. Другая была человеческой вся, но ее человечность казалась шутейной, игрушечной. Пухленькие красноватые щечки окружали пухленькие же губки над круглым подбородком. Из-под длинных ресниц смотрели настороженные глаза, над красноватым лбом торчала щетка непослушных волос. И все тело второго гостя было точно таким же, округлым, крепеньким, красноватым, по крайней мере, все, что не скрывалось меховой жилеткой на голое тело и короткими меховыми штанами.

— Здрасте! — поклонился камню маленький и плюхнулся напротив Дорожкина, взъерошив волосы ухватистой пятерней. — Грон — это фамилия. Звать же меня Ша. А длинного зовут Й. Не, вообще-то у него длинное имя, но из приличных звуков только — Й. А Ска — это фамилия. Раньше как-то без фамилий обходились, а тут что-то проняло, да. Заразное это дело оказалось. Все теперь фамильничают.

Высокий кивнул и занял место рядом с маленьким, хотя присел он или замер, Дорожкин так и не понял. Впрочем, он даже размышлять об этом не стал, хватило уже того, что абсолютно человеческое и даже красивое лицо высокого было в полтора раза больше лица обычного человека.

— А Ф не выйдет, да, — махнул короткой ручкой Грон. — Вэй-то тоже фамилия. А зовут Ф. Только не Фэ, не Фу, не Эф, а Ф. Да. Такое имя, да. Он, правда, говорит, что В его зовут, но на самом деле-то мы знаем… Он не боится, нет. Но у него так принято. Как нового человека увидит, два дня стесняется. Там стоит, за елками. Причем если двух новых увидит, то один день стесняется. Ну а больше двух, так сама наглость. Вовсе не стесняется. Ничего, я ему принесу перекусить. В стаканчик отолью да в туесок соберу чего, да.

— Тайный народ старается по трое ходить, — объяснил Дир.

— А как же еще? — удивился Грон. — Знамо дело, один работает, один спит, один караул держит. Заодно и стесняется. По трое и надо. Опять же, если сообразить что…

— Рот закрой, — посоветовал Дорожкину Шакильский. — Неприлично так рассматривать гостей.

— Ты себя вспомни, да, — посоветовал Грон, жадно оглядывая угощение. — Еще шире рот разевал, когда тебя сюда Дир первый раз привел, да. Тогда, правда, вся поляна еще наша была, а теперь только край…

— Скоро и края не останется, — пробурчал Дир и подмигнул высокому. — Давай, что ли, Ска. Чем порадуешь?

Полы зеленой хламиды раздвинулись, и оттуда показалась столь же огромная, как и лицо, рука. Показалась и исчезла, а на камне появился сплетенный из лыка коробок, в котором горкой лежала крупная и свежая земляника и торчал пяток деревянных ложек.

— Как это? — удивился Дорожкин.

— Наш человек, да, — тряхнул головой маленький. — Тому, что из леса два урода вышли, удивился, но не шибко, а на спелую землянику в ноябре глаза настежь распахнул.

— Напрасно ты так, Шанечка, — мягко заметил высокий. — Я, к примеру, себя уродом не считаю.

— Вот ведь, — всплеснул руками маленький. — Теперь я Шанечка. Пользуется, гад, что я к его однобуквию никакого суффикса присобачить не могу, а с приставками только похабщина получается.

— Я не в обиде, — улыбнулся высокий. И Дорожкин вдруг почувствовал, что этакое гигантское человекоподобие кажется ему еще более ужасным, чем любое возможное и невозможное чудище.

— Ладно, — крякнул Шакильский, избавив коньячную бутылку от пробки. — Сначала выпьем, потом разговоры будем разговаривать. С этого начнем или с Лизкиного пойла?

— Давай с желтенькой, да, — шмыгнул носом маленький. — Чтобы градус потом не снижать. Лизкина-то к водке в полтора идет? А эта к одному или как?

— Сейчас и увидим, — заметил Шакильский, и скоро стаканчики захрустели в крепких ладонях.

Коньяк обжег горло, Дорожкин тут же схватился за ложку, сыпанул в рот порцию свежей земляники, подбил ее пирожком с капустой и в пару секунд уверился, что город Кузьминск и его окрестности не самое плохое место на земле.

— Это точно, да, — хохотнул маленький. — Нет, ты не думай, я мысли не читаю, но самое главное схватываю. Вот когда тут в первый раз сидел Санька Шакильский, он о другом думал. У него тогда обычная двустволка была, так он сидел тут, выпивал с нами и размышлял, положит ли меня и Ска с двух серебряных жаканов, если мы клыки покажем, и не наваляет ли ему после этого Дир.

— И навалял бы, — подтвердил Дир, закусывая пирожком.

— И положил бы, — рассмеялся Шакильский.

— Так что все нормалек, да, — рыгнул маленький и потянулся к Диру. — Дирушка, а ну-ка рубани мне колбасную попку. Я колбасные попки страсть как люблю. Да не снимай скорлупу, сам отшелушу.

— Ну? — посмотрел на Дорожкина Шакильский. — Что скажешь, парень? Где тут у нас заповедник?

— Подождите… — Дорожкин потер виски ладонями. — Я правильно понимаю, что за спиной у меня граница Кузьминского… заповедника. А дальше Завидовский заповедник?

— Неправильно, — не согласился Дир, и тут же закатился в хохоте маленький, улыбнулся высокий, хмыкнул Шакильский.

— Нет тут никакого Завидовского заповедника, — заметил высокий. — Отсюда пойдешь на север — дойдешь до моря, никакого заповедника больше не найдешь. И городка ни одного не разыщешь. И этих, как их… — высокий посмотрел на Шакильского, — cirrocumulus tractus здесь тоже нет. Это, конечно, парень, Земля, но не та Земля.

— То есть? — нахмурился Дорожкин. — Как же не та?

— А вот так, — развел руками Дир, почесал лысину, сунул руку за пазуху и вытащил книгу. — Вот, смотри. Вот это обложка.

