Вакансия

Часть третья Ad hominem[49]

Глава 1 Предчувствия и предпосылки

— Маргарита сказала, что ты влюбился.

Ромашкин, поставив локти на стол, с интересом наблюдал, как Дорожкин наводит порядок в столе. Выдвигает ящики, перебирает оказавшиеся там неведомо как бумаги, рвет на части ненужные уже заметки, протирает со стола пыль.

— Нервничаешь? — Ромашкин хмыкнул. — Я тоже, когда нервничаю, начинаю что-то делать. Безделье — это производная от радости и спокойствия.

— В связи с чем она тебе это сказала? — Настроение у Дорожкина было неважным. Он не нервничал, не тосковал, не боялся, ему просто было нечем дышать. Ромашкина было видеть противно, Содомского еще противнее. Столкнуться с Адольфычем не хотелось вовсе. Но Содомский заглянул в кабинет Дорожкина ровно в девять часов и сообщил, что в одиннадцать ему следует отправиться в администрацию и посетить кабинет Адольфыча по его личной просьбе. Вдобавок ко всему прочему у входа в участок вторничным утром Дорожкина дожидался золотозубый веломеханик, который сначала пять минут рекламировал зимние шипованные велошины и какую-то зимнюю цепную смазку, а потом передал Дорожкину записку от Шакильского.

«К Лизке пока не ходи и меня и Дира не ищи. Я сам появлюсь, если будет надо. Будь осторожен. Саня».

— Егерь сказал, что ты дашь тысячу рублей, — явно соврал веломеханик, получил требуемую тысячу и отправился восвояси, кривясь по поводу скудности запрошенного.

Но дело было, конечно, не в тысяче. И даже не в Ромашкине, и не в Содомском, и не в Адольфыче, а в том, что после вчерашнего на Дорожкина накатила такая же пустота, как после смерти приемщицы в прачечной. Причем пустота эта была не только следствием пережитого, не только душевным раздраем, но и физическим изнеможением, подобным слабости и головокружению, наступающим после посещения донорского кабинета. Она затопила Дорожкина еще вечером, сразу после того как спала горячка и он попытался успокоиться. Или причиной был звонок Адольфыча? Но мэр как раз был доброжелателен и спокоен. Вот только его спокойствие показалось Дорожкину подобным шороху, который воспринимался маленьким мальчиком Женей Дорожкиным, незадолго до того провалившимся в полынью и лежавшим с высокой температурой и компрессом на лбу, как громовой раскат. Может быть, следовало отправиться к Угуру и выпить кофе? Или стаканчик анисовой, да закусить его одной из тверских баранок, что висели у доброжелательного турка над стойкой?

— Чтобы я не слишком тебя доставал, — ответил Ромашкин.

— Ты о чем? — не понял Дорожкин. Он уже забыл, о чем спрашивал Ромашкина. Стоял, открыв папку, смотрел на имена Козловой, Улановой и Шепелева и пытался сосредоточиться.

— Маргарита сказала, что ты влюбился, и намекнула, чтобы я не слишком тебя доставал, — повторил Ромашкин.

— Да, это было бы славно, — согласился Дорожкин. — Кстати, я смотрю, ты никуда не торопишься? А как там обстановка в Макарихе и Курбатове?

— Все нормально, — надул губы Ромашкин. — Ты что, Дорожкин? Где всегдашние шуточки? Где анекдоты? Правда, что ль, влюбился? Ты хоть подскажи, кто она? Жуть как любопытно. Нет, ну девчонок в городе хватает, но все-таки. А? Может, я отобью?

— А если это и есть сама Маргарита? — остановился в дверях Дорожкин. — Ты остаешься или как?

— Или как… — поспешил выйти в коридор Ромашкин. — И насчет Маргариты тоже «или как». Не неси чушь.

— Почему же чушь? — спросил Дорожкин. — Ладно. Был у меня к тебе вопрос… Ты колдовством пользуешься?

— Не понял? — вытаращил глаза Ромашкин.

— Ну вот всплывает у тебя в папке какое-то задание. Воровство, пропажа, наговор там какой-то… Пользуешься ты колдовством, чтобы вычислить вора, где лежит украденное, кто замышлял недоброе?

Ромашкин нахмурил лоб, погладил лысину.

— Ах ты об этом… Ну есть пара простых заклинаний, но особо не пользуюсь. Тут ведь как, с простеньким колдовством потерпевшие и сами разберутся, а коли что посложнее, надо идти к Шепелевой, или, к примеру, Никодимыча просить, или еще кого из тех, кто посноровистей, а там «спасибом» не обойдешься. Там и должен вроде ничего не будешь, а все одно — хоть лапку да сунешь в петельку. Колдовство дело хитрое. Это как с волком одного зайца есть. Давили вместе, но ешь и оглядывайся: от зайца он откусывает или от тебя.

— Может быть, от ворожея зависит? — спросил Дорожкин. — Или всякий откусить норовит?

— А ты поищи доброго ворожея, — хмыкнул Ромашкин, — а не найдешь, приходи, вместе посмеемся.

— Поищу, и насчет того, в кого это я влюбился, тоже подумаю, самому интересно, — пообещал Дорожкин и медленно пошел к лестнице.

— А насчет Марго — не рекомендую! — крикнул ему Ромашкин вслед.


Нет, Дорожкин не считал, что в Маргариту нельзя влюбиться, но эта сказочка была не про него. Что-то ведь помешало ему споткнуться на красавице-начальнице? И это при его потенциальной влюбчивости. Никогда не получалось у Дорожкина заводить легкие, ни к чему не обязывающие отношения. Он всегда влюблялся. Влюблялся в школе, влюблялся в институте. Да и Машка была довольно серьезным его увлечением. Пригляделся он к ней с первой встречи, подошел вот не сразу. Машка подрабатывала в соседней фирме, и Дорожкин сталкивался с ней, когда задерживался на работе, в кофейне на первом этаже офисного центра. Один раз сел рядом, второй. Слово за слово, и пошла любовная суета, которая в том и состояла, чтобы не просто сблизиться с обаятельной девушкой, а постепенно срастись. Срастись, а через полгода распасться, словно и не срастались. Как это называется у врачей? Отторжение? Разве так влюбляются? А как? Может быть, он и не любил никогда по-настоящему? Тогда что это за чувство, что заставляет его раз за разом подходить к дому Жени Поповой и звонить в ее дверь?

Дорожкин отпустил звонок и подумал, что, наверное, Дубицкас поторопился. Мало рассказал ему, Дорожкину. Не позволил задать вопросы, которых осталось множество. С другой стороны, почему он должен был терпеть? А старик терпел, и терпел что-то невыносимое и страшное. Тогда что же он увидел в Дорожкине? И как на него подействовало рукопожатие? И рукопожатие ли подействовало? Или просто пришел срок, как приходит срок скатываться с горы снежной лавине, — достаточно лишь громкого крика или даже хлопка?

Дорожкин закрыл глаза и почувствовал, что недавний разговор, который словно рассыпался вместе с телом тщедушного старика, всплывает у него в памяти, проявляется как изображение на фотобумаге.


Кабинет Дубицкаса был следующим после кабинета Неретина. Дорожкин повертел головой, удивился, не заметив уборщиков в коридоре, замер у директорских дверей. Они были испещрены бороздами. Словно кто-то страшный, обладающий огромными и смертоносными когтями, скребся под дверью. Или, точнее, над ней.

— Хороша рюмка к обеду, — высунулся из-за следующей двери Дубицкас. — Или ложка? Я путаю всегда… То ли дело латынь. Она дает ощущение причастности к вечности. Идите сюда, Неретина не будет сегодня. Днем он почти всегда бродит по улице Мертвых. Это его взбадривает и ограничивает. Ограничивает во благо.

Убежище Дубицкаса почти ничем не отличалось от владений Неретина. Разве только стулья были проще и не имелось ящиков с водкой. Вместо них за столом под торчащим из чугунной батареи краном стояла детская оцинкованная ванна. Капли воды, падающие из крана, звякали о висевшую под ним на цепочке алюминиевую кружку, из которой Дубицкас немедленно и напился.

— Ничего не ем, — пробормотал он, облизывая сухие губы. — Можно и есть, но вкуса пищи не чувствую. И они все, — он махнул рукой куда-то в сторону, — не чувствуют. Но все едят, едят, едят. Едят и пьют, словно думают, что, набив собственную плоть живой пищей, оживут и сами. А потом изрыгают съеденное через рот же. И то сказать, зачем им пища, если их самих уже нет?

— Подождите… — Дорожкин почувствовал озноб, словно находился в склепе рядом с ожившим мертвецом. — Я, конечно, не знаток. Ну не патологоанатом и не естествоиспытатель, но если организм, даже если механизм двигается, работает, он должен потреблять энергию. Следовательно, энергия откуда-то должна браться. Понимаете?

— Понимаю, — пробормотал Дубицкас. — Но скажите мне тогда еще кое-что. Вот турбина. Турбина электростанции. Она крутится. То есть работает. Согласны?

— Ну… — нахмурился Дорожкин.

— Вот, — кивнул, щелкнув позвонком или еще чем-то, Дубицкас. — Смотрите, работает, крутится и при этом не потребляет, а дает энергию! Как вам это?

— Стоп, — не согласился Дорожкин. — Тогда уж давайте будем точны в определениях. Турбина не сама крутится. Ее крутит поток воды или пара, неважно. А вот если бы никакая сила к турбине не была приложена, она бы не сдвинулась с места. Или потребовала бы для своего вращения ту же самую энергию. Так?

— Так, — вздохнул Дубицкас и перестал дышать, замер, прислушиваясь к чему-то. Потом снова вздохнул. — Человек во власти привычек. Он дышит даже тогда, когда необходимости в его дыхании нет. Но вы сказали важное. Если бы к турбине не была приложена сила, она бы не сдвинулась с места. И, добавлю, не выдавала бы энергию.

— Примерно так, — согласился Дорожкин. — Это, простите, банальность.

— Теперь проводим аналогию. — Дубицкас постучал себя по груди. — Я и есть та самая турбина. И таких турбин много. Я не должен двигаться, но я двигаюсь. Значит, ко мне приложена какая-то сила. Ведь я не потребляю энергию? Вода, которую я пью, — это что? Только способ приглушить пламя, которое жжет меня уже много лет. Убавить жар. Уменьшить боль, которая с годами становится привычной. То есть охлаждающая жидкость. Но боль она не уменьшает, это мне так кажется, что боль затихает. А если боль и есть то самое, что хочет извлечь из меня, как из турбины, неведомая сила? Нет, можно предположить, что я подобен огородной вертушке и предназначен только лишь для отпугивания любопытных, но зачем тогда боль?

Дорожкин молчал. Дубицкас взъерошил седые волосы, расстегнул пуговицу под галстуком.

— Ладно… Так что вы хотели узнать о городе? Знаете, сегодня я полон нехороших предчувствий. Хотя какие могут быть предчувствия у существа, лишенного чувств. Спрашивайте. Что вам рассказать?

— Многое, — сказал Дорожкин. — Но прежде всего то, что случилось тридцатого октября одна тысяча шестьдесят первого года.

— И это все? — поднял брови старик. — Я думал, наша беседа будет построена ab ovo usque ad mala[50]?

— Не только. — Дорожкин пытался найти хоть какие-то эмоции на морщинистом лице, но ничего, кроме крайней усталости, и в самом деле не находил. — Я хочу знать, что такое вообще весь этот город? Откуда он взялся? Почему в небе нет следов от самолетов? Что за туман окружает Кузьминск? Если он его окружает, конечно. Что такое паутина? Какой смысл в неупокоении мертвых? И отчего все-таки пьет Неретин?

— Вот как… — Дубицкас с хрустом сжал и разжал кулаки. — Много вопросов. Хотя я бы сразу отмел попытки обозначения смыслов. Смыслы — принадлежат индивидуумам, поэтому у каждого свои, к тому же могут меняться. И смысл шевеления мертвых тел тоже принадлежит индивидууму. Неизвестному мне индивидууму. Жестокому индивидууму.

— Вы не знаете, кто это сделал с вами? — спросил Дорожкин.

— Is fecit cui prodest[51], — пробормотал старик. — Но не нужно подозревать эту силу в умысле, направленном именно на меня. Aquila non captat muscas[52]. Но одно я могу сказать точно: он, этот неизвестный, виновен. Деянием его или бездействием, может быть, в фазе безумства или распада, но в каждом из мертвых тел заперта живая искра. И мне кажется, что смысл шевеления мертвецов именно в ней. В ней и в пламени, в котором она томится. И Неретин пьет, в сущности, именно из-за этой искры, которая есть и в нем, тем более что сам-то он жив. Хотя мало кому я пожелал бы такой жизни. Думаю, что сгорать заживо еще неприятнее, чем замертво.

Дубицкас поднялся, опрокинул в рот еще одну кружку, вернулся за стол.

— Следы от самолетов… — Старик сухо рассмеялся. — Их нет в этом небе, потому что их нет. И город окружает не туман, это сам город островок в тумане. В паутине. Мы все в паутине. Мы часть паутины. Выбраться из нее практически невозможно. И мы сами попали в нее. В тысяча девятьсот пятидесятом году. Да. Вместе с механиком с веселой фамилией Простак из ближайшей МТС, который якобы поехал в поисках красивых девчонок в дальнюю деревню, да заехал не туда, куда собирался. Заехал, выехал, доложил начальству, что вот, мол, благодаря особенным способностям или свойствам местности обнаружены укромные три деревеньки, в которых советской власти не наблюдается и даже о прошедшей войне с немцами известно понаслышке. Зато есть изрядное количество знахарей и самых настоящих колдунов. И завертелось…

— Установили в деревнях советскую власть? — поинтересовался Дорожкин.

— Сначала чуть было самого Простака не закатали под советскую власть, — помрачнел Дубицкас. — Но вовремя опомнились. Хотя теперь-то я думаю, что лучше бы закатали. Я, кстати, очень бы поинтересовался, откуда такой Простак взялся в обычной МТС, и проследил бы его биографию настолько, насколько это возможно. Никто, кроме него, не мог в эти деревеньки провести проверяющих. А там уж… Зацепило это дело верхушку, зацепило. Засекретили так, что и в соседних деревеньках ничего известно не было. В тех деревеньках, что там, наверху, — старик посмотрел наверх, — или внизу. Кто его знает. А тут создали шарашку. Нашли специалистов разных, вытащили из лагерей. Меня в том числе. Нагнали сюда пленных немцев, тогда еще их хватало. Построили здание института, маленькое еще, запрудили реку, поставили электростанцию, расчертили улицы, бараки стали строить. Сначала мы в палатках жили… — задумался Дубицкас.

— И что вы изучали в этом институте? — спросил Дорожкин.

— Вот эту местную патологию мы и изучали, — ответил Дубицкас. — Пространство, время. Тыкались, как щенята. С приборами. С какими-то бурильными установками, датчиками. Со всякой ерундой. Подумайте только, изучать пространство с бурильными установками… Потом Сталин умер, и о нас или забыли или еще сильнее засекретили. Но дело вдруг пошло. Там, где нынче промзона, Простак, все тот же Простак что-то нащупал. Аномалию какую-то в земле. Начали копать, перенесли туда лаборатории. Затеяли строительство. Поставили заборчик, как водится. Бурили, даже открыли эту кузьминскую воду. Хорошая, кстати, вода. Она тут везде, даже в батареях…

Дубицкас встал и снова выпил воды.

— Простак к научным изысканиям отношение имел, скорее, косвенное. Хотя прохиндей оказался еще тот, причем не безграмотный, вовсе не безграмотный прохиндей. Мне тогда казалось, что он вовсе свихнулся, все занимался паранормальными способностями местного населения. Говорил, что весь секрет в психике. Как он говорил, в «коллективном сознательном»[53]. Тогда деревеньки поменьше были, в каждой по улице, это теперь поселок расстроился. Но нам не до экстрасенсов тогда было. Надо было выдавать строгим людям из специальных ведомств научные результаты и объяснения. Черт их знает, то ли они хотели рассматривать нарождающийся городок как будущее укрытие, то ли как ворота для расширения коммунистической империи. А Простак к тому времени уже собственной лабораторией заведовал. Паранормальные способности и вправду пришлось изучать, ведь никто не мог, кроме Адольфыча, машину провести сюда. Это потом он уже и Павлика отыскал, и еще кое-кого. Совсем потом. А тогда незаменимым считался. На него только что не молились. Но там был и еще один начальник лаборатории. Неретин Георгий Георгиевич. Золотая голова, умница. Вот он и придумал, как бурить плоть.

— Плоть? — не понял Дорожкин.

— Плоть мира, — торжественно произнес Дубицкас. — Но это было после. Как раз в шестьдесят первом году. А в пятьдесят пятом вышел Указ[54], по которому всех немцев, а их тут работало немало, следовало отправить на родину. Тогда директором института был Сергей Ильич Перов, серьезнейший мужик. С погонами! Как он мог отпустить этих самых немцев? Это ж разглашение самой секретной тайны из всех секретных тайн. Полетел в Москву… Короче, расстреляли их. Всех. Использовали котлован, прямо на территории промзоны. Там еще Неретин должен был строить лабораторный корпус. Собственно, он его и построил. Потом. Котлован-то уже был. И их, немцев, расстреляли. Лично Адольфыч руководил.

— И?.. — прервал паузу Дорожкин.

— И в тот же день пришел туман, — ответил Дубицкас.

Он молчал долго, минут двадцать. Раз пять поднимался за это время выпить воды. Потом продолжил говорить:

— Туман был плотный, как вата. Дышать в нем было невозможно. Обрывки какой-то паутины летели всюду. Я, помню, даже пытался раздвигать этот туман руками, но только пальцы обморозил. Думаю, что и не туман это был вовсе. Один Адольфыч скакал вокруг этого тумана, как деревенский мальчишка под летним дождем. Послали в туман вохровцев[55], которые охраняли и расстреливали немцев, ни один не вернулся. Перов тогда словно осатанел, всех перевел в немецкие бараки, они были там, где теперь теплицы. Туман стоял неделю. Мы даже начали голодать, но выйти из бараков боялись, тем более что начался страшный холод. Жгли в бараках нары, чтобы согреться. Хотя дело было в сентябре. Какая-то слизь покрыла окна, двери…

— А потом? — спросил Дорожкин, потому что Дубицкас опять замолчал, скрючился над столом.