— О! — вскинулся маленький. — Дашь почитать? Та самая, о которой ты рассказывал? Vita nostra brevis est, brevi finietur?[44] Неужели в бумаге купил?

— Цыц, Шанечка, — оборвал маленького Дир. — Остуди пыл. После. Вот смотри, инспектор, это обложка. А это, — он открыл книгу, — подложка, изнанка, оборотная сторона. Понял?

— Два мира? — не понял Дорожкин. — Это что ж выходит, я что, попаданец, что ли?

— Ага, — хихикнул маленький. — Попаданец, как кур в ощип.

— Все мы тут попаданцы, — заметил Шакильский. — А те, что на земле остались, еще попаданнее нас.

— Не два мира, — не согласился Дир. — Один. Просто ты был с одной стороны, а оказался с другой. Понял?

— Нет, — пробормотал Дорожкин.

— Я, честно говоря, — заметил Шакильский, — и сам до сих пор ничего не понял. Просто согласился с умными… существами.

— А я не обиделся, — задрыгал ногами маленький. — А если ты еще плеснешь этой желтенькой, я и вовсе не обижусь.

— За те деньги, которые эта желтенькая стоит, можно полсотни бутылочек водочки купить, — заметил Шакильский. — А если паленой, то и все сто.

— Ой! — прикусил язык маленький.

— Поподробней насчет обложки-подложки можно? — попросил Дорожкин.

— Смотри. — Дир встал, закрыл на мгновение глаза. — Ты радио слушал? Слушал. Тебя не удивляет, что в одном и том же пространстве вещает сразу несколько станций и никак их волны друг в друга не утыкаются?

— Подожди! — Коньяк не ударил в голову, но язык Дорожкину развязал. — Но ты говоришь об обложке и подложке, а волн-то много, а не две!

— Ну ты лоб в лоб-то не копируй, — усмехнулся Дир. — Может, и обложек-подложек много. У Солнца вон сколько планет, а погулять-то вот так, налегке, только по одной в радость. Значит, говорить много не буду, но что скажу, или бери на веру, или просто мотай на ус.

— На нос, — брякнул маленький, — у него усов нет. Или на…

Хламида у высокого чуть дрогнула, но щелчок, от которого на лбу маленького тут же появилось красное пятно, разнесся далеко по лесу.

— Есть земля, где есть и Завидовский заповедник, и Москва, и шестая или уже седьмая часть суши и прочее, и прочее, и прочее, — как ни в чем не бывало продолжал Дир. — А есть ее подложка. Вот здесь. Одно без другого никуда. Там, откуда ты пришел, Саня пришел, да и я, живут люди, звери, всякие гады, птицы, ну и прочее. Здесь тоже есть и свои звери, и гады…

— Гадов много, кстати, — торопливо вставил маленький, потирая лоб. — Один как раз тут поблизости окопался, да.

— Там лес рубят, тут он гнилью рушится, — бормотал дальше Дир. — Здесь его рубят, там он сохнет. Там кровь проливают, здесь порча землю жрет. Тут убивают тайный народец, там плесень черная разбегается. Тут речку прудят, там она тиной затягивается. Там горы срывают, тут земля проваливается. Понял?

Промолчал Дорожкин.

— Ты в институте учился? — спросил Дир.

— Учился, — кивнул Дорожкин.

— Да тут и школы хватит, — улыбнулся высокий.

— Правильно, — задумался Дир. — Вот представь себе систему координат. Четыре линейки. Верх-вниз, вперед-назад, вправо-влево, из вчера в завтра. Где б ты ни оказался, в этой системе всегда для тебя точка найдется. А теперь представь, что есть еще одна линейка.

— Может, и не одна, — заметил высокий.

— Пусть хоть одна, — махнул рукой Дир. — Вот по этой линейке на пядь в сторону, и ты уже не на обложке, а под ней. Понял?

— Стараюсь, — пробурчал Дорожкин. — А чем отличается потайной народ от тайного?

— Потайной — это вроде Дира, — вылил остатки коньяка в стаканчики Шакильский. — Или вроде того же Фим Фимыча. Живет на земле, а схорониться может и в подложке. Я не антрополог, но, думаю, это что-то вроде людей. Почти людей.

— Не всегда, — надул губы Дир. — Помнишь, ты ходил с Кашиным кикимор из западных болот выкуривать? Что в них от человека-то?

— Ну не знаю, — махнул рукой Шакильский. — Поверь мне, приятель, такие бабы иногда попадаются, что против них и с кикиморой за счастье посидеть да перетереть о том о сем. А тайный народ — это тот, что вовсе перебрался в подложку. Так и живет здесь. Он и в Кузьминске есть. Только там он…

— В рабстве, — со все той же улыбкой ответил высокий. — Днем за стеклом дурман выращивает, ночью город чистит.

— Пока чистит, да, — понюхал стаканчик маленький.

— Вы тут революционную ячейку затеваете или что? — не понял Дорожкин.

— Зачем? — удивился маленький. — На кой нам твоя ячейка? Мы с людями всегда миром ладили, в подложке людей в достатке бывало. Не только тайному народцу порой схрон требуется. Только вот напасти такой не было. Ты что думаешь, город твой всегда тут стоял? Вскочил, как прыщ на заднице…

— Ну если он на заднице, то где тогда ты? — спросил маленького Шакильский и повернулся к Дорожкину. — Никто пока ничего не затевает. Как затевать, если разобраться сначала надо? Просто объясняем, что и к чему. То, что сами успели понять. Ты же хотел узнать да понять?

— Узнать не значит понять, — подхватил еще ложку земляники Дорожкин, но есть не стал, задумался. — Допустим, что все так. Здесь подложка, над ней обложка. А там? — Он обернулся на поляну, на которой пофыркивали лошади. — Там же что подложка, что обложка, одно и то же почти. Слиплись они, что ли?

— А вот не знаю, — задумался Дир. — Только я вот что тебе скажу, парень. Я когда под Пермью лес держал, в подложку легко уходил. Есть я, и вот нет меня. Но там лес сильно попортили. И подложка в засох пошла. Но все равно она там есть. А здесь, в Кузьминске, вовсе подложки нет. Волдырь какой-то вместо подложки. Все, что чуть в сторону или чуть ниже, называй как хочешь, а мы называем — паутина или грязь. Ходу туда нет. Это как в трясину, ноги замочить можно, а если глубже — засосет.

— Если ты не кикимора болотная, — хихикнул маленький.

— Ты, кстати, когда в словарь полезешь, Женя, имей в виду, — Шакильский хмыкнул, — там все вранье. Там написано, что кикимора жена лешего. Так вот, ни разу. Да и не любит Дир грязи, а кикиморам в ней самый кайф.

— В ту грязь, что под Кузьминском, даже кикимора не полезет, — покачал головой Дир. — И я не могу. Да никто, считай. Кроме разве самой последней пакости или умельца какого. Но дело не только в этом. Вот здесь, — леший провел рукой по траве, — самая подложка и есть. Но только ты здесь наверх тоже не выберешься. И сверху грязью затянуло. Паутина, туман, топь, которая и под ногами, и над головой.

— Можно выбраться, — протянул высокий. — Но далеко отходить надо. Аж к Волге. И с каждым годом все дальше и дальше.

— Подождите, — нахмурился Дорожкин. — Но Адольфыч ведь как-то выбирается?

— Ты только языком-то зря не болтай, — заметил Шакильский. — Адольфыча на просвет не разглядишь. Он ведь, может, тоже кругаля дает. Или нора у него какая есть… Я вот еще что скажу: бойся его, парень.

— Ладно. — Дорожкин протестующе поднял ладони. — Хватит. Перегрузка. Допустим, что все так и есть. Допустим, что я даже не сошел с ума и не сплю. Но как все это вышло и что нужно делать?

— Сначала понять, потом делать, — пробормотал, прислушиваясь к чему-то, Шакильский. — Разобраться, как так вышло. Это ты точно заметил. Вышло же как-то? Я, может быть, тебе расскажу кое-что попозже, есть что рассказать. Эх, если бы Лизка была в своем уме, она бы могла поболе меня рассказать. Да и Ска может кое-что поведать. Но в Кузьминск тайному народу ходу нет. Если только в дворники…

Из-за стволов, где таился стеснительный Ф, раздался тихий, но тревожный свист.

— А ну-ка? — Егерь сорвал с плеча винтовку и шагнул к границе. Дир вскочил на ноги, вытащил откуда-то заостренный сук. Дорожкин потянулся за пистолетом.

Лошади сбились в кучу, но не ржали, не переминались с ноги на ногу, а замерли, словно невидимый пастух стреножил им ноги, прихватил упряжью морды и залепил тьмою глаза. Первой упала серая. Шею лошадки пересекла алая полоса, и лошадь беззвучно повалилась в мерзлую траву. Вслед за ней чуть слышно захрипела гнедая. Но Шакильский уже бежал туда, отбросив в сторону карабин, сдирая с плеча четвертый калибр и выкрикивая что-то, но Дир был быстрее. Непостижимо, в один-два шага он опередил Шакильского, как вдруг перед ним выросла тень. Раздался хруст, Дир дрогнул, но тень, обретая очертания уродливого зверя, уже летела в сторону, пронзенная суком. Со страшным грохотом Шакильский разрядил в него свой четвертый калибр, но уже истерзанный, вспыхнувший серебром зверь вновь поднялся в воздух и тушей полетел в сторону Шакильского, сбив его с ног. И над бойней, от которой на трясущихся ногах пятился конек Дира, поднялась еще одна тень, которая превосходила размерами первую раза в три… Рука, или лапа, или что-то непостижимое со свистом разрезало воздух, и переломленный пополам Дир отлетел куда-то за спину Дорожкина. Но над поляной уже гремели выстрелы, и кто-то, да не кто-то, а сам Дорожкин, со звериным ревом бежал к чудовищу, стреляя из пистолета, и каждое попадание отмечалось на теле монстра серебряной вспышкой.

Окатывая холодом, чудовище смотрело на Дорожкина. Ощущение длилось всего мгновение, но он отчетливо понял, что чудовище смотрит на него и боится. И боится не чего-то, связанного с выстрелами, а боится именно самого Дорожкина, который и сам был обуян ужасом, но которого поверх ужаса захлестывала лютая ненависть к непонятной, непостижимой, отвратительной мерзости.

Оно изогнулось и исчезло.

— Ушло, — услышал Дорожкин голос Ска и рванулся к Шакильскому.

Тот дышал с хрипом, и при каждом вздохе у него что-то булькало в груди. Первый зверь лежал рядом. Дорожкин пригляделся к появляющемуся из уродливой плоти лицу и вздрогнул. Это был Нечаев Владимир Игнатьевич. Главный врач кузьминской больницы.

— Сейчас.

Дир уже был рядом. Сам бледный, словно вылепленный из снега, он со скрипом наклонился над егерем, коснулся рукой лба, щек, приложил лысую голову к груди, прохрипел, потирая собственную грудь:

— С час у нас есть. Но вытащить сможет только Лизка. Эх, пень в тебя корень! Не успеем за час, да и растрясем.

— Разве она врачует? — спросил Дорожкин.

— А куда она денется? — сузил взгляд Дир. — А ты куда хотел, к Шепелевой? Нет уж… Эх, далеко… Делать нечего, хорошо, хоть одна коняга осталась. Грузить будем. Тут почти двадцать километров…

— Подожди.

Дорожкин рванул застежки кожушка, запустил руку за пазуху, выхватил чехол, вытряс на ладонь маковые коробки и тут же раздавил одну.

— Никодимыч? Явись сюда!

Карлик появился перед Дорожкиным мгновенно. Верно, как сидел в подштанниках за столом с чашкой чая, так и предстал перед инспектором. Еще и ошпарился с перепугу.