— Через неделю туман ушел, — ответил Дубицкас. — И мы увидели город Кузьминск. С этими домами, с новым зданием института.

— Откуда же все взялось? — прошептал Дорожкин.

— Говорят, что город построили за неделю мертвые немцы, — пожал плечами Дубицкас. — Но их никто не видел. И на кладбище их нет.

— И вы верите этому? — покачал головой Дорожкин.

— Я не знаю, чему я должен верить, — сказал Дубицкас. — Вы уж и сами подождите восхищаться или пугаться. Дайте время разобраться с произошедшим. Omne ignotum pro magnifico est[56]. Но то, что город есть, — это определенно.

— Не поспоришь, — согласился Дорожкин. — А потом…

— Потом было много работы, — продолжил говорить старик. — Очень много. Сам город приняли как данность. Отложили объяснение этого феномена на потом. Мы продолжали заниматься пространством и что-то нащупали. Неретин научился пробиваться к тому же туману и паутине. Колдовал с вибрациями, диапазонами. Он цепким… был. Ездил с Простаком через паутину, замерял все параметры, которые мог замерить в процессе перехода, потом воспроизводил их в лабораторных условиях. И у него что-то начало получаться. Он научился определять насыщенность реальности, плотность ее. В итоге пообещал пробиться на землю, чтобы избавить Простака от обязанностей сопровождающего грузы. И пробился бы… Опыт был намечен на тридцатое сентября тысяча девятьсот шестьдесят первого года.

— И?.. — в который раз нарушил тишину Дорожкин.

— Все шло по плану, мы даже получили паутину в главном канале… — пробормотал Дубицкас, — но в одиннадцать часов тридцать две минуты что-то произошло. Сначала паутина поперла из установки, как вода из фонтана, а минутой или двумя позже что-то сделалось с Неретиным и с его помощником. Паутина, которая выплеснулась, подхватила их, словно мошек, и утащила по главному профилю. Мы пытались вернуть их целый час. Выводили прибор в итоговое состояние симметрично его прокачке, меняли нагрузку, пока из профиля не вырвался зверь. Он убил почти всех, кто собрался у стенда. Меня в том числе.

Последние слова Дубицкас произнес легко и буднично, но Дорожкина обожгло застарелой, но непрошедшей болью.

— Почему так произошло? — спросил Дорожкин.

— Спросите об этом у Неретина, — ответил Дубицкас. — Зверем, как я понял, оказался именно он. Впрочем, когда я вернулся… к осознанию действительности, когда понял, что в отличие от подавляющего большинства сотрудников мое отбытие в высшие или низшие сферы откладывается, он уже вновь стал человеком и остается им до сего дня. Известным способом, конечно. Правда, первые годы ему удавалось обходиться малым количеством алкоголя. Но и до сего момента он остается самим собой.

— То есть он был зверем и до того эксперимента? — не понял Дорожкин.

— Быть самим собой — это значит быть самим собой, — отчеканил Дубицкас. — Я и теперь остаюсь самим собой, хотя я — это уже не я. Уже не только я. Еще и масса мертвой плоти, которая управляется мною, как управляется какой-то механизм. Но Неретин не связан. Он все тот же. На нем нет этих ужасных шлангов. Разве только черное пятно в области сердца да серые нити, которыми опутано все. Точно такие же пятна на Катьке Перовой, на Содомском, на Адольфыче, на этой куче ужасной плоти, в которую превратился Перов… Хотя Адольфыч чуть другой. Его пятно как скорлупа… Но в любом случае это редкость. Понимаете, это редкость. Эти шланги — они есть почти на всех. На мертвяках толстые, на остальных тоньше. Иногда настолько тонкие, что я едва могу их различить. Или не могу вовсе. Как на Адольфыче.

«На ниточках», — вспомнил Дорожкин слова Ежа.

— А как вы их видите? Разве… — Дорожкин запнулся, поморщился. Глаза опять начинало саднить. — Мертвяки обладают какими-то способностями? Простите.

— Ладно, чего уж там. — Дубицкас вытащил из кармана очки, протер их. — Я все-таки физик. И у меня было много лет для всякой ерунды. Их видно. В этих фильтрах они видны. Видны эти… шланги. Или кабели. Какая разница? Жаль, что из всей группы остался я один, не вполне живой, Неретин да Перов и его лаборантка, Катька. Как-то ведь умудрилась оформить брак с ним. Уже после всего. Остальных зверь разорвал на части. Я бы, наверное, смог бы разобраться со всем этим. Но института больше не было. А те, разорванные… от них остались только тени. Да и Перов сильно пострадал, изменился сильно.

— Я слышал слова «человек-тетрис», — вспомнил Дорожкин.

— Это жестокие слова, — вздохнул Дубицкас. — Никому бы я не пожелал такого. И самое страшное, что после пережитого он остался живым.

Дорожкин промолчал.

— Но разум потерял точно, — продолжил Дубицкас, надевая очки. — Впрочем, он и раньше был не вполне нормальным. Теперь он просто опутан этими шлангами. Он словно в коконе, распусти его, и нет Перова. Дайте я посмотрю на вас еще раз, так-то уже видел, на вас нет ничего, если бы еще и свет был…

Дубицкас замер. Задрожал. Медленно стянул с носа очки, снова убрал их в карман и произнес те самые слова, после которых Дорожкин своею собственной рукой обратил старика в горку истлевшей плоти.


— Дорожкин, ты что, оглох?

Мещерский, запыхавшись, дернул его за плечо.

— Ты куда? Я за тобой, считай, от почты бегу! Ору, ору. Окаменел, что ли?

Дорожкин огляделся. Он стоял напротив кинотеатра. Прошел, задумавшись, чуть не половину города.

— Я ничего не нашел, — развел руками Мещерский. — Нет, кабелями еще буду заниматься, а насчет тридцатого октября шестьдесят первого года — ничего серьезного. В тот день в одиннадцать часов тридцать две минуты взорвалась та супербомба, и все.

— В одиннадцать часов тридцать две минуты? — переспросил Дорожкин.

— Точно так, — кивнул Мещерский, успокаивая дыхание. — Еще что-то надо отыскать в Интернете?

— Скачай мне словарь латинских выражений, — попросил Дорожкин. — Хотя нет, уже не нужно. И вот еще, — он махнул рукой, — вон больница. Ты там хотел с чем-то разобраться? Только будь осторожнее.

Глава 2 Порча

Возле здания администрации стояли высокий роскошный автобус, директорский «вольво» и фура той же марки. В кабине фуры копался Павлик. Дорожкин встречал водителя Адольфыча в городе нечасто, но никогда не заговаривал с ним. Хватило пары раз, когда в ответ на вежливое «Здравствуйте» он получал полный недоумения и холода взгляд. В этот раз к холоду добавился внимательный прищур, а всего-то и вымолвилось сакраментальное: «И жнец, и на дуде игрец».

На входе в администрацию за высокой стойкой сидел Никодимыч. Стульчик ему выделили явно детский, отпилив от него подлокотники и прикладной столик, но все равно из-за стойки виднелась только почему-то летная фуражка.

— Доброе утро, — подошел к стойке Дорожкин. — Мне к Адольфычу.

— Доброе? — не понял Никодимыч, прихлебывая чай из чашки, которую он, судя по явлению банного на круглой поляне, носил с собой на работу из дома. — Утро добрым не бывает. Бывает холодным, бывает теплым. Зимним может быть. Или летним. Слякотным. Ветреным. Да каким угодно, но не добрым. Злым, впрочем, тоже. Хотя если бы ты работал у Адольфыча…

— Мне именно к Адольфычу, — повторил Дорожкин.

— Ты вот что имей в виду, — понизил голос Никодимыч, — я твою кручину не теребил, но просьбу имею. О том, как я коровий лепех у Шепелевой месил, зря не болтай. Мне перед Адольфычем авторитет ронять себе дороже. Договорились?

— Не из болтливых, — кивнул Дорожкин.

— Вот и славно, — расплылся в улыбке Никодимыч. — Кабинет Адольфыча на пятом этаже, только ты не торопись. Он же тебе на одиннадцать назначил, так у тебя еще тридцать минут. Секретарь у него — Мила, стерва высочайшей пробы, раньше времени не пустит. Так что погуляй, осмотрись, как работает городская администрация. На первом этаже у нас столовка. На третьем — буфет. А в одиннадцать прошу пожаловать к шефу.

Есть Дорожкин не хотел. Он оглянулся, расстегнул куртку, подошел к газетному ларьку, из-за стекла которого на него смотрела полная киоскерша, взглянул на газеты. Газеты были недельной давности. Вероятно, городская фура ходила в Москву за товаром, и за газетами в том числе, раз в неделю. Дорожкин купил блокнотик, пару ручек и медленно пошел по пустынному коридору, в который выходило множество дверей.

Все они были застеклены, и застеклены не рифленым стеклом, а обычными стеклопакетами, начищенными до такой степени, что казалось, будто стекол нет вовсе. Дорожкин бы так и подумал, если бы прямо на стекла не крепились таблички, на которых были указаны должности и имена хозяев кабинетов. Директора департаментов, инспектора, начальники отделов и инструкторы всех возможных видов человеческого применения вытянулись сплошной лентой. Люди в кабинетах находились по одному, иногда по двое, но за каждым стеклом Дорожкин видел одно и то же: человек сидел за столом, положив руки на обязательно чистую столешницу, и что-то старательно писал на листе бумаги. И перед каждым лежала стопка чистых листов и стопка исписанных.

Дорожкин дошел до конца коридора, в конце его нашел лестницу и поднялся на второй этаж, после чего прошелся по такому же коридору второго этажа и перешел на третий. На каждом этаже происходило то же самое, разве только в нескольких кабинетах, которые отличались от прочих черными, а не золотыми табличками, люди не писали, а сидели у тех же стопок белых листов неподвижно, уставившись перед собой. Насколько Дорожкин понял, это были судьи, прокуроры, адвокаты и судебные исполнители. Никто из них работой перегружен не был. В конце коридора, между залом судебных заседаний и лестницей, обнаружился буфет. Румяная буфетчица подала Дорожкину чашку кофе и бутерброд, которые навели на него уныние — так они напомнили студенческие годы и бедную столовку на первом этаже рязанского вуза. Дорожкин оставил надкусанный бутерброд и пригубленный кофе на круглом столике-стойке, с трудом выдавил из себя «спасибо» и перешел на четвертый этаж. Там продолжалось все то же самое, разве только двери были массивнее, таблички, на которых слова «отделы» и «департаменты» сменились важными «управлениями», ярче, а обладатели кабинетов — толще. К тому же и писали они медленнее и явно более крупными буквами. На пятом этаже дверь была только одна.

Дорожкин посмотрел на экран телефона, до одиннадцати оставалось три минуты, толкнул высокую дверь, на которой было написано одно слово — «Приемная», и остановился. Он оказался в огромном зале, протянувшемся едва ли не на половину всей площади пятого этажа. Сливающиеся в стеклянный эшелон окна по правую сторону были украшены бесчисленными горшками и горшочками со всевозможными растениями. Закрытые шторами окна по левую сторону служили фоном для десятков, если не сотен гипсовых бюстов. Ленин, Сталин, Троцкий, Мао Цзэдун, Чан Кайши, Хо Ши Мин, Ким Ир Сен, Фидель Кастро и другие следовали друг за другом безупречной шеренгой. От ног Дорожкина начиналась красная ковровая дорожка, убегая к далекой двери, возле которой виднелась крохотная фигурка секретарши.

— Евгений Константинович? — раздался из динамика над головой Дорожкина женский голос.

— Да. — Он поднял голову и увидел на экране монитора милое улыбающееся девичье лицо.

— Вам назначено на одиннадцать, сейчас без трех минут. Начинайте движение через полторы минуты.

— Дурдом, — раздраженно прошептал Дорожкин, но выждал полторы минуты и зашагал по ковровой дорожке. Секретарша, к которой он медленно, но верно приближался, смотрела на него с улыбкой. Пожалуй, ее лицо и фигура были не менее безупречными, чем лицо и фигура Маргариты, но если последняя одним своим видом вызывала жгучее желание, то эта девушка возможное желание уничтожала. Она была словно изготовлена из фарфора и казалась такой же холодной. Когда Дорожкин приблизился на пять шагов, она поднялась и протянула руку к тяжелой двери из красного дерева со скромной табличкой: «Простак В. А.».

— Проходите, Вальдемар Адольфович ждет вас.

Дорожкин толкнул дверь и оказался в кабинете, который был почти равен площадью предшествующему коридору, разве только в нем царил полумрак, потому как все окна были закрыты тяжелыми плюшевыми шторами, но над головой Дорожкина тут же вспыхнула роскошная люстра, и со стороны далекого стола сорвался и быстрым шагом пошел навстречу инспектору Адольфыч.

— Евгений Константинович! Ты точен. Очень приятно, очень. Проходи, проходи.

Они встретились на середине кабинета через полминуты. Похлопывая Дорожкина по плечу, Адольфыч довел его до стола, который был таких размеров, что изготавливали его, наверное, прямо в том кабинете, в котором он должен был стоять, усадил за высокий стул, сел напротив, отодвинул в сторону лампу с зеленым абажуром, нажал на селектор и весело попросил:

— Милочка, разговор у нас будет недолгим, и все-таки сделайте кофе. Ну как вы умеете. Утрите в очередной раз нос этому турецкому кудеснику.

— Хорошо, Вальдемар Адольфович, — прошелестела Мила.

— Однажды пришлось поехать в Турцию, — заговорщицки прошептал Адольфыч. — Представляшь? В Стамбуле на восточном базаре слышу изумительный запах кофе. Просто осязаемый восторг. Захожу в кофейню. Смотрю, орудует за стойкой самый натуральный русак или хохол, неважно. Ну наш человек — русые волосы, румяные щеки, добрый взгляд. И по-русски почти без акцента говорит. Думаю, натурализованный, так нет. Натуральный турок. Угур Кара. Любитель тверских баранок. Добрейшей души… человек. Прирожденный не только повар, но и лекарь! Ну познакомились, слово за слово, я высказал предположение, что способен приехать в Стамбул только для того, чтобы еще раз попробовать этот чудесный напиток, но Угур сообщил мне, что, судя по всему, с ним я уже не встречусь. Аллах собирается призвать его к себе. Тяжелая болезнь не оставляет ему шансов. И вот я подумал, какая, к черту, тяжелая болезнь? Смотри, мы сохраняем памятники архитектуры, которые по законам времени давно должны были бы осыпаться грудою щебня. Мы реставрируем картины древних мастеров. Сберегаем книги. Так почему же мы не можем сохранить чудо человеческого умения? Хотя признаюсь, легче было вылечить турка, чем перенять у него опыт изготовления чудесного напитка. Пока Угуру удалось научить по моей личной просьбе Милу варить настоящий кофе, он потерял в весе килограмм пять. Тут, правда, дело еще в специфических способностях Милы, ну да не будем уточнять. Так вот, какая, к черту, тяжелая болезнь? Возьми хотя бы того же Марка Содомского. Он ничем не болеет уже лет так триста. Короче, предложил я Угуру приехать в нашу клинику. Ну тут уже был вопрос выбора. Неделю он ходил как приклеенный за Содомским, чтобы убедиться, что никакая чушь из фильмов про вампиров ему не грозит, что он сможет и дальше лакомиться своими баранками, и от шашлыка из лучшей баранины его не стошнит, и все-таки решился. Но не думай, никаких укусов и крови. Легкий укол, потом прививка от светобоязни, чесночная прививка и вот, пожалуйста, — Угур Кара, лучший мастер кофе на всей территории бывшей Российской империи в добром здравии и довольстве пребывает в нашем городе. Как тебе это?

— Так кто он все-таки теперь? — не понял Дорожкин. — Кровосос или оборотень?

— А есть разница? — серьезно спросил Адольфыч.

— Ну кофеманы в моем лице безмерно вам благодарны в любом случае, — заметил Дорожкин. — Да и Угур вроде бы не плачется о несчастливом жребии.

— Плачется, — хмыкнул Адольфыч. — Мерзнет он здесь. Ничего. Зимой отпущу его погреть косточки на юг. Да и ездил он уже. Только здесь ему все равно лучше. Здесь он подзаряжается. А там… — лицо Адольфыча стало строгим, — рано или поздно захочет крови. За все надо платить, Евгений Константинович.

— Надеюсь, — Дорожкин поежился, — что я не захочу крови ни там, ни здесь. Нигде.

— Ну, — Адольфыч расплылся в улыбке, — ты, Евгений Константинович, особый случай. Понимаешь, я вот искал сравнение. Предположим, для того чтобы стать писателем, требуется талант. Я имею в виду настоящего писателя. Который способен соединить фразы так, чтобы из их сочетания родилось что-то особенное, зазвучала какая-то музыка. Но ведь порой, и даже весьма часто случается так, что фразы соединены, музыка готова зазвучать, но не звучит. Знаешь почему? Музыка не звучит в вакууме. — Адольфыч довольно хлопнул в ладоши. — Даже самому хорошему писателю нужен читатель. Так вот ты — идеальный читатель. Талантливый читатель. Редкий. Понимаешь?

— Не удается уделять времени чтению в последнее время, — признался Дорожкин.

— Ну ты меня понял, — поджал губы Адольфыч и тут же снова растянул их в улыбке. — Милочка, уже предвкушаю.

Секретарша, несмотря на каблуки, приблизилась к столу неслышно. Она обогнула Дорожкина и наклонилась, снимая с подноса чашечки кофе. Короткая юбка натянулась, демонстрируя несомненные достоинства фигуры, но взгляд Дорожкина был прикован к спине. Блузка имела вырез, и в этом вырезе темным треугольником темнело что-то, напоминающее наглядное пособие в кабинете анатомии. Белели позвонки и ребра, а под ними поблескивало что-то влажное и живое.

— Спасибо, Милочка, — улыбнулся Адольфыч. — Идите.

Дорожкин окаменел. Он даже не чувствовал запаха кофе.

— Брось, — подмигнул ему Адольфыч. — Обычная мавка. Правда, сразу скажу, внешность у Милочки выдающаяся, но в принципе-то — обычная мавка. Русалка, если говорить упрощенно. Конечно, следует отринуть всякую мифологическую муть насчет некрещеных детей, утопленников и прочего. Мавка — это вполне конкретный вид потайного народа. Знаешь, чем отличается потайной народ от обычных людей?