— Никодимыч! — Дорожкин судорожно подбирал слова, в то время как тот с выпученными глазами смотрел на трупы лошадей, на хрипящего егеря, на согнувшегося Дира. — Никодимыч, срочно нужно это… выморгнуть, или как там… отправить егеря к Лизке Улановой, да чтобы она сразу его спасала! Понимаешь? Сразу!

— Коробку мни, — прищурился карлик.

— Так уже… — не понял Дорожкин.

— Так я явился уж, одну кручину ты на явление мое и закоротил, — расплылся в улыбке Никодимыч. — Теперь вторую мни. И будет твой егерь в целости и сохранности. И сам удержу, и дурочку настропалю.

— Быстрее, — сплющил вторую коробочку Дорожкин.

— Секунду, — попросил Никодимыч. — А себе что попросишь? Домой тебя доставить? К той же Лизке? На работу? Или девку тебе какую привести? Спрашивай!

Дорожкин закрыл глаза, ровно мгновение думал о Жене Поповой, о светлом, о колючем и больном, но вместо всего, нахлынувшего в голову и сердце, сказал, прежде чем раздавить третью коробочку, совсем другое:

— И чтобы ни полслова, ни слова, ни мысли, ни намека, ничего о том, что ты здесь увидел. Никому и никогда.

И раздавил коробочку. Злая гримаса исказила лицо банного, но он тут же исчез, и исчез и Шакильский.

— Кто кручину тебе дал? — выплюнул на мороженую траву сгусток крови Дир.

— Шепелева выколдовала у Никодимыча, — пробормотал Дорожкин. — Давно.

— Вот ведь хитрющая баба, — с гримасой боли покачал головой Дир. — На себя бы кручину потратил — считай, твоя кручина в руке Никодимыча. А значит, по-любому в руке Шепелевой. Никодимыч очень силен, но на дух слаб. Мнет его под себя всякий. Или не всякий. Не позавидовал бы я тебе, попади ты под него. Слабый правитель самый мерзкий из всех. Ладно. Ты, конечно, не оплошал теперь, это мы с Санькой расслабились, но имей в виду и на будущее — не обращай на себя чужой наговор. Если наговор от недоброго ведуна идет, власть над собой дашь.

— А Шакильский как же? — испугался Дорожкин.

— Ему Никодимыч кручину не давал, так что и власть над ним никак не возьмет. — Дир с усилием выпрямился, свистнул, подозвал все еще дрожащего конька. — Вот что, парень. Собирай ружья, садись да двигай к Лизке. Меня приложило крепко, надо будет отлежаться. Я тут останусь пока, сам тебя найду. Будешь говорить об этом деле, говори все как есть, но троллей не упоминай.

— Троллей? — вытаращил глаза Дорожкин. — Это ж что-то скандинавское? Где мы и где Скандинавия?

— Называй как хочешь, — прошептал Дир. — Слов повсюду разных много, а суть везде одна. Не говори о них. Не надо. Скажешь, что выбрались на круглую поляну перекусить, да вот так и вышло. Можешь даже и Шакильского упомянуть, главное, троллей не касайся…

— Это не предательство, не думай! — выкрикнул маленький, который только что при появлении Никодимыча как сквозь землю провалился, а теперь подобрался почти к самой границе. — Я не к тому, что ваш Адольфыч и сам не человек, а потому как все мы вроде бы как люди.

— В том-то и дело, что как бы, — пробормотал Дир и снова сплюнул кровью. — Не волнуйся. Коник мой сам дорогу к Лизке найдет, там его и оставишь. Мне эта болячка на день-два, буду опять как с капремонта. А ведь твоя книжка меня спасла парень, да.

Дир распахнул разодранную куртку, вытряхнул из-за пазухи раскуроченную читалку и книгу, которая была проткнута насквозь.

— Задержала, — кивнул сам себе Дир. — Не она бы — до сердца бы достала зверюга.

— Кто это был? — спросил Дорожкин.

— Если бы я знал, — покачал головой Дир. — Шанечка! Ты просил у меня книжку? Так вот она. Правда, заклеить придется. Но она труда стоит. А вот читалка…

— Дир… — Дорожкин с трудом держался на ногах. — Там у меня в сумке ноут. Забирай. Потом сочтемся. Летом в стужу поделишься? Мне много не надо, так, для согрева и настроения.

— Легко! — оживился Дир.

Глава 13 Ангел и «Кузькина мать»

В воскресенье Дорожкин вскочил ни свет ни заря и побежал к Лизке, но та не пустила его в дом точно так же, как не пустила и в субботу, когда он явился к ней на лошади Дира, обвешанный оружием Шакильского. В ответ на стук в ворота Уланова, словно ждала Дорожкина, вынесла его куртку, забрала кожушок, треух, подхватила оба ружья, повесила все это на конягу, которая привезла инспектора по месту назначения, словно понимала человеческий язык, и завела навьюченную таким образом лошадку во двор, бросив инспектору голосом совершенно нормального человека:

— Завтра загляни, но, скорее всего, не пущу. Не волнуйся, Санька парень крепкий, выдюжит. Помятый — не разбитый, надуешь — расправится.

Получив в воскресенье тот же самый ответ, Дорожкин отправился домой, где постоял под душем, отгоняя неприличные мысли по поводу надувания егеря, а затем лег в постель и проспал весь день до вечера; поднялся, перекусил, размялся и снова уснул с вечера воскресенья до утра понедельника, предварительно успокоив себя тем, что Шакильский в надежных руках, а Кашину обо всем происшедшем доложено по телефону еще в субботу. Но еще в воскресенье вечером, когда он заставил себя поесть, а потом отмотать на беговой дорожке десяток километров, Дорожкин уснул не сразу. Он смотрел в высокий потолок и думал о том, что его мечта о собственном жилье близится к краху. Замок, в котором он занял не самую последнюю келью, был построен на песке. Или в грязи. Осталось только выбрать — исчезнуть из замка, до того как он рухнет, или выбираться из обломков, основательно перемазавшись.

«Ага, перемазавшись, — уже в полусне осознал невысказанную мысль Дорожкин. — Если исчезнешь сразу, вымажешься еще сильнее, сам перед собой не отмоешься. А не исчезнешь, вылезет из ниоткуда такая напасть, что одной грязью не отделаешься».

Да. Все было похоже на то, что он искал квартирного уюта и спокойствия в городе, на улицах которого творилось черт знает что. «Или бог знает что», — поправился Дорожкин, после чего вяло погрузился в бессмысленные рассуждения о том, кто же все-таки «знает», пока уже сквозь вовсе затопивший его сон не решил, что знают о происходящем в Кузьминске обе стороны, но деятельное участие в происходящем принимает из упомянутой двойки далеко не лучшая.

Рано утром тем не менее Дорожкин встал со светлой головой, перекусил, набросил на швабру мокрую тряпку, прибрался в квартире и отправился в бассейн, откуда выбрался ровно во столько, чтобы не спеша высохнуть, одеться, надышаться внезапной ноябрьской оттепелью и в девять утра войти в здание управления.

— Молодец, — ударил его по плечу Кашин, от которого с раннего утра уже попахивало водкой. — Так их. Не удивляйся, знаю в подробностях. Дир оклемался, кое-что рассказал. Он у травницы у одной в Макарихе отлеживается. Травница, я тебе скажу… ух! Я б ее сеновалицей назначил. Или сеновалкой. Но дело не в том. Если бы тот, второй, добрался бы до любого из вас, а то и до всех троих, сейчас бы мы на поминках пили, а так-то за здравие пьем. Всю обойму выпустил?

— Всю, — кивнул Дорожкин.

— И ничего? — удивился Кашин.

— Убежал же? — не понял Дорожкин.

— Убежал? — поскреб кадык Кашин. — Он лежать должен был. Всю обойму… И только спугнул. Знатный зверюга, выходит, знатный… А главврач-то? А? Не ожидал, не ожидал…

В коридоре третьего этажа Дорожкину встретился Ромашкин. Он примирительно толкнул Дорожкина кулаком и прошептал:

— Не все оборотни одинаковы. Некоторые на фоне прочих просто как зайчики в розовых штанишках.

— Познакомишь? — спросил Дорожкин.

— Дорожкин! — высунул голову из кабинета Содомский. — Ромашкин! Быстро на планерку. Хватит шептаться, как бабы, в самом деле… Работы по горло.

Ромашкин подмигнул Дорожкину и провел ребром ладони по собственному горлу, то ли обозначая предел, названный Содомским, то ли предупреждая коллегу о неминуемой расправе.

Расправа не состоялась. Содомский хмуро окинул взглядом сотрудников, дождался, когда место в кресле займет чуть припозднившаяся Маргарита, от которой опять пахло только (Дорожкин специально пошевелил ноздрями) оттаявшим ноябрем и ничем больше, и сказал:

— Ромашкин. Отрабатывай деревни. Обе. На тебе Макариха и Курбатово. Обойдешь подворно, предупредишь, чтобы были аккуратнее, зверь ходит паутиной. Я займусь поселком. Переговорю с Шакильским, с Диром, ты его на Макарихе не тереби. Если уж егерь сплоховал да Дир опростоволосился, значит, опасность более чем реальна для каждого. Маргарита, на тебе городские окраины, промзона. Да проинструктируй Дорожкина. Углубленно проинструктируй.

Ромашкин прыснул, но Содомский оборвал неуместный смех одним взглядом.

— Все нужно использовать, — отрезал начальник управления. — Вот ведь? Все Лизку Уланову дурочкой считают, ребятня деревенская из рогаток по ней лупит, нимб сшибают, как говорят, а она Шакильского с того света, считай, выволокла. И Шепелева бы так не управилась. Да и мы в свое время не с ее ли помощью замену тому же Шепелеву нашли?

— Ты считаешь, что Шепелева можно было кем-то заменить? — скривила губы Маргарита.

— Мы не Шепелева меняли, а парня искали на освободившуюся должность инспектора, — повысил голос Содомский, сверкнув глазами, и Дорожкин подумал, что его начальники стоят друг друга. — А Шепелева другого нам и не надо. С ним тоже забот хватало. У Дорожкина, кстати, свои таланты. И главный из них, как я понял, отыскивать приключения на собственную задницу.

— Пикник устроили, — хмыкнул Ромашкин. — Что-то не везет нам в последнее время с пикниками. А подальше куда не могли забраться? Вот и нашли приключение… на три задницы!

— Ты нашел бы хоть на одну свою, — оборвал Веста Содомский. — А талант Дорожкина, — Содомский поморщился на слове «талант», — следует использовать. И приглядывать за ним, как за липкой бумагой для ловли мух.

— Речь идет об очень крупной мухе, — предупредила Маргарита.

— Вот и следи, — прошипел Содомский и ударил ладонью по столу. — Пока все. Ромашкин, получи оружие у Кашина. И не перекидывайся без нужды, а то задавят, как котенка.

— Зайчика, — заметил Дорожкин, — в розовых штанишках.

— Зайди, — коротко бросила Дорожкину Маргарита.

— Допущен в святая святых? — ехидно прошептал на ухо Дорожкину Ромашкин и тут же схлопотал от Маргариты звонкий щелчок по лысой голове.


Кабинет Маргариты, в котором Дорожкин оказался впервые, наверное, ничем его удивить не мог, разве только цветом, но именно цветом он его и удивил. Отчего-то сразу вспомнился белый кабинет доктора Дубровской. Кабинет Маргариты Дугиной был черным. Потолок его был черным, стены черными, причем матовыми, не дающими отблеска. Пол тоже был черным. Даже коврик у двери изображал черный квадрат. Окно на треть перекрывала черная рулонная штора. По правой стене стоял черный кожаный диван, на котором валялся черный плед. По левой — черный стол и пара черных стульев. Единственным белым пятном была папка на столе.

— В черной-черной комнате стоит черный-черный гроб, в черном-черном гробу… — начал бормотать Дорожкин, но Маргарита оборвала его. Растопырила перед лицом пальцы, сбросила с плеч куртку, показала рукой на стул, пробормотала задумчиво:

— Значит, влюбился?