— Нет, — судорожно мотнул головой Дорожкин.

— Тем, что они в большей степени управляют собой, — проговорил Адольфыч. — Человеку, чтобы в какой-то степени владеть собственным телом, требуются годы неустанных практик, а та же мавка делает это с легкостью. Она управляет собственным настроением, регулирует температуру тела, в общем-то всеядна. Знаешь, с некоторым трудом, но способна даже регенерировать потерянную конечность. Потайной народ — это народ будущего, Евгений Константинович. Но я скажу тебе еще больше — обычных людей не существует.

— Я обычный человек, — не согласился Дорожкин.

— Нет, — покачал головой Адольфыч. — Но не потому, что ты обладаешь несомненными талантами. Обычный человек — это существо, которое располагает стандартным набором характеристик. Находится, так сказать, в некотором равновесии. Нет, конечно, имеются индивидуумы, которые выделяются из массы, но, в сущности, если исключить из выборки тех, кто на самом деле является или представителем потайного народа, или его потомком, мы имеем дело со стандартным существом. Не лишенным индивидуальности, конечно, но индивидуальности в ментальном плане. На уровне психофизики. Ключевое слово. В определенной интерпретации, конечно. Но ключевое.

— Я обычный человек, — повторил Дорожкин и положил руку на грудь: колючее и больное неожиданно дало о себе знать.

— Смотри, — откинулся назад Адольфыч. — Сейчас температура твоего тела поднялась на доли десятых градуса. Обычно организм это делает самостоятельно, реагируя таким образом на болезни, на какие-то внешние факторы. Но именно сейчас причиной послужило твое волнение. Давай попробуем успокоиться. Я не буду ничего говорить, не буду тебя гипнотизировать. Я обращаюсь к твоему разуму, просто прошу тебя, успокойся.

Дорожкин опустил руки, несколько раз глубоко вздохнул, на секунды прикрыл глаза.

— Ну вот, — удовлетворенно кивнул после короткой паузы Адольфыч. — Теперь можно выпить и кофе.

Он поднял чашечку, зажмурился.

— Замечательно. Так вот, вернемся к нашим баранам. Обычных людей не бывает, Евгений Константинович. В моем представлении, обычный человек — это капсула, матрица будущего совершенного существа. Этакого гомункула, который является не искусственным образованием, а естественной стадией развития человека. Представь себе, что человек подобен личинке бабочки. Но когда истекает время его жизни, он окукливается, чтобы затем вновь стать личинкой. И так бесконечно. А я предлагаю, чтобы он стал бабочкой. Понимаешь?

— Пытаюсь, — глотнул кофе Дорожкин. Напиток действительно был превосходным. Удивительным. Совершенным, как была совершенной по сравнению с почти любой женщиной Милочка. Конечно, если забыть о ее спине.

— Но самое главное не в этом, — продолжил Адольфыч. — Главное в том, что выращивать этого самого гомункула нет никакой нужды. Достаточно просто вывести из равновесия тот комплекс телесных и душевных факторов, который мы с тобой договоримся называть обычным человеком. Причем когда я говорю о выведении из равновесия, я не имею в виду какие-то специальные воздействия. Нет. Достаточно пребывания в этом городе. И не в связи с какими-то геомагнитными факторами, а, к примеру, в связи с фактором общения, соседства с потайным народом. Даже простого выведения из привычной среды, перемещения в другую атмосферу, в другое, отличное магнитное поле, наконец. Ты уж прости мне ту милую мистификацию с этим самым радоном. Ну да ладно. Приезжает, значит, человек в Кузьминск. Проходит месяц, другой, и мы начинаем замечать, что обычный человек перестает быть обычным человеком. Возьми хотя бы ту же маму Козловой, которой ты занимаешься. Ведь, в сущности, идеальный образчик обычной, прости меня, бабы. Поверь мне, я, как преподаватель, кроме всего прочего, нашего ремесленного училища, сталкивался с нею неоднократно. И вот одно только пребывание в нашем городе сумело разбудить в ней вполне определенные способности. Я уж не говорю, что эти самые способности в ее пропавшей дочери достигли своего поразительного развития. Сразу добавлю, что во всем есть свои отрицательные стороны. Те же способности, которые просыпаются в человеке, сами по себе подобны возможностям, которые дает человеку современный автомобиль. Катастрофы и аварии, к сожалению, неизбежны. Боюсь, что молодая и талантливая Алена Козлова просто не справилась с собственным талантом. Но это издержки. Без них не бывает.

— А то, что происходит на окраинах Кузьминска, — это тоже издержки? — спросил Дорожкин. — Смерть Колывановой, Дубровской, других жителей?

— Мы говорили с тобой уже об этом, — сверкнул сталью во взгляде Адольфыч. — Я не сторонник повторяться, но хочу напомнить о том, что происходящее в любом российском городе много страшнее того, что происходит в нашем. И страшнее не в яркости отдельных эксцессов, а во всепоглощающем заболачивании обыденного существования. В его разложении. В деформировании личностей, особенно молодых. Причем наши эксцессы связаны с тем бременем, которое легло на наши плечи помимо нашей воли.

— Вы что-то говорили мне по телефону, — напомнил Адольфычу Дорожкин. — О порче, кажется?

— Именно так, — вздохнул Адольфыч. — Скажи, может ли быть счастливым город, построенный на могильнике с радиоактивными отходами?

— Наверное, да, — задумался Дорожкин. — Если он не знает об этом. И если могильник надежен.

— А если ненадежен? — прищурился Адольфыч. — Если утечка есть? Слабая, едва различимая, но есть? Причем эта утечка представляет собой не только опасность, но и благо, как представляет собой благо тот же змеиный яд. В медицинских дозах, конечно.

— Не знаю, — вздохнул Дорожкин. — Слишком серьезный вопрос. Но, думаю, незнание о проблеме недостаточно для счастливого существования поверх нее.

— Это точно, — помрачнел Адольфыч. — Я, конечно, утрирую. Никакого могильника под нами нет. Да и сама категория «под нами» нуждается в уточнении. Речь, скорее, идет о взаимопроникновении, о наложении, о совпадении, о сосуществовании. Скажем так, за стенкой нашего жилища живет некто или нечто, воздействующее на нас. Точно так же, как мы живем за стенкой от того привычного мира, из которого нам удалось тебя извлечь, Евгений Константинович. Это «нечто» приносит нашему городу несомненную пользу. Оно подобно радиационному фону, который, согласно некоторым теориям, дал толчок развития древнему человеку в Африке.

— В Африке, насколько я понимаю, мертвецы упокоиваются, как и положено мертвецам, — заметил Дорожкин.

— Не будем возвращаться к обмусоленным темам, — рассмеялся Адольфыч, — но кое-что сказать нужно. Когда я говорил о порче, я имел в виду не это. Порча — это понятие, которое относится к тому миру, который находится над нами. Да, я говорю о земле. Да, мы собираем в Кузьминске самых талантливых, не в общепринятом смысле талантливых, конечно. Да, мы отправляем учиться наших детей в лучшие вузы страны, с тем чтобы они вернулись и жили в нашем городе. Да, мы взаимодействуем со многими предприятиями и персонами из-за тумана к взаимной выгоде в различных областях науки и техники, к примеру в области медицины. Но мы вовсе не хотим, чтобы привычный земной мир претерпел какие-то катаклизмы. Мы не хотим, чтобы то, что происходит здесь, охватило каждый российский город. Ты скажешь, а как же наши молодые? А если они сами останутся там? Пусть. Но там их способности, которые здесь зачастую составляют предмет их гордости, чаще всего угасают. Среда, так сказать, не способствует. Они вернутся сюда сами, вот увидишь. Возьми ту же пропавшую Алену Козлову, ведь вернулась в родной город, вернулась! Так вот что я тебе скажу. При определенном количестве жителей в Кузьминске — порча нейтрализуется. Аномалия нейтрализуется. Более того, как ты уже понял, при росте населения расширяется и территория нашего, так сказать, уезда. Я бы даже сказал, что дикая страна становится культурной. Привычной, жилой. Ты понимаешь меня?

— Подождите. — Дорожкин нахмурился. — Я не могу уложить в голове сразу все. Но кое-что кажется мне странным. Я правильно понял, что порчей вы называете некое воздействие «из-за стены», но именно оно и является причиной особого, скажем так, психофизического микроклимата Кузьминска?

— Примерно так, — согласился Адольфыч. — Представь себе, что наш город расположен на склоне вулкана. Мы отапливаем его теплом наши дома. Мы выращиваем на удобренных его пеплом огородах чудесные овощи. Мы испытываем воздействие лечебных источников и становимся выше, сильнее, красивее. Но мы ни на секунду не забываем о том, что такое вулкан, и тщательно заделываем его жерло.

— Не слишком обнадеживающее сравнение, — сказал Дорожкин. — Но если однажды этот вулкан вовсе погаснет, какой будет смысл в существовании Кузьминска?

— Тот же, что и теперь, — пожал плечами Адольфыч. — А какой смысл в существовании какой-нибудь глухой деревни где-нибудь в стороне от дорог? В людях, которые ее населяют.

— Хорошо, — сказал Дорожкин. Ему вновь не хватало воздуха. — Скажите, Кузьминск — это ведь совершенно независимое, отдельное государство, ведь так?

— Нет, — нахмурил лоб Адольфыч. — Я бы назвал это очень серьезной автономией. Но со временем все может случиться. И это зависит от многих факторов. И от твоей работы, Евгений Константинович, в том числе.

— Вы вызывали меня, чтобы сказать об этом? — спросил Дорожкин. — Еще рассказать о том, что Кузьминск земля обетованная для рассеянного по обычной земле потайного народа и Мекка для тех, кто хочет таковым стать? Да, я вижу, что период рассеивания заканчивается. Наверное, это неплохо. Но это ли была причина нашей встречи?

— Хандришь! — погрозил Дорожкину пальцем Адольфыч. — Чувствую, придется дать тебе скоро отпуск. Слушай, а может быть, привезешь матушку сюда? Хочешь переехать в трехкомнатную?

— Нет, я подумаю, конечно, но переезжать не хочу. Привык уже, — признался Дорожкин. — И об отпуске подумаю. Как только сделаю свою работу.

— Хвалю, — обрадовался Адольфыч. — Я, собственно, затем тебя и звал. Ну поговорить, конечно, чтобы не по телефону, а вот так, глаза в глаза. Но, кроме всего прочего, и попросить хотел кое о чем. На этой вечеринке, ну на дне рождения Леры, будет некоторое количество наших общих знакомых. Так вот там мы отдыхаем, развлекаемся. Желательно, чтобы ты был готов. Надо бы тебе обратиться или к Шепелевой, или еще к кому. Да к тому же Никодимычу. Ну и разучить какое-нибудь простенькое колдовство. Чтобы повеселить гостей. Всем придется тянуть фанты, уверяю тебя. Ну не вставать же на табуретку и не читать стишок? Вообще надо нам как-то быть ближе друг к другу, — улыбнулся Адольфыч. — Это, кстати, и будет подарком имениннице. Понимаешь меня?

— Понимаю, — поднялся Дорожкин. — Я подумаю. Придумаю, наверное, что-нибудь.

— В прошлом году фант выпал Ромашкину, — поднялся Адольфыч. — Представляешь, этот кадр не нашел ничего лучшего, как начал перекидываться прямо возле праздничного стола. Могли бы случиться неприятности. К счастью, среди приглашенных была Шепелева, так вот она чуть-чуть подправила ворожбу нашего уважаемого Вестибюля, и мы вместо зверя получили вполне себе симпатичного зайчика. Конечно, Ромашкин потом жутко злился, зато подарок был засчитан сразу от обоих. Еще есть какие-то вопросы?

Дорожкин посмотрел на стену. Тут только он разобрал, что за спиной Адольфыча на стене, на которой не было никаких портретов, висел огромный ледоруб. Он был отлит из бронзы.

— Да, — рассмеялся Адольфыч. — Скульптор перестарался. Так что я повесил этот инструмент у себя за спиной, чтобы не расслабляться. Кстати, как тебе моя приемная? Не пришло в голову обвинить меня в гигантизме? Поверь мне — это не комплексы. Сакрализация власти необходима. Для ее успеха.

— Но эти скульптуры… — начал Дорожкин.

— Это скульптурные портреты людей, у которых получилось, — отрезал Адольфыч. — У тебя есть еще вопросы, Евгений Константинович?

— Вальдемар Адольфович… — Дорожкин замер в нерешительности. — Скажите. Вот я прошел по коридорам администрации. Тут работает довольно много людей. Они все что-то пишут. Что именно, позвольте полюбопытствовать?

— Ну это очень просто, — поднял брови Адольфович. — Когда они свободны, а они свободны, потому как нормально организованная жизнь города, страны не только не любит излишнего административного вмешательства, она его не терпит, они все пишут одну и ту же фразу: «Город Кузьминск — самый лучший город». И только.

— Зачем? — не понял Дорожкин.

— Пишут — значит, думают, — объяснил Адольфыч. — А мысль материальна.

Глава 3 Бритва Оккама[57]

— Я вспомнил! — догнал Дорожкина возле городского термометра Угур.

— Что такое? — обернулся тот.

— Я вспомнил! — Турок раскраснелся, изо рта у него вырывался пар. — Привык все делать так, как надо. Никогда ничего не забываю, а тут как назло. Ну как я мог забыть? Не представляю. Я вспомнил. Я же записал, когда ты спросил. Ну конечно, Женя Попова, замечательная девушка. Эх, если бы не мои уже за сорок… Почему я все время о ней забываю? Ты не знаешь?

— Не знаю, — пожал плечами Дорожкин.

Он смотрел на Угура и думал: неужели тот и вправду был опасно болен и Адольфыч действительно спас мастера приготовления божественного напитка? Или то самое расхождение между словами Угура и Адольфыча было верным признаком того, что Адольфычу верить нельзя было ни в чем? И беды турка были сродни бедам Мещерского? Так или иначе, но по всему выходило, что турок теперь сродни тому же Содомскому. Не какому-то там оборотню, по версии Ромашкина, а именно Содомскому. Как сказала о нем Шепелева? Кровосос? Нет, ну во что-то еще можно поверить, в конце концов, есть такие вещи, как самовнушение, как гипноз. Человек может что-то делать в состояние аффекта, делать что-то такое, что потом ему покажется невозможным. Но кровосос… Хотя если возможно перекидывание из одного существа в другое, то почему не может быть тех же кровососов? Интересно, а там, за границей Кузьминского уезда, островка обложки среди царства ее оборотной стороны, есть где-нибудь избушка на курьих ногах? И как она переносит зиму? В крепкие морозы мать Дорожкина заносила кур в дом, спасала от холодов, да все одно те же петухи сколько раз отмораживали гребешки. А в лесу-то как? Если только сделать в днище избушки люк?

— Ты о чем задумался, дорогой? — спросил Угур.

Он был невысокого роста, этот турок, нисколько не походил на кровососа и вызывал у Дорожкина необъяснимую симпатию. Эх, как бы посмотреть на него через очки Дубицкаса, чтобы определиться, сколько на нем этих шлангов, ниток или чего там еще?

— Угур, ты веришь в сказки? — спросил Дорожкин.

— В сказки? — удивился Угур и тут же зашептал, оглядываясь: — Какие сказки, дорогой? Нет сказок! Вокруг смотри. Вот сказки. Трех дедов у меня в шашлычной видел? Мысли читают. Причем читают только втроем. Одного нет — уже бормотать начинают, а втроем и друг с другом молча, и за мной следят. Один раз, каюсь, я хотел чуть-чуть порченное мясо замариновать. Ну что там, думаю? Ведь не тухлое? Чуть задохлось. Я же не враг себе, в свой же живот буду класть. Ну немножко имбиря, немножко перца, лаврового листа, и будет лучше, чем мороженое. Сам половину съем. Так что ты думаешь? Все мои мысли прочитали до последней мыслишки. И выложили все. Сказали, ешь, а то пойдем к Адольфычу с жалобой. Ты представляешь, пришлось съесть.

— Я вот подумал, — Дорожкин прищурился, — если где-то есть в лесу настоящая избушка с настоящей ведьмой — у нас ее зовут Баба-яга. Она, кстати, людей ест, — и если у этой избушки, ну как говорят, есть две больших, две огромных куриных лапы, то как она зимой-то себя чувствует? Может, поджимает как? Там же внутри печка? Прижимает к основанию печки, греет их? Или люк внутри есть и она их втягивает внутрь?

— Ты что? — постучал себя по голове Угур. — Не знаешь про бритву Оккама? Не усложняй! Как она может втягивать в себя ноги? Она что, черепаха? Она почти курица. Тут два пути: или она садится на ноги и греет их, или надевает валенки.

— Это ты усложняешь, Угур, — не согласился Дорожкин. — Валенки — лишняя сущность. Бритва Оккама, дорогой.

Они посмотрели друг на друга одновременно и одновременно засмеялись, хотя Дорожкину отчего-то вовсе не было смешно. Он попрощался с Угуром и отправился к Козловой.

Она была дома и, как ему казалось, постарела с прошлой встречи на несколько лет.

— Кто был после меня? — спросил Дорожкин.

— Маргарита. — Козлова говорила чуть слышно. — Сказала, что вы — дурак.

— Пожалуй, — согласился Дорожкин.

— Адольфыч был, Содомский, — продолжила Козлова. — Ходили тут, как у себя дома. Веревку трогали. Комнату Алены осматривали. Содомский что-то все нюхал, нюхал, нюхал… Вы зачем пришли?

— Научите меня ворожить на поиск, — попросил Дорожкин. — Я много кого ищу. Хотел попросить кого, но вот отсоветовали. Просить — значит под чужую волю ложиться. Значит, самому научиться нужно. Научите?

Козлова отодвинулась на шаг. Долго стояла, смотрела на Дорожкина и головой качала, да так, словно разглядела что-то в нем такое, на что до этой минуты и внимания не обращала.

— Скажите, — Дорожкин сбросил с плеча сумку, расстегнул куртку, повесил ее на торец двери, сел на стул, — как могла ворожить Шепелева на сына, если была уверена, что он мертв? Или чего уж ей было дальше ворожить, если поняла, что он мертв? Вы-то как определяете, что Алена жива?

— Нитка, — прошептала Козлова.