— Кто? — не понял Дорожкин.

— Даже нет. — Она словно гадала. — Скорее, и был влюбленным, но прозрел только что. Недавно. Вылупился. Ладно. Плевать. Хотя хотелось бы взглянуть… Вот. Взгляни.

Она раскрыла папку и двинула ее Дорожкину. Он развернул ее к себе лицом. На желтоватом листе было выведено: «Дорожкин Евгений Константинович».

— И давно? — растерялся Дорожкин.

— С первого дня, как ты здесь оказался, — ответила Маргарита, прикуривая сигарету. — И больше ничего. Только это. Я, конечно, работаю с Содомским, Ромашкиным, забот хватает. Знаешь ли, всевозможная мерзость не дремлет, но с точки зрения папки у меня, кроме тебя, никакой работы нет.

— И зачем вы это мне говорите? — спросил Дорожкин.

— Чтобы ты знал, — ответила она, с нескрываемым интересом вглядываясь в лицо Дорожкина. — Ты же хочешь все знать, все понимать, все объяснять? Так знай. Ты — моя работа. Не бойся, пасти не буду. Много чести.

— Спасибо за доверие, — кивнул Дорожкин. — Это все?

— Что у тебя в папке? — спросила Маргарита. — Я так поняла, что ты с нею теперь не расстаешься?

— Так удобнее, — полез в сумку Дорожкин. — Вот тут у меня…

Он удивленно замер.

— Имя Колывановой исчезло…

— Значит, там, на поляне, ты видел ее убийцу, — объяснила Маргарита. — А кто есть?

— Шепелев, Козлова Алена… — Дорожкин пригляделся к последней записи, которая обрела уже привычный облик задания, — …Уланова Вера.

— Содомский прав, — удивленно заметила Маргарита. — Насчет поиска приключений талант у тебя несомненный. Значит, получается, что дочка у Лизки Улановой все-таки была?

— Она говорит, что и есть, — пожал плечами Дорожкин.

— Она много чего говорит, — прищурилась Маргарита, посмотрела в окно, которое казалось прорезью из бездны на белый свет. — Придется, чувствую, тебе заделаться архивариусом. А там и до археологии докатишься. Вот еще хорошая профессия — эксгуматор. Но не слишком популярная на нашем кладбище. Или обойдемся почетной должностью краеведа? У Козловой дома был?

— Был, — кивнул Дорожкин. Несколько запаздывающее в этот раз напряжение, что обычно охватывало его при виде Маргариты, снова ударило в голову.

— В комнату заходил?

— Заходил, — опустил глаза Дорожкин.

— И не спрашиваешь ни о чем? — В ее голосе слышалась насмешка.

— Жду углубленного инструктажа, — пробормотал, стараясь успокоиться, Дорожкин. — Да и…

— Да и? — повторила Маргарита.

— Я логист, — постарался говорить твердо Дорожкин. — А логист обращается за помощью только тогда, когда самостоятельно не может сдвинуться ни на миллиметр. А это случается крайне редко. Да и не хочется спрашивать. Я ответов боюсь.

— Правильно боишься, — потушила сигарету об стол Маргарита, и Дорожкин понял, что столешница вырезана из черного камня. — Иди, Дорожкин, работай.


С Мещерским Дорожкин столкнулся в шашлычной. График сидел в дальнем углу и с самым мрачным выражением лица поглощал тройную порцию шашлыка. Дорожкин кивнул Угуру, который мусолил за стойкой баранку, и подошел к Графику:

— Привет. Присяду?

— Садись, — безразлично буркнул Мещерский. — Не куплено.

— Хандра накатила, — понял Дорожкин. — Что-то случилось?

— Случилось, — согласился Мещерский. — Полгода назад я встретил твою бывшую.

— Помнится, не так давно тебя это радовало, — заметил Дорожкин.

— Радовало, — макнул в соус кусок мяса Мещерский. — И теперь могло бы радовать. Чего бы не радоваться? Я зарабатываю много, а пупок может развязаться только от обжорства и лени. Жена довольна. А вот у меня радости нет.

— Что с Машкой? — спросил Дорожкин.

— С Машкой все хорошо, — вытер пальцы салфеткой Мещерский. — Машка веселая, добрая, смешливая, задорная. Я бы даже сказал — игривая!

— Так в чем же дело? — не понял Дорожкин.

— Она ненастоящая, — прошептал Мещерский.

— Кофе, дорогой, — подошел к столу с подносом Угур. — Я правильно угадал? Только не кофе дорогой, а ты дорогой. Или еще что? Думаю, для завтрака поздно, для обеда рано?

— Спасибо, Угур, — кивнул Дорожкин. — Женя Попова не появлялась?

— Какая Женя? — удивился турок.

— Все, проехали, потом, — постарался улыбнуться Дорожкин.

— Завидую я тебе, — откинулся назад Мещерский, следя за удаляющимся турком. — Вот уже какую-то Женю Попову ищешь. О счастье мечтаешь, наверное. А я вот вроде бы уже нашел свое счастье, а тут вдруг…

Мещерский стал подниматься.

— Подожди, — поймал его за рукав Дорожкин. — Что значит, «ненастоящая»?

— А это как в старом анекдоте, — надул губы Мещерский. — Ладно, не мне тебе анекдоты рассказывать. Она стала как улыбки… как улыбки всех этих… кузьминцев.

Мещерский расстроенно махнул рукой.

— А может быть, с тобой что-то? — спросил Дорожкин. — Я ведь радовался, на тебя глядя, График.

— А это мысль, — плюхнулся обратно на стул Мещерский. — Схожу в больницу и тоже буду веселый и счастливый. Боязно, правда. А ну как эта моя эйфория дорого мне обойдется?

— Насколько дорого? — нахмурился Дорожкин.

— На всю жизнь, — надрывно прошептал Мещерский. — Машка, она, у нее… спины у нее нет!

— Как это? — вытаращил глаза Дорожкин.

— Как стекло, — медленно проговорил Мещерский. — Спина как стекло. Как мягкое стекло. Прозрачная спина. Все видно. Кости. Внутренности. Она не показывается. В рубашке дома ходит. Но я подглядел. Понимаешь?

— Послушай, — обескураженно пробормотал Дорожкин, — может, у тебя что-то с глазами?

— Ага, — хмыкнул Мещерский. — Веки салом заплыли от обжорства.

— И что ты собираешься делать? — спросил Дорожкин. — А если с ней просто поговорить?

— Ты не понял! — почти заорал Мещерский. — Я бы поговорил, если бы это она была. Но это не она!

— Не кричи, — попросил Дорожкин.

— Да нечем мне уже кричать, — обессиленно оперся о стену Мещерский и вдруг скривился, почти заплакал. — Достало все до печенок… Ты-то как?

— Паршиво, — признался Дорожкин. — Иногда кажется, словно у меня спина прозрачная. Да шучу я, — буркнул он отшатнувшемуся Мещерскому. — Хотя и не шучу. Со спиной все в порядке, а со всем остальным… Не приживусь я, График, в этом городе, чувствую, что не приживусь.

— И я также, — всхлипнул Мещерский. — А Машка вот наоборот. Ей все нравится. Подружек каких-то завела. Я теперь чаще один. Хотя так и лучше. Я уже боюсь ее, Женька. Боюсь. Ты бы заходил, что ли?

— Вместе бояться будем? — спросил Дорожкин.

— А хоть бы и так?! — воскликнул Мещерский. — А то и поговорить не с кем. Слушай! Может, мне чем заняться? Тебе помощь никакая не нужна?

— Нужна, — вдруг оживился Дорожкин. — Только не болтай лишнего. Есть у меня в голове несколько непонятных закавык. У тебя ведь Интернет есть? И телефонная связь есть? А в эфире? Ловил телерадиопрограммы в эфире?

— Нет ни черта в этом эфире, — махнул рукой Мещерский. — Тишина. Глушилки, наверное, стоят.

— Глушилки бы глушили, все одно что-то в эфире было бы, — задумался Дорожкин. — А между тем и кабельное работает, и радио России, как я слышал, в радиоточках есть. Послушай. Выясни, где проходят все эти кабели? Ну Интернет, телефон, радио, телевизор. То есть где лежит магистральная линия до ближайшего районного центра. И вот еще что. Прикинь насчет электричества. Должна быть высоковольтная линия. Город не маленький, пилорама, промзона еще, куча учреждений, и на все про все электростанция на мелкой речке. Обмозгуешь?

— Конечно! — оживился Мещерский. — Обязательно. Выручу. А еще что?

— Еще? — Дорожкин задумался. — Помнишь, как ты на работе сканворды щелкал? Вот скажи, что произошло тридцатого октября тысяча девятьсот шестьдесят первого года?

— Это легко, — оживился Мещерский. — Именно в этот день исполнился ровно год кумиру миллионов. Тридцатого октября шестидесятого родился Диего Армандо Марадонна!

— А глобальнее? — спросил Дорожкин.

— Куда уж глобальнее? — задумался Мещерский, но тут же хлопнул в ладоши. — Есть! Кузькина мать!

— В смысле? — не понял Дорожкин.

— Тридцатого октября одна тысяча шестьдесят первого года была взорвана над Новой Землей самая мощная атомная бомба — «Кузькина мать», — отчеканил Мещерский.

— Спасибо, — вздохнул Дорожкин, — но это не пригодится. Ты пошерсти в Интернете. Мне нужно что-то, что произошло где-то здесь, поблизости. Ладно?


Жени Поповой дома опять не оказалось. Или она не открывала никому. Дорожкин отошел на несколько шагов от подъезда, посмотрел на ее окна. Они казались окнами нежилой квартиры. Он вздохнул и поплелся домой. По дороге поздоровался с тремя странными дедами, помахал рукой гробовщику, который стоял возле своей мастерской, как цапля на болоте, поднимая то одну ногу, то другую. Остановился у входа в институт, обернулся. Шедший в полусотне шагов сзади какой-то невзрачный мужик повернул к церкви. Дорожкин посмотрел на сфинксов. Они и в самом деле были необычными. Их головы казались родными. Родными для их тел. Они ничего не имели общего с изящными линиями лиц фараонов. Из каменных глазниц на Дорожкина смотрело что-то неведомое, чужое и ужасное.

— Разглядываете? — раздался скрипучий голос.

У одной из лип стоял Дубицкас. На нем был все тот же костюм. На носу поблескивали очки. «Паниковский», — вдруг со смешком подумал Дорожкин и застегнул куртку под горло, поежился. День выдался теплым, но сырой ветер неожиданно одарил Дорожкина мурашками. Инспектор втянул воздух. Мертвечиной от старика не пахло, в воздухе стоял запах мяты.

— Замерзнете, — предупредил Дорожкин.

— Это было бы славно, — проскрипел старик. — Но зима кончится, я оттаю и снова буду тут бродить.

— Смотрите на свои окна? — спросил Дорожкин.

— Уже знаете? — усмехнулся старик. — На свое прошлое. Infelicissimum genus infortunii est fuisse felicem.

— Мне кажется, что эту фразу я уже слышал, — заметил Дорожкин.

— Зачем изобретать новый афоризм, если годится старый, — попробовал пожать плечами Дубицкас, но вместо этого только неуклюже дернул ими. — Consuetudo est altera natura[45].

— Антонас Иозасович, — Дорожкин замялся, — Георгий Георгиевич говорил, что в институте имеется библиотека…

— В институте даже две библиотеки, — шевельнул губами старик, медленно стянул с носа и убрал в карман очки. — Та, о которой вы говорите, недоступна. Там присутствуют сущности, которые могут нанести вам вред. И выгнать их оттуда нет никакой возможности. Хотя ночью они отправляются в город. Не все.