Взяла второй стул, поставила в трех шагах от Дорожкина, села напротив, руки сложила на коленях, но тут же подняла одну и прикоснулась к груди щепотью.

— Нитка. От сердца и неизвестно куда. Тянется, но не слабнет. Как ослабнет, значит, или умерла только что, или на краю пропасти стоит. А как вовсе исчезнет, значит, и отблеска ее уже нет.

— А Шепелева? — спросил Дорожкин.

— Я ее личину на себя не прикладывала, — прошептала Козлова. — Может, она дым нюхает? Пахнет дымом — жива ее кровинушка. Гнилью запахло — мертва. А может, колючка ее в сердце жалит? Или наоборот. Кто ее разберет? Вы бы у нее и спросили.

— Может, и спрошу еще, — вздохнул Дорожкин. — Ладно, нитка или колючка, у каждого свое, а обряд-то какой?

— И обряд у каждого свой, — прошептала Козлова. — Когда узнать что хочешь — спрашивай. Чтобы спросить — зови. Не знаешь, кого звать — зови всякого. Придет страшный — бойся, беги. Придет горький — терпи горечь. Придет сладкий — не подслащивай. А веселый явится — беги пуще, чем от страшного. А уж если вопрос задал — жди ответа, да сам отвечай.

— Понятнее не стало, — хмыкнул Дорожкин. — К Шепелевой, выходит, никто не пришел?

— К ней много кто приходил, — не согласилась Козлова. — Я не видела, конечно, видит только тот, кто спрашивает, может, и по-другому бывает, не знаю. Я не видела. Но нет его. Не встречал его никто. Среди живых нет: откликнулся бы. А среди мертвых, если близко, если, как положено, по земле тенью отхаживает, заметили бы и доложили. А если совсем уж…

— Что значит «совсем уж»? — не понял Дорожкин.

— Совсем, значит, совсем, — шевельнула ладонями Козлова. — Стерся-сгинул. Провалился-закончился. Ни отблеска, ни тени. Такое редко бывает. Или тяжесть такая на человеке, что его камнем на дно тащит, или убит так.

— Как убит? — спросил Дорожкин.

— Так и убит, — ответила Козлова. — Одно дело нитку жизни перерубить, за грань вытолкать, во тьму уронить, а другое — в ничто сплющить. Шепелев очень сильным был, дай срок, и маменьку, и папеньку бы перещеголял. Марфа сказала, чтобы Вовочку ее сплющить, плющилка должна размером с весь Кузьминск быть. Хотя…

— Хотя… — нахмурился Дорожкин.

На секунду, на две замолчала Козлова, а потом словно вынырнула из забытья. Заговорила, глядя куда-то в сторону, словно и не Дорожкину рассказывала, а сама себе:

— Дочка моя, когда вернулась, замуж сходила, да выходила, говорила, что нет ничего хуже мужика-размазни. У каждого внутри стержень есть, но у мужика-размазни он как хлыст, гнется во все стороны. И не в том дело, что телом силен мужик или слаб. Бывает так, что тот, кто в параличе лежит, сильнее того, что двухпудовыми гирями крестится. Все дело в стержне.

— И?.. — недоуменно поднял брови Дорожкин.

— Стержнем надо было убить Шепелева, чтобы он без остатка сгинул, — неожиданно жестко отчеканила Козлова. — И не просто стержнем, но всего себя вложить, пригвоздить, да вслед за пригвожденным шагнуть, чтобы ни волосинки с белым светом гада не вязало. И то…

Она замолчала, откинулась назад, закрыла глаза, расставила руки и замахала, зашевелила пальцами над головой, словно изображала бегущие волны или колышущиеся под ветром ветви. Потом вдруг распахнула глазищи и сдержанно засмеялась:

— Ты бы не смог, инспектор. Что сидишь, кокетничаешь: а не я ли Шепелева пригвоздил? Да Шепелева давно бы уже тебя достала и на поджарку посекла. Может, и есть в тебе стерженек, может быть, и за грань ты шагнуть мог, да только мало того. Надо еще силу великую иметь, чтобы такого, как Шепелев, пригвоздить, да еще и собственным именем его заклясть. Да ты и отворота простого не сплетешь, какое уж заклятие? А сила откуда у тебя? Ты что думаешь, просто так Адольфыч на ушах стоит? Если кто-то Шепелева порешил, то он и самого Адольфыча порешить может.

— А что, — кашлянул Дорожкин, которого слова Козловой не то что обидели, нет, они просто все расставили по местам, — Адольфыч тоже заслуживает подобного?

Ничего не сказала Козлова. Только поймала взглядом переносицу Дорожкина, губы скривила в легкой улыбке и застыла, чуть покачивая головой в такт чему-то, звучащему внутри нее. Дорожкин уже хотел встать да распрощаться, как она негромко вымолвила:

— Что, инспектор, думаете, что там поговорили, там перебросились, и дело сделано? Если железным прутом замешено, ивовым не перемешаешь.

— Значит, помочь не хотите? — спросил Дорожкин.

— Не смогу, — почти безразлично вымолвила Козлова. — Если я себя для тебя буду рвать, да даже за-ради дочери, что ей от меня, разорванной, останется? Ты ж как дитя малое — ворожба дело такое, на веревке в нее не спустишь, и от дурости она не свернется. И ты не лимон, и она не молоко.

— Ну как мне хоть делать-то все? — рассердился Дорожкин. — Как хоть кричать-то? Звать как?

— Зажги четыре свечи, — вымолвила чуть слышно. — Сядь так, чтобы видеть все четыре. Прочий свет потуши весь. Кроме кольца. О кольце потом. Поставь что-нибудь. Будильник, тряпку мокрую повесь, чтобы капало с нее в блюдце, капельницу над жестяным подносом помести или метроном заведи. Можешь у меня взять, Алена хотела девочку родить, да на пианино ее научить. Метроном купила, тетради нотные. Уже и к пианино присматривалась. Я ей говорила: чего ты удумала, дуреха? Ты еще и ребенка даже не понесла, только от одного мужика сбегла, другого еще и в проекте нет, а ведь даже коляску покупать, пока не родила, примета плохая…

Козлова махнула рукой, поднесла ее к губам, пустила по щеке слезу, заговорила снова:

— Поставишь метроном. Заведи его. Лучше всего, чтобы с пульсом он совпадал. Или пополам бил. Или вдвое. Имей в виду, если все получится, из обряда вывалишься, когда завод закончится. Ты ж не умеешь ничего. Ну да тебе и не надо ничего уметь. Тут желание самое главное. Не старание, а желание. Садишься поудобнее, но не развалившись, а чтобы макушка в потолок смотрела, да спина ровной была, и читаешь стишок какой-нибудь. Сто раз, двести, сколько получится. Можно не стишок, молитву. Да хотя бы «Отче наш». Читаешь, пока в голове не зазвенит. Особенным звоном, сразу догадаешься. А если не зазвенит, то хоть до утра языком молоти, все одно не срастется.

— Ну а если зазвенит? — нарушил новую паузу Дорожкин.

— Зазвенит — зови кого-нибудь, — пояснила Козлова. — Кого знаешь, кто говорить с тобой будет, кто недавно умер или давно, но духом не рассеялся. Не подскажу, тыкай, пока дотыкаешься. Появится кто, не пугайся, говори спокойно. Вопросы задавай простые. Если никто не пришел — зажимай в пальцах нужный ноготок, волосок, да что угодно, и хоти. Всем сердцем хоти найти — разыскать. Может, и отыщешь.

— Вы, значит, не всем сердцем хотели? — спросил Дорожкин.

— А ведь не злой вроде, — пробормотала она с сожалением. — Глупый, наверное. Когда лодка тонет, парень, а в руке у тебя только кружка, черпать будешь, пока не надорвешься, а утонешь не оттого, что кружка мала, а оттого, что лодка прохудилась.

— Ладно, — примирительно вздохнул Дорожкин. — Попробую.

— Не мужицкое это дело на свечи ворожить, — заметила Козлова.

— Ну вот, — попытался обидеться Дорожкин. — Погуляю по улицам города, ввяжусь в пару драк, захнычу, обзовут бабой, так я сразу и побегу ворожить.

— Не дерутся в Кузьминске, — безучастно заметила Козлова. — Если только убивают сразу.

— Ну пока живой, буду искать, — приободрился Дорожкин, поднялся, одернул свитер, под которым топорщилась кобура. — Волосок или ноготок Алены одолжите.

— Дам, — кивнула Козлова, встала, взяла со стола пакет, зашуршала полиэтиленом, вытащила массажную расческу, сняла волос. — Только не урони в пламя свечи. Оно конечно, ее слышнее будет, только кричать-то она станет от боли. А то, что ты ее услышишь, так это вряд ли. Я свое маленькое сердце чуть на лоскуты не пустила, а и ни докричалась сама, ни ее не услышала. И еще вот что. О кольце обмолвилась, а сказать забыла. Маленькие свечи зажги кольцом, чтобы внутри поместиться. Между свечами — ладонь, не больше. А то твою ворожбу услышат. Фим Фимыча бойся. Змей он подколодный. Голову откусит — не поморщится. Все спросил?

— Почему я должен спрашивать об Алене у мертвых, если она живая? — вспомнил Дорожкин.

— Алена всякими тропами могла ходить, — пожала плечами Козлова. — И будет бродить разными… — Неожиданно в голосе матери зазвучал металл. — О потайных тропах я уже у потайного народа справлялась, нет ее там. А там, где паутина да грязь, там место мертвых. Их и спрашивать.

— Я спрашивал уже, — пробормотал Дорожкин, отправляя в сумку метроном и прикидывая, где бы ему прикупить свечей, и вдруг осознал сам, что он говорит. Он и в самом деле уже спрашивал. И получил ответ, который прозвучал в его голове донесшимся из непередаваемой дали эхом. Как же он прозвучал. «Не здесь». Да. «Не здесь». У кого же он спрашивал? У кого?

— Я помню, — прошептала Козлова.

— Кто мне отвечал? — спросил Дорожкин.

— Это был хор мертвых или еще кто пострашнее.

— Кто же пострашнее? — не понял Дорожкин.

— Кто-то, — беззвучно открыла она рот, едва сдержалась, чтобы не разрыдаться сразу, но через секунду сорвалась. Скривила лицо, прижала выпачканные гелевой ручкой пальцы к вискам и зашептала, заскулила чуть слышно: — Не хочу так больше. Не могу так больше. Найду Аленку и уйду из этого поганого города куда глаза глядят.

— Хор мертвых, а также песни и пляски, а с ними дирижер и хормейстер, — пробормотал Дорожкин, направился к выходу, но в дверях остановился, обернулся. — Вот еще что хотел спросить. Вы обмолвились, что Шепелев и папеньку, и маменьку мог перещеголять. Ничего я о его папеньке не слышал. Кто он был?

— Был? — неожиданно успокоилась Козлова. — Он и есть. Интересуешься? Так сходи на задний двор к Шепелевой, познакомься. Только памперс надень сначала.


Спички он купил в «Торговых рядах». Заглянул к рыжебородому книжнику, узнал, что новая книжка Дивова с вертолетом на обложке благополучно разлетелась (даже и отложенную пришлось отдать), а следующая машина в Москву пойдет через неделю, не раньше. Хотел было перекусить тут же в маленьком кафе на втором этаже, но передумал, отправился в «Норд-вест», рассчитывая пообедать или по времени почти уже и поужинать и обдумать, сразу ли отправляться в дурдом или сначала разжечь свечи в доставшейся ему от Шепелева квартире и начать читать «Отче наш». Прогулялся Дорожкин недалеко. Остановился возле почты, решил было зайти и позвонить матери, но видеть Мещерского не хотелось, странное чувство вины покалывало в груди, словно все, что происходило с Машкой, происходило из-за Дорожкина. Значит, мавка? Если написать латиницей, да вместо «в» употребить «дабл-ю», то Машка и получится. Да что это вообще значит?

Дорожкин с дрожью вспомнил черный треугольник на спине секретарши Адольфыча и подумал, что заказывать Мещерскому надо было не сборник латинских выражений, а каталог нечисти. Ужаснулся сам себе, что говорит так, думая о Машке, развернулся и быстрым шагом пошел вниз по улице Октябрьской революции. Если уж собрался молиться, так надо было бы и свечи купить церковные или святой водой разжиться, конечно, если церковь у кладбища, по которому бродят мертвяки, не шутейная, а всамделишная.

Над головой гулял странный для ноября сырой и почти теплый ветер. Дорожкин вышагивал мимо участка, «Дома быта», фабрики, за освещенными окнами которой у станков бродили точно такие же люди-куклы, как и в здании администрации, и повторял про себя в разных комбинациях одно и то же: «Дурак, идиот, зачем тебе это надо», прерываясь только для того, чтобы еще раз повторить, вспомнить молитву, которую никогда не учил, но которую мать повторяла то и дело и которая отпечаталась в его голове прочнее многих школьных стишков, тщательно вызубренных наизусть. За оградой лесопилки тоже ходили люди-куклы. У забора торчал с поднятым капотом разоренный трелевочный трактор, за ним стоял на чурбаках ржавый остромордый «зилок». Люди-куклы стаскивали с высоких штабелей доски, укладывали их на козелки и пилили обычными двуручными пилами на дрова. Тут же стояла пара лошадок с телегами, на которые и укладывалось распиленное. Среди приготовленных к распилу досок виднелись и закрашенные с торца, явно из хозяйства Тюрина. Дорожкин оглянулся на фабрику. Нет. За большими окнами гремели ткацкие станки, из которых выползали тяжелые скатерти, но никто их на виду не кромсал ножницами.

У церкви никого не было. Дорожкин подошел к ларьку, купил десяток самых толстых свечей и множество поменьше, добавил к купленному пук серебряных цепочек с освященными, по уверению продавщицы, крестами и три бутыли святой воды. Вода была закатана в пластиковые бутылки, церковнославянская вязь на этикетках уверяла во всяческих гарантиях и несомненной пользе продукта. Дорожкин хотел присовокупить к добыче и томик Библии, но пришлось довольствоваться Евангелием на папиросной бумаге. Осиновыми кольями церковный ларек не торговал.

— В замок Дракулы собрался? — хмыкнул у него за спиной Мещерский.

Дорожкин вздрогнул, обернулся. График стоял, засунув руки в карманы куртки, щеки его лихорадочно горели.

— Не боись, Дорожкин, — бросил он с усмешкой. — Я все еще тот самый График Мещерский, не ангел, конечно, но и не мерзость какая-нибудь.

— Ходил в больницу? — спросил Дорожкин.

— Нет, — покачал головой Мещерский. — До обеда после встречи с тобой выполнял твои указания, забежал в обед домой, а потом прогулялся в это заведение имени Актеров советского кино. Пообщался с человеком в военном френче, полежал на релакс-травке. Не помогло успокоиться. А насчет больницы… — График засопел, присел на кирпичное основание ограды. — Нечего мне там делать. Я сам московский, коренной, так вот когда пацаном еще в Замоскворечье во дворе с ребятами глупостями занимался, сразу отказался наколки там какие-то делать. Знаешь, тогда модно было якорь какой-нибудь или парашют. Мечи там скрещенные, щит. Паренек один выколол на тыльной стороне ладони имя «Даша». И вот выходит он во двор, ну дети, конечно, но все равно, а Даша его целуется с совершенно другим парнем. Нет, понятно, там без драки не обошлось, но только какой толк от драки, если имя-то уже выколото? И сидел потом тот паренек дома на балконе, присыпав эту наколочку марганцовкой, и скрипел зубами, пока она превращалась в шрам.

— И что? — спросил Дорожкин.

— И ничего, — встал Мещерский. — Я тогда накалываться не стал и теперь не буду. Знаешь, я бы прыгал с крыши дома, если бы мог взлетать на нее, а так-то — увольте. Прежде чем решаешься на что-то, что нельзя изменить, подумай хорошенько. Ты-то пока ни в кого не превратился?

— Вроде нет, — вздохнул Дорожкин. — Или думаешь, что я тут серебро прикупил, чтобы членовредительством заняться?

— Ничего я уже не думаю, — буркнул Мещерский. — Ладно, вернемся к твоему заданию. Короче, слушай. Ты же знаешь, я все делаю быстро. Да и пока мне Адольфыч покровительствует, от меня секретов тут особых нет. Наш местный маленький Днепрогэс может выдать всего лишь триста киловатт, которые как мертвому припарка, но и те не выдает, потому как зимой толком работать не может, а летом не работает, потому что отключен уже давно. Даже освещение на плотину идет из города. Все электричество поступает из промзоны, по крайней мере, силовые кабели от подстанции, судя по всему, уходят за забор. Я побродил вокруг. Если где-то это дело в промзону и подводится, я этого места не нашел. Теперь что касается связи, телевизора и радио. Тут вообще абзац.

— А поподробнее, — нахмурился Дорожкин.

— АТС у нас в подвале, — пожал плечами Мещерский. — АТС старенькая, аналоговая, ну для тех трех сотен телефонных номеров больше и не надо.

— Дальше, — поторопил Мещерского Дорожкин.

— Все, что тебе нужно, я и увидел в том самом подвале, — пробормотал Мещерский. — Он, кстати, не запирается. Там, конечно, творится черт знает что, грязь, пыль, как оно еще работает, непонятно. Почта-то наша не чета этим готическим доминам, развалина послевоенной постройки, но сделано все, наверное, с запасом прочности. Так вот, там же обнаружились и телевизионные кабели, и радиолинии, и все остальное. Магистральные усилители стоят, все как положено. И от них вот такая кабельная мотня, с мою ногу толщиной, идет, судя по всему, параллельно каналу с силовым кабелем в ту же промзону.

— Значит, там внутри стоит какой-то ретранслятор? — спросил Дорожкин.

— Заодно и энергетическая установка? — покачал головой Мещерский. — А где трубы? Или как она работает? На чем? Сразу скажу, насколько я оглядываю из окна территорию промзоны, высоковольтных линий там нет ни одной.

— А под землей? — спросил Дорожкин.

— А кто их знает, — пожал плечами Мещерский. — Может быть. Я мог и на периметре канал упустить, если он давно проложен. Хотя кабель связи должен быть свежим. ТВ все-таки. Но дело-то не в том. В этой промзоне ничего ж не происходит. Ну всего я видеть не могу, потому как корпуса за забором высокие, основную часть территории загораживают, но что-то я не замечал, чтобы оттуда продукцию вывозили или, к примеру, туда завозили какое-то сырье, комплектующие. Ты дрова у центральных ворот видел? Ну где автоматы с газированной водой стояли?