— Ночью мне бы не хотелось, — поежился Дорожкин. — А где расположена вторая библиотека?

— Здесь, — постучал сухим пальцем себя по голове Дубицкас.

— Правда? — обрадовался Дорожкин. — А найду я там что-нибудь по истории города?

— С вашего позволения, здесь, — Дубицкас снова постучал себя пальцем по голове, — я искать буду сам. Конечно, в настоящей библиотеке вы смогли бы получить документальные свидетельства истории этого чудесного города, а я могу предложить вам лишь личные воспоминания… Но, поверьте мне, личные воспоминания куда уж лучше обезличенных. Viva vox alit plenius[46]. Вы помните, как войти в институт?

Они говорили долго. Точнее, говорил больше сам Дубицкас, на дверях кабинета которого сияла позолотой надпись: «Профессор, заместитель руководителя Института по научной работе». Но он выговаривал слова так, словно в его горле было механическое устройство. Когда разговор закончился, или Дорожкин почувствовал, что он закончился, старик протянул ему руку.

— Я думаю, что угадал, — произнес он почти безразлично. — Я месяцы, годы стоял у ворот института. Ждал, когда увижу ангела. Я знаю, Бог даровал тварям своим свободу выбора, пусть и не избавил их от страданий, но, когда посмертное воздаяние настигает несчастных в том же жилище, в котором прошла их жизнь, Бог должен вмешаться. Здесь творится непотребное. Я ждал долго и однажды увидел девушку. Она не отличалась от других, разве только ни одна грязная нить не тянулась за ней. И сама она была светла, как светится солнечный луч. Я окликнул ее и попросил отпустить меня. А она сказала, что ищет узелок. Что есть узелок, который если развязать, будут отпущены все. И ушла. Но вы — почти как она.

— Я не ангел, — ошарашенно прошептал Дорожкин.

— Она тоже не была ангелом, — неуклюже дернул плечами Дубицкас. — Но она могла. И вы можете. Запомните. Calamitas virtutis occasio[47]. И прощайте. Пора уж мне. Ad patres[48].

Мгновение Дорожкин стоял в нерешительности, чувствуя, как жар наполняет его глазницы. Ему не хотелось пожимать руку профессору. Сейчас, сию секунду ему это казалось подобным прикладыванию губами ко лбу мертвого тела незнакомого человека. Но Дубицкас стоял с протянутой рукой, которая чуть подрагивала, и бормотал непонятное:

— Сделайте милость. Сделайте милость. Сделайте милость.

Он хотел только коснуться сухой ладони. Еще до прикосновения почувствовал ее холод. Но когда пожал ее, неожиданно понял, что она горяча. И в следующее мгновение услышал облегченный вздох старика и увидел, как проседает, проваливается, рушится его тело. Осыпается, на глазах истлевает кожа. Рассыпается прахом плоть, и с сухим стуком падают на пол, разрывая ветхую, прогнившую ткань, кости. Дорожкин задохнулся от ужаса и бросился бежать.

Он выскочил из института, едва не сбив очередного уродливого уборщика, ободрал о подмерзший репей щеку, миновал чугунную ограду с чередующимися надписями «Vice versa» и «Et cetera», которые, даже будучи вытянутыми в линию, замыкались в бесконечное кольцо, и промчался вверх по улице Бабеля так, словно мог спастись от неминуемой беды только в собственном доме. Проскочил мимо вытаращившего глаза Фим Фимыча, взлетел на пятый этаж и тут же бросился в душ, где принялся намыливаться и смывать, смывать с себя, как ему казалось, бьющий в нос запах тлена и разложения. А когда, чуть-чуть успокоившись, вернулся в комнату, услышал звонок телефона. Поднял трубку так, словно она была сродни горячему пожатию руки Дубицкаса.

В трубке раздался голос Адольфыча:

— Евгений Константинович? Ну да, кто бы еще мог мне ответить по этому номеру? Я вас поздравляю. Да, вы, как всегда, оказались на острие. Я о происшествии на круглой поляне. Или вы уже еще что-то успели натворить? Нет? Ну и славно. Не в смысле, что славно, что не натворили, а просто так. Надо же и отдыхать иногда. Звоню, чтобы предупредить. Да. В ближайшую субботу у Леры Перовой день рождения, и вы приглашены. Приглашение, написанное рукой Екатерины Ивановны, уже лежит на столе в вашем кабинете. Да. Это большая честь. Записывайте адрес… И без церемоний. Нет, подарков никаких не надо. Насчет подарка мы с вами завтра что-нибудь придумаем. И вот еще что…

Адольфыч помедлил, словно обдумывал следующую фразу, и наконец сказал:

— Имейте в виду, Евгений Константинович. Все, что я вам говорил, — это правда. Да, наш город — это заповедник, можно сказать, убежище. К несчастью, убежище не только для тех, кто нуждается в убежище, но и для тех, кому скорее подошла бы клетка. Но истина — это больше, чем правда. Если истина — это нечто, что имеет форму и объем, то правда — это взгляд на истину с той или иной стороны. Так вот, помните наш разговор насчет дыры в подмосковной материковой плите? Вы же догадались, что это не более чем метафора? Так вот, это более чем метафора. Тут, под нами, есть нечто. Нечто страшное и очень опасное. Оно не опасно, пока находится под контролем. Все его влияние на наш город заключается в том, что обычные, подчеркиваю, обычные люди приобретают некоторые способности, необычные обретают способности выдающиеся, люди перестают стареть, да при некоторых обстоятельствах мертвые умирают не сразу. Или не умирают вовсе. Я понимаю, что в этом есть некая противоестественность, и все-таки давайте воспринимать мир во всей его полноте. Так вот, чтобы эта полнота не расплескивалась, чтобы порча, которую мы сдерживаем здесь, не захлестнула землю, мы все работаем на своих местах и получаем за свою работу вполне приличные деньги. Я хорошо объясняю?

— Более чем, — ответил Дорожкин, не узнавая собственного голоса.

— Вот и славно, — рассмеялся Адольфыч.