— Да я там не хожу, — объяснил Дорожкин.

— И не увидишь, — продолжил Мещерский. — Мужики на телегах привозят дрова и сбрасывают их у центральных ворот. Чуть ли не к воротам вплотную. И делают это вечером, считай, что почти в темноте. А утром дров уже нет. Я хотел рассмотреть, куда они деваются, но подъезд к воротам освещен неплохо, а вот сами ворота и куча дров в темноте.

— Ну и что? — не понял Дорожкин. — Территория секретная, мужиков туда не допускают. Дрова убирают ночью.

— А что они производят? — спросил Мещерский. — Ложки режут из дерева? Или подводные лодки сколачивают из досок?

— График, — Дорожкин поморщился, — не умножай сущности. Какая тебе разница, что они производят?

— А какая тебе разница, куда уходят кабели? — парировал Мещерский.

— Большая, — отрезал Дорожкин. — Если мы захотим выбраться из города, то сделать это самостоятельно, без Адольфыча, будет почти невозможно. Или вовсе невозможно. А если идти вдоль кабеля…

— Мы что, в тайге, что ли? — не понял Мещерский. — Звезды над головой. На юг через сто километров Москва. В чем проблема?

— Пока ни в чем, — постарался улыбнуться Дорожкин. — Ты-то что сюда пришел? Меня, что ли, искал?

— Как тебе сказать? — Мещерский почесал затылок. — Тебя не искал. Нет. Вот. Стал иногда в церковь заходить. Поп тут интересный. Поговорить с ним можно кое о чем. Да и как-то спокойнее в церкви. Опять же музыка хорошая звучит. Он тут в основном Эдит Пиаф заводит, но у него есть и другая музыка. Раритеты разные.

— График, — Дорожкин приблизился к нему на шаг, — выкладывай.

Он мялся ровно секунду. Потом полез в карман и с пыхтением вытащил листок. На нем Машкиным почерком было написано.

«График, я получила в администрации квартиру как преподаватель училища. Буду жить отдельно. Не болей. Маша.

Привет Дорожкину».

— Что это? — не понял Дорожкин.

— Это записка, — объяснил Мещерский. — Она торчала в двери. Ни Машки, ни ее вещей дома я уже не обнаружил.

— И что ты собираешься делать? — растерянно спросил Дорожкин.

Мещерский наклонился вперед и громко, с тоской и одновременно какой-то обреченной радостью, прошептал:

— Ничего. Мой тебе совет, Дорожкин. Не умножай сущностей. Тем более с прозрачными спинами.

Глава 4 Естество и колдовство

Дома Дорожкин оказался не сразу, потому как размяк в тепле «Норд-веста» и не заметил, как провел там пару часов. В кафе сидели еще люди, доносились какие-то разговоры, но Дорожкин смотрел перед собой, тыкал вилкой в тарелку и думал о чем-то неопределенном, но если б попытался собраться с мыслями, то с удивлением бы понял, что думает о Жене Поповой. Нет, он не строил на нее никаких планов, не раздумывал, где ее отыскать и что ей сказать после ее возможного обнаружения, но думал он именно о ней. Без слов, без предположений и даже без объяснений собственных чувств, а картинами. Перед его глазами просто-напросто вставала Женя Попова. Сначала на почте. Потом возле ее дома, на похоронах. И все. То есть все общение Дорожкина с Женей ограничивалось пятью минутами разговора на почте и теми же минутами на пути между домом Колывановой и кладбищем. Колыванова… Она появлялась в зеркале и кричала слово «Женька». Понятно, что вряд ли она обращалась к Дорожкину. А к кому? К Жене Поповой? Так, может быть, Колыванову надо было бы вызывать при гадании? И Колыванову надо спрашивать?

Дорожкин кивнул Наташе, подошедшей забрать посуду, и снова углубился в размышления. О чем он должен спрашивать Колыванову, если, паче чаяния, она и в самом деле соизволит откликнуться? Кого он хочет найти? Шепелева? Козлову? Уланову? Или вся его задача заключается в том, чтобы страница в его папке вновь стала чиста? Зачем же он тогда вписывал в нее имена Алены Козловой и Веры Улановой? Или сначала нужно отыскать Женю Попову? Вписать ее имя на ту же страницу? А может быть, именно Женю Попову нельзя отыскивать таким способом? Все, с кем он общался, все, кто могли помнить Женю, все они забыли о ней. Кроме него. Это связано с ее желанием или с его способностями не забывать? Что он еще знает о Жене Поповой, кроме того, что она часто меняет места работы, нигде не задерживается, отпросилась в отпуск, и того, что она умеет исчезать, ускользать в какой-то прозрачный тоннель? Смешно, но ведь фактически она была первым человеком, который продемонстрировал ему свои магические способности. Конечно, не считая Шепелевой. Может быть, пришла пора отправиться к Шепелевой? Или к ней следовало идти в самом крайнем случае? Или же надо идти к Адольфычу и увольняться? Так ведь не отпустит. Не Адольфыч не отпустит, город его не отпустит. Будет торчать занозой в одном месте…

— У вас свободно?

Перед столиком стоял невысокий, одного роста с Дорожкиным, невзрачный, неприметный человек. Первое мгновение Дорожкину казалось, что он видит его впервые, но потом понял, что это не так. И в силуэте незнакомца, и в его скупых жестах было что-то знакомое. Дорожкин скользнул глазами по невыразительному, с мелкими чертами лицу, посмотрел на зал — свободных столиков было предостаточно.

— Садитесь.

Незнакомец кивнул, снял темно-серую куртку, оставшись в таком же сером костюме, махнул рукой Наташе и через несколько секунд начал расправляться с куском мяса, запивая угощение темным пивом.

— Знаете, — он умудрялся одновременно есть, пить, говорить и улыбаться, не вызывая брезгливости у невольного собеседника, — у этого города есть одно преимущество по отношению к другим городам России: здесь нет проблем с алкоголем. Я имею в виду возможные водительские проблемы. Машин практически нет, поэтому пить можно в любой обстановке. И вот что странно: никто не напивается. Ну исключая этого фрика Неретина, что целыми днями торчит у рюмочной.

Нет, брезгливость все-таки была. Брезгливость вызывали не манеры незнакомца, а он сам. Его экономные жесты, вкрадчивый голос. Даже его вызывающая неприметность. Дорожкин втянул воздух. От незнакомца ничем не пахло. Почти так же, как от Маргариты.

— Хотя преимуществ, на самом деле, множество. Смотрите, чистота, порядок, изобилие, природа. Черных вовсе нет, ну разве только этот белобрысый турок Угур. Но уверяю вас, если ковырнуть его гены, можно с удивлением узнать, что восходит он к какой-нибудь русской девчонке, которую некогда продали в басурманщину в рабство. Кстати, и вся эта мерзкая либерестня и толерастия отсутствует тоже. Коммуняки тоже. Некоторая доля национализма имеет место, но в таком виде я готов ее приветствовать. Согласитесь, ничто так не объединяет людей, как наличие вполне себе осязаемого врага. А уж то, что этот враг явно, без всякой антропологии, относится к чужакам, — это просто подарок государственным устроителям. И кстати, правильно поступает руководство города, что пользует врага на уличных работах ночами. Спокойствие обывателя — важнее всего. Не находите?

Дорожкин вздохнул. Человек вызывал не просто брезгливость, а тошноту. Но что-то удерживало Дорожкина за столом. В этом подсаживании к нему было что-то важное. Неприятное, но важное.

— Что вы молчите, Евгений Константинович? — спросил незнакомец, не поднимая глаз.

— Я, наверное, должен был спросить у вас или о том, с чего это вы взяли, что Кузьминск является городом России, или о том, какого черта вы решили, что я собираюсь с вами разговаривать? — поинтересовался Дорожкин.

— Почему же? — метнул быстрый взгляд незнакомец. — Мог быть и третий вариант. Вы бы сказали, что столиков свободных полно, а когда я сообщил бы вам, что этот столик мой любимый, вы бы пересели сами или встали и ушли. Ведь вы, Евгений Константинович, мягкий человек. Даже ваша веселость, которая, впрочем, куда-то стала испаряться в последние дни, она всего лишь защитная скорлупа. Заметьте, я не сказал, что вы трусливы. Мягкость — это…

— …слабость, — подсказал Дорожкин.

Он вспомнил, где он видел незнакомца. Встречался с ним на улицах города. Иногда тот брел сзади, когда Дорожкин перемещался по городу, часто сидел с ним в одном и том же кафе, но никогда не приближался. Он даже не то что следил за Дорожкиным, он присутствовал. И когда пропала Женя Попова, скорее всего, именно он шел к ней со стороны башни Урнова. Или не он?

— Любопытство вас погубит, — вздохнул незнакомец. — Хотя если бы не ваше любопытство…

— Вы бы ко мне не подошли? — поинтересовался Дорожкин.

— Не знаю, — признался незнакомец.

— Тогда давайте начнем удовлетворять любопытство, — предложил Дорожкин. — Кто вы, что вам нужно, какого черта вы ходили за мной?

— Смотрите-ка, — удивленно поднял брови незнакомец. — Речь не мальчика, но мужа. И какой бы ответ вас устроил?

— По большому счету никакой. — Дорожкин откинулся назад, чувствуя кобуру на поясе. — Я хочу сказать, что в России меня бы это обеспокоило. Хотя кому бы я там мог понадобиться? Ни подвигов, ни преступлений я за собой не числю. Имущества не имею. Даже на ногу никому не наступал в общественном транспорте. Нет, я не хочу сказать, что чувствовал бы себя в абсолютной безопасности, у нас в деревне женщину одну убили только потому, что будто бы в электричке в какой-то компании один ублюдок проиграл другому ублюдку ее жизнь, но эти все трагические обстоятельства относятся к мерзким случайностям. А здесь… Знаете, если за сокамерником следят, то его боятся. А если не боятся, то его прессуют. Вы меня боитесь?

— Откуда у вас такие сведения о сокамерниках? — поднял брови незнакомец.

Он двинулся едва уловимо, но Дорожкин тут же понял, что он не успеет и руку протянуть к кобуре, как будет нейтрализован. Незнакомец был очень опасен, подобное ощущение посетило Дорожкина, когда он впервые общался с Шакильским, но Шакильский имел добрую улыбку, а этот человек если и располагал ею, то пользовался совсем другими улыбками.

— Нет у меня сведений о сокамерниках, — признался Дорожкин. — Но по роду своей деятельности я логист. Значит, способен проводить параллели, анализировать.

— Но здесь-то вы не логист? — заключил незнакомец.

— Логист — это больше, чем должность, — заметил Дорожкин.

— Скажите, — незнакомец колебался одно мгновение, — вам не кажется странным, что вы работаете на не вполне понятной должности, получаете зарплату, имеете оружие, за которое, я уверен, даже не расписывались? Вы не задумывались, что чисто формально, даже не совершая никаких действий, вы уже преступили закон?

— Задумывался, — кивнул Дорожкин. — Только отчего, когда вы говорите о странностях, вы начинаете с моего оружия? Не кажется ли вам, что в череде странностей это неразличимый штрих? Я уж не говорю о том, что весь этот город, как мне представляется, имеет свою собственную юрисдикцию.

— То есть вы предполагаете, — незнакомец задумался, — что данная территория имеет признаки отдельного государства?

— Де-факто, — заметил Дорожкин. — А вы, таким образом, превращаетесь на данной территории из представителя специальных служб для внутреннего пользования в агента внешней разведки. Не так ли?

— Полагаете? — прищурился незнакомец. — И чего же, в таком случае, я хочу от вас?

— Хороший вопрос, — заметил Дорожкин. — Представляю грабителя, который встречает обывателя в темном проходном дворе, приставляет к его виску пистолет и спрашивает: «Как вы полагаете, чего я хочу от вас?» Я думаю, что вы меня вербуете.

— Да ну? — поднял брови незнакомец. — И какую же пользу вы можете принести своей родине?

— А кто вам сказал, что спецслужбы занимаются пользой для своей родины? — удивился в свою очередь Дорожкин. — Я как раз в этом не уверен. Нет, возможно, где-то они и занимаются пользой родины, не забывая, впрочем, и о себе, но у нас, судя по тому, что мне удается прочитать, уловить и сопоставить, речь идет о собственной пользе, которая, правда, не носит долговременный характер.

— Анализируете, выходит? — нехорошо улыбнулся незнакомец.

— Как и вся наиболее продвинутая часть офисного планктона, — улыбнулся Дорожкин. — Знаете ли, фекалии имеют свойство всплывать, как их ни запихивай в ил. Полезно иногда посматривать на поверхность… жижи.

— Значит, жижи? — кивнул незнакомец и продолжил трапезу. — Ладно. Оставим в стороне кодекс приличного человека. Не будем говорить банальности о долге и выгоде.

— Действительно, — кивнул Дорожкин. — Особенно о долге. Я своему государству ничего не должен. Хотя признателен, что меня не убили на гражданке, не добили в армии. Но это скорее счастливая случайность, чем правило.

— О выгоде вы, стало быть, говорить готовы? — усмехнулся незнакомец.

— Нет, — мотнул головой Дорожкин. — Но выслушать вас я готов. Из любопытства.

— Ладно, — прикусил губу незнакомец. — Тогда слушайте. Это, как вы понимаете, очень странное место. Его как бы нет, но в то же время оно и есть. Внимание оно привлекло давно. Сначала как странным образом исчезнувший «почтовый ящик», надеюсь, вы понимаете, что имеется в виду под этим обозначением? Затем как еще более странным образом «почтовый ящик» всплывший. И дело не в какой-то его запредельной секретности. Знаете, в определенный период государственного развития турбулентность его институтов приводит к тому, что, как вы заметили, всплывают фекалии, в том числе самые давние. И некоторые из них оказываются весьма любопытными.

— То есть? — не понял Дорожкин.

— Самым подозрительным является то, что на поверку оказывается пшиком, пустотой, — объяснил незнакомец. — В пятидесятом году создалась некая шарашка, которая была засекречена. В нее был отряжен ряд серьезных специалистов, извлеченных, как вы понимаете, из мест не столь отдаленных. В ее распоряжение был отправлен контингент из числа пленных немцев для строительства жилых и специальных объектов. Назначены ответственные лица. Поставлена задача. Вот тут первый пробел. Задача не обозначена. Вместо нее какие-то общие слова, вроде вывески на здании здешнего научного учреждения: «Институт общих проблем». Второй пробел — финансирование прекращено за отсутствием объекта финансирования. Это уже шестьдесят первый год. И ничего. Тишина. Причем проверка на местности подтверждает — объекта финансирования нет, и даже как будто и не было. Как вам это?

— Доставляет, — неопределенно буркнул Дорожкин. — Однако вы сейчас, как я понимаю, на объекте?

— В девяносто третьем году был зафиксирован странный случай. — Незнакомец достал сигареты. — Я закурю с вашего разрешения? Местная ОПГ, я имею в виду Волоколамск и окрестности, остановила фуру, которая следовала из Москвы куда-то в глубинку. Как позже выяснилось, двигалась она по этому маршруту Москва — Волоколамск еженедельно. Иногда чаще. Проблем с дорожной службой не имела, платила ровно столько, чтобы проезжать без задержки, но не возбуждать подозрений. Да и что она возила? Обычные товары народного потребления, которые закупались на тех же рынках Москвы, или продукты, иногда к фуре цеплялся холодильник. Возможно, кстати, она была и не одна. Но вот что касается того случая. Время было, как вы помните, сложное. Короче, фуру остановили где-то в глухом месте за деревней Чисмена, можно сказать, ночью. С целью ограбления, как вы понимаете. Насколько нам известно от уцелевших соучастников того мероприятия, их было десять человек. Все были вооружены. За рулем фуры сидел рослый водитель. Он опустил стекло и спросил, что нужно веселым ребяткам. Они показали ему автомат. Тогда он сказал, что в этот раз оружие не везет, да и не продал бы. Тогда они рванули на себя дверь.

— И?.. — нарушил паузу Дорожкин.

— Из кабины вылез не человек, а зверь, предположительно — медведь, — процедил, выпустив клуб дыма, незнакомец. — Он разорвал, буквально разорвал несколько человек сразу. Причем в него несколько раз выстрелили, но вреда ему это не причинило. Спаслись двое, и то только потому, что сидели в одной из машин и успели сообразить, что надо уезжать, не выбираясь наружу. Потом на том месте нашли оставшиеся машины, оружие. Трупы обнаружены не были.

— И ваши действия? — спросил Дорожкин.

— Мы узнали об этом не так давно, — ответил незнакомец. — И о том, кстати, что попыток преследовать эту фуру было несколько, и прекратились они после того, как некоторых особо рьяных преследователей не стало уже по месту их жительства. Нет, их не рвали на куски, но все они были убиты самым страшным образом. Иногда вместе с охранниками и семьями. Их протыкали насквозь.

— Дальше, — попросил продолжения Дорожкин.

— Дальше все утихло, — пожал плечами незнакомец. — Сама история была не то что забыта, а отнесена к так называемым кровавым курьезам. Да и к чему было ее муссировать? Время и так было шумным. Да и та фура исчезла, а если появилась новая, а она появилась, охотников на нее уже не нашлось. Да и в стране многое изменилось. Все встало на рельсы. Наладилось.

— Да уж, — скривился Дорожкин.

— Но в начале нулевых обнаружилось иное, — нахмурился незнакомец. — Финансовые потоки. Пропажи людей. Необъяснимые исцеления некоторых известных в узких кругах личностей. Короче, появился новый игрок. Игрок, который щедро платит за разные сомнительные услуги и сам берет хорошую цену за определенные услуги. Не только медицинские. Он может заниматься и заказными убийствами, и торговлей какими-то препаратами, и прочее, и прочее, и прочее.

— И вы спохватились, — понял Дорожкин. — Что же вам мешает пресечь это безобразие?

— Пресечь — значит уничтожить, — веско заметил незнакомец. — Но, оказавшись здесь, мы все увидели с иной стороны. Вы знаете, что знаменитый открыватель Америки Христофор Колумб умер двадцатого мая одна тысяча пятьсот шестого года, так и не узнав о самом факте открытия им неведомого континента?

— Вас прельщает слава первооткрывателя? — прищурился Дорожкин. — Буду вынужден вас разочаровать. Думаю, тот факт, что этот город расположен не совсем на окраине Московской области, а где-то в иной реальности, прекрасно известен главным действующим лицам. Как бы это ни было фантастично. Или вы хотите водрузить на здании местной администрации флаг вашей конторы?

— Вы знаете, — незнакомец со скучающим видом оглянулся, — это и в самом деле особенное место. Я уж не буду перечислять местные феномены и аномалии, их бы хватило не на один том сказок вроде «Тысячи и одной ночи». Да, есть опасения, что некоторые из особенностей данной местности могут распространиться на территории России. То есть быть заразными. Но пока что никакого заражения не произошло, хотя определенное количество выходцев из Кузьминска уже разбежалось по стране. Все они под контролем, уверяю вас. Дело в другом. Есть подозрения, что подобных мест может быть несколько. То есть возможности, которые имеются в Кузьминске, могут быть не уникальными. Таким образом, необладание ими можно приравнять к заведомому проигрышу тому, кто ими обладает.

— Вам снова мерещатся враги, — вздохнул Дорожкин.

— Я бы сказал — соперники, — заметил незнакомец. — Не буду докучать вам лекциями, но на нашей маленькой планетке имеются не только народы и территории, на ней присутствуют и интересы определенных государств, групп людей, даже персон. И эти интересы в конечном счете могут оказывать влияние не только на народы, но даже и на географию. Так вот, исходя из этих интересов, обладание такой территорией, как Кузьминск, может сделать некоторые интересы весомее прочих.

— Подождите, — не понял Дорожкин. — Я не смотрю на мир сквозь розовые очки и, хотя испытываю глубокое омерзение к организациям, подобным вашей, понимаю объективную необходимость их существования. Но, черт возьми, зачем вам нужен я? Не проще было бы обратиться напрямую к Адольфычу, который, насколько я понимаю, плоть от плоти выходец из ваших рядов? Или, как это теперь говорят, социально близкий тип. Не проще было бы купить его, заставить, припугнуть?

— Пытались, — напряг скулы незнакомец. — Безрезультатно. Я бы даже сказал — с трагически обратным результатом. Вальдемар Адольфович Простак очень опасная персона. Нейтрализовать его мы пока не в состоянии.

— Тогда что вы хотите от меня? — спросил Дорожкин. — Хотя конечно. Меня-то нейтрализовать можно без всяких проблем. Только что пользы?

— Вы очень любознательны и настойчивы, — объяснил незнакомец. — Я не стану вас вербовать. Это, думаю, невозможно и даже бессмысленно. Поверьте мне, иногда нужны именно такие, как вы. Порядочные люди. В конце концов, не все же полагаться на подлецов.

— Реверансов не дождетесь, — заметил Дорожкин.

— Не слишком и рассчитываю, — усмехнулся незнакомец. — Меня интересует только одно: как наладить проход сюда и обратно без помощи Адольфыча или Павлика.

— А с чего вы решили, что он возможен? — нахмурился Дорожкин.

— Женя Попова, — отчеканил незнакомец. — Девушка, с которой вы встречались. Поверьте мне, мы стараемся учитывать все. У нас есть возможность передавать информацию на Большую землю. Трудным, кружным путем, но есть. Так вот, всех, кого мы можем учесть, мы учли. И если кто-то из них оказывается на Большой земле, он тут же фиксируется там. Короче, или Женя Попова способна добираться до Большой земли без помощи Адольфыча или Павлика, или кто-то еще в администрации Кузьминска способствует ей в этом.

— Тогда почему же вы не спросите ее об этом сами? — напрягся Дорожкин.

— Мы не можем ее задержать, — признался незнакомец. — Но вам удалось переговорить с ней. Если удастся сделать это еще раз, передайте ей просьбу о встрече.

— Я не сделаю этого, — покачал головой Дорожкин.

— Сделаете, — улыбнулся незнакомец, вставая из-за стола. — У вас мама одна в Рязанской области. Нет, я не садист, и маме вашей ничто не угрожает пока, но ведь может и дом загореться, когда она отойдет в магазин. Зачем вам неприятности?

— Вы негодяй, — прошептал Дорожкин.

— Да, — кивнул незнакомец. — По долгу службы. И не болтайте лишнего, Евгений Константинович. Если что, меня зовут Виктор. До свидания.


Дорожкин выбрался из кафе опустошенным. Таинственный Виктор словно высосал из него все соки. Инспектор попытался обдумать все услышанное, но не смог. Единственное, в чем он был уверен, что это не было провокацией Адольфыча. Почему? Да хотя бы потому, что незачем было Адольфычу заниматься конспирологией, чтобы прищучить мелкую сошку вроде Дорожкина. С другой стороны, а зачем он вообще возился с Дорожкиным? Неужели и в самом деле использовал его в качестве липкой бумаги? Тогда он должен был бы радоваться — даже такая мушка, в виде Виктора, прилипла накрепко. Вот только сам Дорожкин не отправится заявлять об этом разговоре ни к кому и никуда. Хотя с тем же Шакильским или Диром переговорить бы не помешало. И то… Как это сделать, не упоминая Женю Попову? Да почти никак. Вовсе никак. Черт, черт, черт! «У вас мама одна в Рязанской области»! Мерзость! Подлец!


Фим Фимыч сидел на привычном месте и разбирал электрочайник.

— Не понимаю, — пробормотал он зло в ответ на приветствие Дорожкина. — Зачем эти проклятые капиталисты все делают одноразовым? Ведь все можно было бы прекрасно отремонтировать. Нет. Все под штамп и под сварку, нет бы на винты и гаечки. С тобой все в порядке, парень?

— Все нормально, — кивнул Дорожкин. — Пойду отосплюсь. Поздняя осень оптимизма не добавляет. Сейчас бы в деревню, к маме…

— Семьи тебе не хватает, — хмыкнул Фим Фимыч. — Знаешь, человек как моторная лодка. Пока детей нет, считай, что винт вхолостую молотит, воздух перемешивает. А вот когда дети есть, когда жена на кухне ждет, самое оно. Тут винт водой бурлит, работает.

— Знал бы ты, Фим Фимыч, сколько моих холостых знакомцев с тобой бы не согласились, — заметил Дорожкин. — К тому же есть такой катерок, глиссер с воздушным винтом, так вот он вполне и без винта в воде может прекрасно летать по ее поверхности. Легко и быстро.

— Так что же выходит, — отодвинул в сторону чайник Фим Фимыч, — я, значит, этот самый глиссер и есть?

Лифт Дорожкин закрывал под хохот Фим Фимыча. Совсем карлик не походил на змея. На ядовитую лягушку, может быть, но не на змея.

Дома Дорожкин принял душ, потом прошел в библиотеку, свернул медвежью шкуру, отодвинул в сторону тяжелый стол и начертил на полу мелом большой круг, который и заполнил свечами, порезав их для количества пополам. Затем поставил в центре четыре больших свечи, зажег поочередно все, приготовил бутыли со святой водой, повесил на грудь под рубаху сразу все купленные у церкви кресты, сел в огненном круге и выставил регулятор на метрономе на семидесяти шести ударах в минуту. Вгляделся в помаргивающие огоньки свечей и начал шептать:

«Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое. Да приидет Царствие Твое. Да будет воля Твоя и на земле, как на небе. Хлеб наш насущный дай нам на сей день. И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим. И не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава вовеки. Аминь… Отче наш, сущий на небесах…»


Отчего его мать шептала эти слова? Она не была особенно верующим человеком, в церковь не ходила, только то и делала, что красила яйца на Пасху да заглядывала на деревенское кладбище, где лежали недалеко друг от друга предки Дорожкина по ее линии да по линии отца и сам отец и где собиралась однажды оказаться и она сама. Зачем же она шептала эти слова, ведь не для того, чтобы выползти из какой-то беды, а и тогда, когда беды никакой не было? Или для того, чтобы ее и не случилось? Впрочем, однажды он ее спросил об этом. В шестом или седьмом классе, когда сидел у телевизора, а мать стояла у стола с утюгом и привычно шевелила губами.

— Мам, зачем ты молишься, все ж хорошо?

Она посмотрела на него с улыбкой, перевела взгляд на телевизор, отшутилась:

— Видишь, канатоходец идет? Идет и машет веерами, от воздуха отталкивается, чтобы не упасть? У него веера, а у меня молитва.

— Мам, он же по канату идет.

— И я по канату, сынок…


В голове зазвенело. Свет четырех свечей давно уже слился в отрезок огненной реки, и шелест молитвы казался шелестом ее волн, как вдруг шелест обратился в звон и колышущееся пламя обратилось в звон. И все вокруг этого звона стало чернотой, и Дорожкин смотрел на нее сверху, хотя и сам был ее частью. И вся эта чернота была не сама по себе, а чернью от черных теней, которые копошились в ней, извиваясь и переплетаясь, и он, вместо того чтобы выкликнуть имя Колывановой, или Дубровской, или Мигалкина, или еще кого-нибудь, вдруг прошептал:

— Шепелев Владимир.

И тьма стала серостью. Он стоял в серой трубе. Тьма осталась за спиной, но не тьма из теней, а полновесная густая мертвая темнота. Под ногами, вокруг, над головой исходили черными каплями своды трубы. А впереди серым диском сияла та же чернота, но нагретая до немыслимой температуры. Дорожкин прикрыл лицо рукой, потому что начало сильно припекать, вдохнул горячий, обжигающий ноздри воздух и медленно двинулся вперед. Перед ним метрах в десяти что-то лежало. Сначала это казалось грудой мусора, потом очертаниями человеческого тела, потом…

Незнакомец лежал навзничь, прижав к лицу ладони со скрюченными пальцами, когти на которых казались звериными, но вся прочая безвольная, умерщвленная плоть крепкого молодого мужика оставалась человеческой и никакой иной. Тем более что ни единого клочка ткани на теле не было, и, если бы не восковой цвет трупа, его вполне можно было бы принять за дремлющего в неподходящем месте натуриста. Впрочем, нет. Из груди незнакомца, в центре осыпающегося пеплом пятна, что-то торчало. Дорожкин опустился на корточки, пригляделся и в сером струящемся свете разглядел. Это была короткая обожженная палка, на которой черными угольными линиями выделялось на фоне лопнувшей и скрутившейся от жара коры: «Дорожкин Е. К.».

Еще не вполне понимая, что это значит, он коснулся палки, удивился ее холоду и выдернул ее из трупа. И в то же мгновение под сводами трубы раздался протяжный стон, как будто развязался тугой узел, скрученный из конечностей замученного существа, в лицо Дорожкину ударил жар, и он полетел куда-то во тьму, успев заметить, что серый диск приблизился и сожрал останки.

Глава 5 Молельная и парная

— Ты смотри-ка, — удивленно протянула Маргарита на следующий день, отдавая папку Дорожкину. — И в самом деле, имени Шепелева нет. Что сделал? И почему не побрился? Почему ресницы и волосы опалены?

— Едва не проспал, — ответил Дорожкин, морщась от какой-то странной, навалившейся на него слабости.

— Тебя от недосыпа трясет? — Она словно задавала вопросы, на которые не ждала ответов.

— Сон страшный приснился, — ответил Дорожкин, который вывалился из черной трубы и распластался среди оплывших свечей и давно умолкшего метронома только в половине девятого утра.

— Таких снов не бывает, — спокойно произнесла Маргарита. И добавила через секунду: — Опаляющих снов не бывает. Нашел Шепелева? Где он?

— Нет его больше, — неожиданно для себя признался Дорожкин. — Труба. С одной стороны черная, с другой серая, горячая. Он был внутри. Я… коснулся его. Серая сторона его пожрала, меня вышвырнуло через черную. Обдало жаром. Опалило, наверное.

Она отшатнулась. Отступила на шаг, словно опасалась Дорожкина, как прокаженного. Сказала задумчиво:

— Я не спрашиваю, как ты туда добрался. Я даже не спрашиваю, как ты оттуда выбрался. Я одно хочу узнать: ты хоть понимаешь, во что ты вляпываешься?

— Я просто делаю свою работу, — упрямо проговорил Дорожкин. — Можно я пойду посплю? А завтра приду и спрошу, куда я добрался с помощью четырех свечек, метронома и строчек из Писания. Ну и во что вляпываюсь заодно.

— Иди, — разрешила Маргарита. — Завтра не проспи. И не части с ворожбой. А то искать тебя придется, как ты теперь Козлову с Улановой ищешь. И вот еще что…

Дорожкин уже шагнул к выходу из черного кабинета, но обернулся, чтобы услышать твердое:

— Не говори никому. Никому, кто мог бы сказать Шепелевой. Она и так узнает. Может быть, не сразу. Надеюсь.


В коридоре стоял Содомский. Вряд ли он мог слышать то, о чем говорила Маргарита, потому как стоял у своей двери, но он стоял и явно ждал Дорожкина. Стоял, скрестив руки на груди, и рассматривал инспектора так, словно парил в воздухе над бескрайней степью, щелкал крючковатым клювом, настраивал желтый глаз, а далеко внизу, шевеля длинными ушами, охваченный ужасом, бежал по траве маленький и беззащитный Дорожкин.

Дорожкин козырнул начальнику и застучал каблуками по лестнице. Где-то были его мягкие туфли со стальными набойками на пятках и носках? Наверное, на дне одной из сумок? Надо было вспомнить, как это делается, носок-каблук-носок, обновить легкость в ногах, не все же время месить воду в бассейне? Хотя вот пропустил один день, и уже пустота какая-то появилась в плечах, требует тело нагрузки.

— А сердце — разгрузки, — пробормотал Дорожкин и отправился в шашлычную.

Угур дал ключи от квартиры Колывановой, которые все еще были у него, без возражений. Дорожкин открыл дверь подъезда, вошел в пустую, кажущуюся уже нежилой квартиру. В ней ничего не переменилось. Осыпавшееся зеркало лежало на полу и не было подавлено чужими каблуками. Дорожкин прошел в зал, раздвинул шторы, осмотрелся, открыл секретер. Внизу, под стеклянными полками с дешевым хрусталем, лежали тронутые временем тяжелые альбомы. Дорожкин вытащил сразу все и начал их листать, поражаясь отчетливому ощущению, что изображенные на карточках люди мертвы. Они все были одеты в старомодную одежду, у них были какие-то нелепые прически и мертвые глаза. Ну разве только…

На одной из фотографий в последнем альбоме, бархат на углах которого протерся до картона, мелькнули живые глаза. Женщина на фотографии была похожа на Женю Попову поразительно, но живые глаза были у маленькой девочки на ее руках. Девочки лет пяти.

— Привет, Женя, — прошептал Дорожкин, выцарапал фотографию из резных уголков, спрятал ее в карман. Убрал альбомы на место и совсем уже было собрался уходить, но остановился у разбитого зеркала. Под осколками, удержавшимися на узкой полочке под зеркалом, поблескивало что-то металлическое. Дорожкин сбросил на пол несколько стекляшек, сдвинул в сторону мелочь, какие-то заколки и взял в руки ключ. На нем висел такой же магнитный кодер, как и на ключах Колывановой, но сам ключ был другим. Дорожкин вышел из квартиры Колывановой и подошел к двери квартиры Жени. Дверь была обычной, покрашенной масляной краской, не имеющей даже дверного глазка. Дорожкин вставил ключ в расшатанную замочную скважину, медленно его повернул и с замиранием сердца вошел в квартиру. Сквозняк ударил ему в лицо, захлопнул за спиной дверь.

В квартире царил разгром. Дверцы шкафов, секретеров, тумбочек были распахнуты. В одном углу были свалены кучей постельное белье, одежда, обувь, полотенца, салфетки. В другом грудой осколков — посуда. Все остальное: какие-то документы, книги, старые газеты — устилало пол в беспорядке. На кухне царил тот же хаос. И всюду, всюду валялись разодранные на листы альбомы, раздавленные ногами фоторамки. И ни одной фотографии. Дорожкин закрыл распахнутое окно, за которым начинал кружиться снег, и понял, что у него дрожат руки.

— Кто это сделал? — спросил он Угура, когда отдавал ему ключи от квартиры Колывановой. — Я зашел к Жене Поповой. Там полный разгром.

— К Жене Поповой, — бессмысленно повторил Угур, вытащил из-под стойки лист картона с начерченным на ней маркером тем же именем и покачал головой. — Да. Был человек. Показал книжечку. Не как у тебя, инспектор. А такую, серьезную, книжечку. Он был очень страшный. Страшнее был только сын Шепелевой Марфы, когда заходил шашлык покупать, я всегда ему бесплатно давал. У меня язык не поворачивался у него денег спросить. И этот был почти такой же. Невысокий, как ты, неприметный, но словно дикий зверь. Ночной зверь, который ночью убивает. Я открыл ему подъезд, он подошел к квартире, открыл ее какой-то железкой, сказал, чтобы я ждал. Минут двадцать я ждал. Он там все ломал, бил, но ничего не нашел.

— Почему ты так решил? — спросил Дорожкин.

— С пустыми руками вышел, — объяснил турок. — И еще злее, чем был.


Неретин был мертвецки пьян. Дорожкин впервые вошел в рюмочную, где и обнаружил директора института в самой дальней кабинке. За проолифленным столиком в дальнем углу раздавался негромкий храп. Георгий Георгиевич лежал на боку, подтянув под себя ноги в безукоризненно чистых носках, и перемежал с храпом сопение. Тщательно начищенные ботинки его стояли тут же.

— Всю кассу мне делает, — виновато пожал плечами сутулый хозяин рюмочной. — Другой бы давно с циррозом печени отправился кладбищенские аллеи топтать, а у этого она оцинкованная, что ли? Но мужик безобидный. Слова злого не скажет.

— Кто за ним ухаживает-то? — показал на носки Дорожкин.

— Да много там у него ухаживальщиков, — хмыкнул сутулый. — Пылинки сдувают. Он же не Быкодоров, своих уродцев любит, не насилует почем зря. Не мучает. Скотина — она ж ласку любит.

— Вы считаете, что улицы города по ночам скотина убирает? — поинтересовался Дорожкин, вытаскивая из сумки блокнот и ручку.

— А мне какая разница? — неожиданно зло оскалился сутулый и пошел обратно за стойку.

«Георгий Георгиевич, — вывел на листке инспектор, — мне нужно поговорить с вами или хотя бы попасть в библиотеку института. Дорожкин Евгений. Телефон — 111. Если меня нет дома, оставьте ваш ответ Угуру в шашлычной. P.S. Без связи с предыдущим: еще одна бутылочка Реми Мартин у меня есть».

Дорожкин расписался на листке, сложил его и засунул Неретину в нагрудный карман вместо носового платка. Подумал и вставил туда же авторучку, прижав бумажку защелкой колпачка.

На улице задувал ветер, и снег летел если не сплошной пеленой, то частым штрихом. Дорожкин постоял у входа в рюмочную, помахал рукой трем дедам, которые гуськом направлялись в шашлычную, из которой опять доносились «Черные глаза», посмотрел в сторону гробовой мастерской, возле которой прыгал, накрывая полиэтиленом игрушечный гробик, хозяин, и пошел к церкви.

Снег бил в лицо, накрывал дорогу рыхлой взвесью. На постаменте в облепленном снегом газике копался золотозубый веломастер. Увидев Дорожкина, он приложил палец к заснеженным усам и снова нырнул куда-то под руль. Двери церкви были приоткрыты. Оттуда доносилась музыка. Сегодня она подходила к настроению Дорожкина как нельзя кстати. Эдит Пиаф пела «Autumn Leaves»[58].

— Чем это хуже органной музыки? — спросил Дорожкина, когда он вошел под своды и остановился посреди зала, отец Василий. Он был в рясе, но в руках держал веник и совок.

— Разве орган в традициях православия? — спросил Дорожкин.

— Вы хотите следовать традициям? — ответил вопросом священник.

— Эту песню очень хорошо пел Нат Кинг Коул[59], — заметил Дорожкин.

— Да, — согласился священник. — А также Ив Монтан, Жюльетт Греко, Фрэнк Синатра и многие другие. Наверное, некоторые из них пели как ангелы, но Эдит Пиаф была маленькой богиней. Вы опять не перекрестились, инспектор.

— А вот те, которые к вам приходят по ночам, они крестятся? — спросил Дорожкин.

— Ветер гуляет по церкви от их жестов, — строго сказал священник.

— Так чего ж они просят у Господа? — спросил Дорожкин.

— Прощения, — проговорил священник.

Песня закончилась, игла зашуршала, съехала почти к центру пластинки, звукосниматель приподнялся.

— Прощения, — повторил священник и подошел ближе. — А вы зачем пришли?

— Спросить, — решился Дорожкин и стал расстегивать куртку. Бросил ее на лавку возле проигрывателя, потянул через голову свитер, растянул ворот футболки. Надетые им на себя сразу несколько крестов сплавились между собой. В центре груди сукровицей сочился ожог.

— Снимайте, — проворчал священник и пошел к алтарю. — Куда ходили-то? — донесся до инспектора его вопрос.

Дорожкин стянул с шеи спутавшиеся цепочки.

— Куда ходил, отсюда не видно, да и дорогу забыл, — неохотно ответил он.

— Бросайте сюда. — Священник подошел с ведром. Оно было до половины наполнено подобными крестами. Дорожкин бросил свои туда же.

— Покупайте стальной, — заметил отец Василий, встряхивая ведро. — Да надевайте поверх одежды. Или терпите, если одежду жалко. Впрочем, все равно тлеть будет, ладонью будете прибивать. Мои если надевают, то к утру все спекаются. Да что там, некоторые и без креста дымить начинают, прямо здесь. У меня за алтарем всегда бочка воды и несколько ведер стоят.

— Настолько грешны? — усмехнулся Дорожкин, вновь натягивая свитер.

— Это не они горят, — ответил священник, — а клетки их, в которых томятся их души. Но ты ведь не мертвяк, парень? Чем сплавил крестики?

— Близко подошел к горячему, — ответил Дорожкин. — Отец Василий, как вас тут терпит Адольфыч?

— А может, он православный? — прищурился священник.

— Сомневаюсь, — серьезно заметил Дорожкин.

— А я православный? — прямо спросил священник.

— Не знаю, — признался Дорожкин.

— Я клоун при слугах их князя[60], — горько бросил священник. — Если бы не храм этот, что построен тут теми, кто умер, но до смертных врат все никак не доберется… То и меня бы здесь не было. Так или не так?

— Не знаю, — буркнул Дорожкин и вздохнул. — Я вас должен утешать, отец Василий, или вы меня? Что-то мне кажется, что колпак-то можно на голову принять по чужой воле, а вот клоуном можно стать только по собственной. Ладно. Стальной, значит, стальной. Терпеть, значит, терпеть. Толк-то будет какой?

— И этот туда же, — укоризненно покачал головой священник. — Кто же в церковь за толком ходит? Почувствуешь жар на груди, не будешь дураком, отойдешь от того места подальше. Вот тебе и толк.

— Значит, это датчик? — спросил Дорожкин, но священник не ответил, сдвинул звукосниматель, и вместе с шорохом церковь снова наполнилась «Autumn Leaves».

Мелодия преследовала Дорожкина и когда он ее уже не слышал. Продолжала звучать у него в голове. Он подошел к ларьку, купил у молчаливой бабки стальной крест, натянул на голову капюшон и пошел по улице Бабеля, радуясь, что сухой ноябрьский снег задувает ему в спину. У входа на территорию кладбища стояли пять или шесть заснеженных мертвяков. Один из них хрипло попросил закурить. Дорожкин развел руками и услышал в свой адрес раздраженный мат. Снег облепил не распиленные еще штабели досок на пилораме, башенку гробовщика. Каменных сфинксов у входа в институт, сам институт и плотно закрытые темные окна квартиры Шакильского. Дорожкин добрался до своего дома, но неожиданно для самого себя махнул рукой и пошел дальше. Перебрался через пешеходный мостик, а потом побрел по кочковатой луговине к улице Остапа Бульбы. Мертвая трава забилась снегом, и серая река в начинающихся сумерках казалась на его фоне черной. Дорожкин представил в ледяной воде обнаженную Машку с прозрачной спиной и поежился. Поежился и удивился собственному… нет, не равнодушию, а спокойствию. В том, что ему уже пришлось пережить, прозрачная спина Машки казалась чем-то вроде обычного ячменя, вскочившего непрошено-нежданно на глазу. Другое дело угрозы его матери.

Угрозы его матери…

Дорожкин вспомнил слова неприметного незнакомца, вспомнил его лицо, вспомнил разоренную квартиру Жени Поповой и почти скорчился от пронзившей его боли и ненависти. Схватился через куртку за кобуру.

Метров двести шел, ссутулив плечи, пока не вышел на деревенскую улицу. Там только отпустило. Когда добрался до дома Лизки, уже дышал ровно. Еще раз пригляделся к присыпанному снегом строению, капитальному забору и подумал, что как бы еще не старше было домовладение Улановой, чем ему подумалось в первый раз. Постучал в ворота. У дома сразу залилась лаем собака, заскрипела дверь, послышался недовольный голос Лизки, приоткрылась воротина, и Дорожкин, который уже собрался задавать вопросы про Дира и про Шакильского, понял, что его ухватили за полу куртки и тянут внутрь. Уже во дворе Лизка окинула его взглядом, кивнула каким-то собственным мыслям и, не выпуская из маленькой руки куртки, повела Дорожкина во двор; мимо навеса, мимо пустой коновязи, мимо собачьей будки, за дом, пока он не увидел за скрученной к зиме в кольца малины бревенчатую баньку, из трубы над которой поднимался дым.

Из-за распахнутой двери пахнуло жаром. Дорожкин вошел в предбанник, увидел на полу обычный аккумулятор с накинутыми проводами, от которых питалось тусклое освещение, и тут же, подчиняясь жестам Лизки, начал раздеваться. Она сбросила ватник, платок и осталась в валенках и сарафане, после чего выскочила на улицу, через полминуты вернулась с несколькими полешками, которые тут же отправила в печное нутро, а затем бросила Дорожкину белые тонкие порты и хмыкнула:

— Не боись, инспектор, не обижу. Раздевайся догола, натягивай стыдливчик да заходи. Буду тебя в чувство приводить, судя по роже, ты полтора суток не спал, а пока не спал, забрел куда-то не туда, пропах какой-то дрянью, и не продохнешь рядом с тобой.

Сказала, открыла дверь и нырнула в самый жар, а Дорожкин недоуменно понюхал снятую одежду и заторопился, стягивая исподнее и пряча пистолет под лавкой в ботинок да накрывая его серым половичком.

— А ну-ка, соколик, — высунулась из жара в уже облепившем ее сарафане никакая не красавица, а крепкая пятидесятилетняя, облитая странным светом из собственной головы баба Лизка Уланова. И Дорожкин ступил босыми ногами на холодные доски, наклонился, чтобы не разбить лоб о притолоку, и через секунду уже жмурился в горячем водяном пару, а потом охал от ударов крепкого дубового веника, и снова жмурился, и снова охал, и обливался горячей водой, и опять нырял в пар, покуда не вывалился в холодный предбанник, ничего уже не соображая и мечтая только об одном — добраться до лавки, до постели, до печки, да хотя бы до чего-нибудь, где можно будет опустить голову и немедленно забыться сном.

— Вот. — Уже в избе, куда Дорожкин был доставлен в ношеном овчинном полушубке и огромных валенках, Лизка подхватила с плиты жестяной чайник и кувырнула над чашкой фаянсовый заварник. — Начинай чаевничать. Я сейчас тебе компресс на грудину поставлю, будешь если не как новый, то как хорошо зачиненный. Куда тебя занесло-то хоть, сердечный?

Дорожкин не успел ответить, как оказалось, что он уже держит в руке пирог с вишней, откусывает от него и запивает откушенное сладким горячим чаем. Тут же появилась масленка с маслом, кругляшок желтого сыра, уже знакомый пласт сала. Дорожкин еще успел подумать — кто же пьет с салом чай, как слезящаяся полоска легла на ржаной хлебушек и мгновенно растаяла в горле. А чашка уже снова была полна, и мягкие руки Лизки словно выткались из пустоты, раздвинули полы рубахи, которую Дорожкин получил вместе с полотенцем в предбаннике, и примостили на его размякшую рану что-то пахнущее травой, медом и копотью. Прошептала над ухом: «Боли, не боли, болью не неволь, не неволь, а радостью, радостью да не сладостью. Пряди, выпрядывай, прядью над прядью. Тссс. Горячее снегом, холодное негой. Будь». Глазом не успел моргнуть, как понял, что лежит на постели, дышит в подушку, и тепло бежит от спины к ногам, и на груди не печет уже рана, а так, дышит, затягивается. И осиновый колышек с собственным именем на коре кажется уже не бредом, а нелепой случайностью. И колючее и больное прячется далеко-далеко. А светлое становится близко-близко…


Проснулся Дорожкин под утро. За окном стояла ночь, но он понял, что рассвет близок. Почувствовал как-то. Поднял голову, заскрипел пружинами. Лизка сидела за столом, подперев голову ладонями. Как легла вчера, наверное, на лавке, так и встала, только одеяло на плечи поверх ночнушки натянула. Посмотрел Дорожкин на ее глаза, что отблески от огня свечи пускали, и в секунду уверился, что девяносто лет ей, не меньше, а то как бы и не больше. Впрочем, куда ж больше, если дочь она родила где-то в сороковом или и того раньше?

Сел на кровати, потрогал грудь, не ощутил боли, отлепил мокрую, липкую повязку, а на ране уже кожа молодая, розовая. Сунул ноги в валенки, закутался в одеяло — под утро печь подстыла, в избе холодно, — сел напротив.

На столе было разложено все дорожкинское богатство. Папка его, в которой два имени осталось. Конверт с фотографиями Алены Козловой. Бумажник с денежкой. Телефон с зарядкой, что вместо часов, в котором в файле переснятая фотография Веры Улановой. Пистолет. Запасная обойма. Еще патроны, расставленные рядочком. Фотография мамы Жени Поповой с крохой Женей. Новый стальной крест на стальной цепочке. Футлярчик, поверх футлярчика пакетик с двумя золотыми волосками и одним рыжеватым, от Алены Козловой. Записка от Жени Поповой. Отдельно, в центре стола, на белой тряпице обожженная осиновая палка с прогоревшими буквами: «Дорожкин Е. К.».

Вздохнула Лизка Уланова, подняла взгляд, дохнула на свечу, и та сразу гореть в два раза ярче стала, осветила заспанное лицо Дорожкина.

— Что же получается? — прошептала она. — Все-таки это ты, парень, Володьку Шепелева прикончил?

— Не помню, — вздохнул Дорожкин. — Может, случайно?

Глава 6 Смекалка и сноровка

Дир появился, когда уже стало светлеть. Только что не было никого, и вот уже сидит у печки, полешки в топку пихает, руки к огню тянет, суставами щелкает, лысину гладит. Подмигнул Дорожкину, который как сидел у стола, так и опустил голову на руки, уснул, мотнул головой в сторону комода. Ну точно, на комоде ноутбук, провод в розетке, заряжается аппарат. Рядом Лизка. На животе фартук, в руках прихватка, на плите противень, на противне картошечка. Подрумянилась, шкварчит маслом.

— Флешку отнес Мещерскому, — крякнул леший. — Пусть качает все подряд.

— Пиратствуешь? — пробормотал Дорожкин, подумывая, что неплохо бы умыться с утра да зубы почистить. Вынутое из его сумки барахло было прикрыто расшитым полотенцем.

— Только для внутреннего потребления и с легкомысленного попустительства копирайтского сообщества, — довольно заметил Дир. — Ничего, от этого проступка я хуже спать не буду. Ничем не страшнее, чем деревце сломать или грибницу вытоптать. Хотя если бы они это дело упорядочили, уж нашел бы монетку за хороший текст. Ты бы, паря, сгребал бы свою амуницию в сумку, палочку только оставь, приглядеться к ней надо. Да, если что, у хозяйки в буфете за сахарницей зубные щетки магазинные в пластике, станки одноразовые, зубной порошек во дворе, на полочке. И мыльце там. Да водички теплой плесни в стакан, а то зубы ломить будет!

Рукомойник и в самом деле обнаружился во дворе, под навесом. Дорожкин повесил на крюк полотенце, нырнул в дощатый нужник, что был устроен поблизости, облегчился, а потом уж вспомнил давнее детство, когда не пасту зубную выдавливал на зубную щетку, а тыкал ее в похожую на пудреницу круглую коробочку с зубным порошком. Да, было дело, перепутал как-то спросонья, чуть не подавился пряным вкусом, во рту все слиплось.

Вода в рукомойнике замерзла, прихватило и сверху, и снизу. Дорожкин почистил зубы, побрился, потом разбил ледяную корку кулаком, зачерпнул стаканом ледяного крошева, сбросил рубаху и стал смывать остатки сна и мыла с ободранного станком лица. Закутался в полотенце, побежал в избу, а там уже и картошечка на столе, и огурчики, и капуста, и согревшийся на печи хлеб. И Дир сидел уже за столом и катал в ладонях палку Дорожкина, и та словно отзывалась прикосновениям, корой покрывалась молодой, но не до среза, не до острия и поверху, словно в кокон из свежего лыка.

— Смотри, парень, — только и сказал леший. — Обсуждать, кто кого да как прикончил, пока не будем, некогда. Но если еще кого этой палочкой тыкнешь, старая кровь на ней оживет, Шепелева сразу все узнает. Тогда тебе не жить. Ни я тебя не прикрою, ни егерь наш. Да и что егерь, он парень хороший, а все одно — человек. Пусть хоть и через стенку смотрит, и слышит не хуже меня.

— А я разве не человек? — удивился Дорожкин, взглянув на ходики. До девяти оставался еще час.

— Человек, — согласился Дир и стал привязывать на основание палки полоску холста. — Только странный ты какой-то человек. Или больше, чем человек. Или меньше. Не пойму никак. Ты бы к этому, как его… к мастеру деревянных наук сходил. К Борьке. Который БДСМ.

— Б.М.Д.Н, — поправил Дира Дорожкин.

— Да не один ли черт? — махнул рукой Дир. — Он бы тебя сразу разглядел. Не скажу, что ответил бы, знаешь, кто больше других видит, тот и боится больше, а у него дочка красавица, девчонке уже двадцать, а он над нею, как над былинкой на морозе, трясется, но если ответит, то точно про себя будешь знать — кто да почему.

— Был я у Тюрина. — Дорожкин начал одеваться, тут только заметив, что от раны на груди почти ничего не осталось. — И с дочкой его познакомился. Напуганы они очень. Шепелевым, как я понял, напуганы. Только нет его. Точно уже нет.

— Нет, так хорошо, — пожал плечами Дир. — Или ты думаешь, что я не понял, что его нет? О том в другой ряд переговорим, ты лучше вот что скажи, о тебе самом-то что Тюрин заметил? Надо ж понять, с какой стороны к тебе подступаться да как твои ужимки объяснить.

— А что? — Дорожкин сел за стол, посмотрел на Лизку, которая вдруг снова стала молчаливой и отстраненной, плавала вокруг стола, расставляя тарелки, раскладывая ложки, вилки. — Есть и ужимки? Разглядел он что-то. Только я не убивал Шепелева. Точнее, не помню, чтобы я кого-то мог убить. Провал у меня в памяти в несколько дней. Как раз на начало мая. Да и кто вам сказал, что я его убил? Во-первых, палочка эта толщиной в полтора пальца, как ею кого-то можно убить? Во-вторых, я вообще не способен никого убить! Ну… или не был способен…

— А в-третьих? — Дир затянул петлю на зеленом, словно только что отвалившемся от ствола осины, суку петлю. — Что «в-третьих»?

— А в-третьих, может быть, кто-то взял палку, которую я обронил, да в труп Шепелева и вставил! — выпалил Дорожкин.

— Дитя малое, — посмотрел на Лизку Дир.

— Ну чисто ребенок, — отозвалась Лизка. — Ты ешь, золотко, ешь. А то на работу опоздаешь.

— Вот. — Дир надел на руку петлю, затянул ее на запястье, махнул рукой, палка исчезла. Махнул еще раз, вновь появилась на руке, только обрывки паутины на ней висели.

— Дирушка, грязь всякую на стол не тащи и не слишком размешивай ее через мой дом-то, — попросила Лизка и к Дорожкину обернулась. — А ты рот закрой да открывай тогда, когда положить чего хочешь в рот или сказать чего.

— Спокойно, инспектор, — посоветовал леший. — Я ж тебе говорил про паутину да про грязь? А ты думал, что я свой колышек всякий раз заново затачиваю? Нет, дорогой, он всегда со мной. И твой колышек с тобой будет. Прятать его я тебя научу, тут большой науки не надо, у тебя получится, хотя не ведун ты, конечно. Но если кого ткнешь еще раз, в другой раз уж не прячь. Шепелева тут же на тебя пеленг бросит.

— Зачем он мне? — спросил Дорожкин. — У меня пистолет есть.

— Пистолет — это хорошо, — забрасывая в рот картошину, заметил Дир. — Только с твоего пистолетика Шепелев в лучшем случае почесался бы, а тут пригвоздил ты его, так пригвоздил.

— Да почему вы решили, что это я сделал? — воскликнул Дорожкин.

— Не решали мы ничего, — хмыкнул Дир. — Чего тут решать? Пригляделись и увидели. Ты у Шепелевой был? Я удивляюсь, как она не разглядела. Она и без палки разглядеть должна была. Да и если бросала ворожбу на сына, все должна была на тебя выйти. Выходила? Но не поняла? А может, поняла, да виду не подала? Хотя вряд ли, — задумался Дир. — Раздавила бы, не раздумывая. Смазался ты. Не знаю как, но смазался. А что касается того, кто убил, запомни, парень, если бы не имя твое на палке да не еще что-то, чего я понять не могу, и палка бы Шепелева не остановила.

— А она и не остановила, — вдруг брякнул Дорожкин. — Дочка Тюрина сказала, что убили меня. Отсюда туда проткнули. Насквозь. Намертво. Еще и удивилась, что я не в мертвяках. И еще…

Дорожкин оглядел окаменевших, разинувших рты Дира и Лизку, вздохнул и договорил:

— И еще сказала, что у меня что-то вроде нимба над головой. Ну что не всякий разглядеть может, но он есть. И не так, как над тобой, Лиза, а как-то иначе. Вы бы рты-то закрыли да открывали тогда, когда положить чего захотите в рот или сказать чего. Лучше скажите, куда егерь делся, а то мне уж и в самом деле на работу пора бежать…


До работы Дорожкин добежал за двадцать минут. По дороге с десяток раз, как научил его Дир, отправил в паутину осиновый колышек, пока едва не упустил его вовсе — успел поймать соскользнувшую петлю кончиками пальцев. Только после этого успокоился, но обдумывать услышанное уже не было времени. Взбежал по ступеням наверх, поздоровался с Ромашкиным, кивнул о чем-то презрительно зашипевшему Содомскому, открыл дверь в собственный кабинет. В его кресле сидела Маргарита. Она посмотрела на часы, удовлетворенно кивнула и освободила Дорожкину место. Села напротив, вздохнула, жестом попросила его папку. Открыла, прищурилась, отбросила ее обратно.

— Два имени. Что собираешься делать?

— Искать, — пожал плечами Дорожкин. — В крайнем случае, буду пробовать ворожить, как делал с Шепелевым. У меня был волосок Козловой, вот, у Лизки Улановой истребовал волосок ее дочери. С рождения в альбомчике русую прядку хранила. Фотографии есть и той и другой. Правда, Улановой надо еще распечатать. Пойду на почту, перекачаю с телефона.

— Это все крайние случаи, — отрезала Маргарита. — Да и не забывай, что есть у тебя волосок или нет — неважно. По ворожбе человека найти легко, коль связь у тебя с ним была, а какая у тебя связь с этими девушками? Никакой. А если бы о них узнать можно было что-то у кого-нибудь из тех, кто уже, — Маргарита выразительно провела ладонью по горлу, — так и без тебя давно бы узнали. Подсказку хочешь?

— Хочу, — кивнул Дорожкин.

— Найди между ними что-то общее, — проговорила Маргарита. — Ну есть же между ними общее? Не только то, что они обе пропали, но вроде бы живы. Вот Козлова дочь искала, отыскать не смогла. Уверена, что и Лизка искала, пока не двинулась. Если это общее, значит, и еще что-то есть. А ну как общее и еще с кем найдется? Тогда следи за тем, кто пока еще не пропал. Уследишь — всех разыщешь. Понял?

— Понял, — кивнул Дорожкин, возвращая папку в сумку.

— Тогда работай, — с каким-то сожалением произнесла Маргарита и поднялась. — И вот еще. Когда общее найдешь… разницу отыщи. Она может оказаться важнее схожести. Но еще кое о чем не забывай. Что бы ты ни сделал, думай иногда, а не будет ли тебе от сделанного хуже, чем есть.

— А разве мне сейчас плохо? — сделал удивленное лицо Дорожкин.

— Потом расскажешь, — усмехнулась Маргарита.


Мещерский сидел на своем месте и появлению Дорожкина обрадовался, словно курьеру с долгожданным денежным содержанием. Покосившись на телеграфистку Галю, которая демонстративно покрывала лаком ногти (никак не подходило слово ноготки к роговым образованиям на ее пальцах), График заговорщицки прошептал:

— Есть идея.

— Хорошо. — Дорожкин протянул ему телефон. — Тут только одна фотография, мне нужно ее распечатать. Будь добр, сделай прямо сейчас.

Мещерский кивнул, зашуршал проводами, уставился в монитор, пощелкал клавишами, не забывая подмигивать гостю, потом вытащил из принтера листок, поднял брови и улыбнулся:

— Вот у тебя работа, Дорожкин. Опять женщинами занимаешься. С этой что случилось? Надеюсь, жива-здорова?

— Вроде жива, о здоровье не справлялся, — ответил Дорожкин. — Что за идея?

— Не здесь, — натужно прошептал Мещерский. — Будь через пять минут в столовке ремеслухи, там до обеда пусто. Переговорим.

Дорожкин кивнул, посмотрел на телефонную будку, но звонить передумал. Что он мог сказать матери? Мама, будь осторожнее? Или: мама, тебе грозит опасность? Или: мама, уезжай к родственникам? И что, там она будет в безопасности? Ненависть к неприметной мерзости, которую ему пришлось выслушивать вчера, снова скрутила его в секунду. Он стиснул кулаки, закрыл глаза. Значит, Женю Попову вам?

Мещерский появился в столовке через пару минут после того, как Дорожкин занял место за крайним столиком. Под мышкой у него был какой-то сверток. Он воровато оглянулся, громыхнул свертком по пластику стола, сбегал к стойке, пошушукался с поварихами и притащил два высоких стакана яблочного компота, каждый из которых был накрыт остывшей ватрушкой.

— Ты чем завтракал? — спросил он Дорожкина.

— Жареной картошкой с квашеной капустой, огурцами, солеными груздями, — вспомнил Дорожкин.

— Где такое подают? — загорелись глаза у Мещерского.

— Ну у друзей, — уклончиво ответил Дорожкин.

— Вот, — горько кивнул График, откусывая сразу половину ватрушки. — У тебя уже есть друзья. Девушек разыскиваешь. А знаешь, какую картошку умела жарить Машка? Да что я, знаешь, конечно.

— Меня она не баловала, — заметил Дорожкин.

— Многое потерял, — вздохнул Мещерский. — Ладно. Короче, вот, смотри, что у меня есть.

Он распустил бечеву на свертке, приподнял лоскут брезента, и Дорожкин увидел телескоп.

— Увлекся астрономией? — удивился Дорожкин.

— А это мысль! — сдержанно рассмеялся Мещерский. — Нет. Никакой астрономией я не увлекался. Пару созвездий могу на небе разглядеть, мне этого хватает. И за женщинами в соседних домах я тоже не смотрю. Тем более что мои окна выходят на промзону. Поэтому и купил я этот прибор. Тут, в «Торговых рядах». Изрядно повеселил продавца: телескоп у него уже пылью покрылся. Ну и стал смотреть за промзоной.

— И что же ты там разглядел… — Дорожкин прикинул, — со вторника? Сегодня четверг, значит, считай, уже полтора суток следишь?

— Меньше, — покачал головой Мещерский и потянулся ко второй ватрушке. — Будешь? Я ж еще работаю. Нет, конечно, компьютерный класс уже отладил, все там фунциклирует. И на почте все нормально. Желающих, кстати, полазить по Интернету не особо. Если точно, нет никого, но тоже ведь не будешь гулять неизвестно где? А вдруг Адольфыч зайдет или стуканет кто? Но кое-что я в телескоп рассмотрел.

— И что же? — заинтересовался Дорожкин. — Сверхсекретное производство?

— Какое производство? — махнул рукой Мещерский. — Нет там никакого производства. Ни секретного, ни опытного, ни промышленного, никакого. Глушь, тишина, разорение. Нет, корпуса, конечно, стоят себе, снежок кто-то чистит, утром, по крайней мере, все выметено. Но так-то движения никакого. Ну конечно, кроме той штуки с дровами, но все ж в темноте, поэтому что и как — не разберешь. Но тебе что было надо? Узнать, куда уходят кабели, как осуществляется связь с Большой землей?

— Точно так, — согласился Дорожкин.

— Я знаю, кто нам в этом поможет, — проглотил остатки второй ватрушки Мещерский.

— И кто же? — не понял Дорожкин.

— Есть тут один ушлый прохиндей, — подмигнул Дорожкину График. — Я бы даже сказал, что смекалистый прохиндей. Все прыгал вокруг меня, когда я компьютерный класс устанавливал. Как, да почему, да для чего? А если так, а если эдак? Мол, у меня сынок в техникуме младший, а если вернется в Кузьминск, можно его к этому классу приставить? А домой такое можно? А если брату на его квартиру сетку бросить, можно? Весь мозг выел. Похвастался, что может достать любой болт, любую гайку, любой провод. Бывшее в употреблении, но отличного качества. И что ты думаешь, сижу я ночью, посматриваю через телескоп на эту промзону, ни черта, конечно, не вижу, но так, для порядка. Опять же, когда ночь ясная, силуэты какие-то разглядеть можно. Вчера ночью, правда, тьма была кромешная…

— График, к делу, — поморщился Дорожкин.

— Торопливый больно, — надул губы Мещерский. — Запомни, логист. Не та работа велика, на которой ты пуп надорвал, а та, о которой рассказывал долго. Ладно. Короче, засекаю вспышку и мгновенно навожу на это место телескоп. Резкость выведена уже днем, главное, чтобы рука не дрогнула. Так вот, не дрогнула. Успел разглядеть. Оказалось, что этот гаврик как раз там. И с мешком через плечо. Обнаглел, чувствует себя как дома, мародер. Расхититель, можно сказать, засекреченного имущества. Прикурить вздумал. Как только усы не опалил.

— Ты о ком говоришь-то? — не понял Дорожкин.

— А ты еще не догадался? — захлопал глазами Мещерский. — Так Урнов же. Который с усами и золотыми зубами. Самый надоедливый продавец велосипедов, который мне только попадался. Лазейка есть на завод, и он ее знает. Понимаешь?

— А почему ты решил, что он нас туда проведет? — поинтересовался Дорожкин.

— Применим шантаж, — ухмыльнулся Мещерский. — Я точно не знаю, но Машка как-то обмолвилась, что была на каком-то торжественном вечере у них в ремеслухе директриса всей этой заброшенной секретности. Так вот, по Машкиным словам, в камнедробилку попасть не так страшно, как под ее недовольство.

— Попробуем обойтись без шантажа, — задумался Дорожкин. — Если удастся договориться, дам знать. Пойдешь со мной?

— Дорогой мой, — похлопал Дорожкина по плечу График. — Что ты можешь узнать без меня? Ты хоть оптическое волокно от медного кабеля на вид отличишь? Ну так и не выступай. По свистку. С тебя термос и бутерброды. Или хотя бы бутерброды. Ладно, сам сделаю, на тебя полагайся… Когда?

— Как выйдет, — задумался Дорожкин. — Что с Машкой?

— Все хорошо, — бодро ответил Мещерский. — Обратно не прибежала, значит, все хорошо. Ей хорошо, и мне хорошо, что еще надо?

— Действительно, — согласился Дорожкин. — Что еще надо? Чтобы всем было хорошо.

— Так не бывает, — вздохнул Мещерский, подхватил телескоп и потопал к выходу.


Улицу продолжал заметать снег. Дорожкин поднял воротник куртки, шагнул в сторону памятника Сталину, за которым как раз и находилась мастерская «Урнов и сыновья», но тут же оглянулся. За угол «Торговых рядов» метнулась невысокая тень. Мелковатая для Виктора, но, скорее всего, связанная именно с ним. Или с Адольфычем. Дорожкин подошел к памятнику, посмотрел на строгое усатое лицо генералиссимуса, снял с его руки горсть снега, смочил лицо. Спросил статую с усмешкой:

— Что, Иосиф Виссарионович, у вас, выходит, получилось? А что должно получиться у Адольфыча? Нечто подобное или что-нибудь повеселее?

Фигура продолжала томиться у угла «Торговых рядов».

С утра у Лизки времени на разговоры особо не было, но кое-что Дорожкин все-таки узнал. Узнал, что Шакильский переговорил с Содомским, получил добро на отдых, но не залег на Макарихе у знакомых, как обещался, а отправился за границу Кузьминского уезда, причем хорошо за границу, километров на сто — двести, то есть ровно туда, где с некоторым трудом, но тот же Ска мог бы поднять его на обложку.

— Зачем? — не понял Дорожкин.

— Надо ему, — пожал плечами Дир и добавил, подмигнув инспектору: — А может, он какой-нибудь секретный агент, что же, я все должен тебе разболтать?

Дорожкин помедлил немного, потом вздохнул и выложил в общих чертах тот самый разговор с незнакомцем. Только имени девчонки не назвал. Когда речь дошла до угроз в адрес матери Дорожкина, Дир стер с лица ухмылку, напряг скулы. Лизка приложила к губам ладони. Прошептала чуть слышно:

— Санька не из этих.

— Из этих, — отрезал Дир. — Но не такой. Поверь мне, парень, не такой. Ты пока не дергайся, не кипятись, тяни время. Санька вернется, что-нибудь придумаем. Эх, раньше бы ему сказать, ну да ничего. Все образуется. Вот ведь, одно на другое накручивается, один узел не распутал, а тебе еще десять колтунов.

— Два у меня пока узла, — вздохнул Дорожкин. — Алена Козлова да Вера Уланова. Ну вот еще заботу о матери подкинули. Да и с девчонкой этой как-то…

— Та, которая на коленях у матери на фото сидит? — вспомнила фотографию Лизка. — И записка от нее? И золотые волоски в пакетике? Вот кто твое сердце украл, парень? У дочки моей порой волосы золотом отливали. Да и у меня… в юности.

— Волоски не ее, — в который раз объяснил Дорожкин. Вроде и пяти минут не прошло, как сидели с открытыми ртами, так и не закрыли их, пока не пересказал всю ту майскую историю, то, что сопоставить смог, все одно память-то не вернулась. Лизка даже подходила и, качая головой, ощупывала грудь и спину Дорожкина, словно и не умащивала ее мазью прошлым вечером, и вот же опять про волоски. А не она ли бормотала, глядя на два золотых завитка, что нельзя на них ворожить. Вывороженное пользы не даст. Как же так, не мог понять Дорожкин, вот же ворожил на Шепелева, останки его отыскал. Нет, бормотала Лизка, одно дело мертвого вызывать или кого знакомого выкликивать, а незнамо кого лучше не теребить, мало ли что к жизни глупого пацана вернули да выходили, может быть, в этом вовсе какой-то особый смысл был? А ну как придется платить за это дорогой монетой? А ну как вся жизнь Дорожкина вовсе теперь в залоге? Да и нет таких ведунов ни в поселке, ни в городе, чтобы с того света человека вытаскивать, но мертвяком его не делать, живчиком оставлять.

— А с этим что? — помахал у себя над головой Дорожкин, но Лизка только руки устало опустила на колени, а Дир тяжело вздохнул.

— По мне, парень, твой нимб — как фонарь под глазом, разве только фонарь я б увидел. Ну так не светит же ни тот ни другой? Первый так я вообще не вижу, а второй ты пока еще не заработал.

— Ее светит, — кивнул на Лизку Дорожкин.

— Это не свет, дорогой, — вздохнул Дир. — Отсвет это, насколько я знаю. Вот дочка ее, Вера, говорят, светилась. Есть еще бабки старые на Макарихе, в Курбатове. Уж и с полатей не слезают, а помнят. И то сказать, и Веркин свет, говорят, притух или поблек не в шестьдесят первом году, а как бы не в пятидесятом, когда сюда Адольфыч на своем драндулете заехал. Но это разговор долгий. Потом его теребить будем. Только ты пока больше не заходи сюда. Нечего на Лизку беду тянуть, она тут жила себе спокойно испокон веку, пусть и живет. А ты пока что работай себе да осматривайся. Зря не ворожи. Об остальном после. Хотя, — Дир потер грудь, словно представил, как и его протыкает неведомый клинок, — удар ты знакомый перенес. По всему выходит, что Шепелев-младший вроде того зверька был, что на поляне нарисовался. Ты ведь бежал, пулял в него, а лапки его рассмотрел? Видел, что у него вместо пальчиков? Если бы зверь тебя не испугался, всех бы нас так же и насадил… или расшиб, как чуть Саньку не расшиб. Может, что-то осталось в тебе после той стычки, что и этого урода отпугнуло? Ничего, Санька еще вернется, разберемся, — добавил Дир, заканчивая рассказ об исчезнувшем егере.

А когда Дорожкин надел куртку да шагнул за порог, Дир поскреб виски твердыми пальцами, словно лучину от чурбака отщипывал.

— Грязное это дело, — пробурчал недовольно. — Все здесь в Кузьминске такое грязное, что не только вымазаться можно, но и захлебнуться. И эта мерзость, что едва Саньку не пришибла да меня не переломила, покажется еще детской забавой. Попомните мои слова. Иди, парень, да обожди с выводами, дай с мыслями собраться.

— Не ворожи попусту, — вдруг твердо произнесла Лизка. — Помни: в зеркало смотришь — что в окно пялишься, всем свою физиономию кажешь. Не ищи того, кто искать себя не завещал. И торопись, нехорошо опаздывать. Работа есть работа, даже если начальник твой очень нехороший человек, очень.


Дорожкин снова набрал в руку снег, оглянулся. К дверям училища подходила знакомая фигура.

— Нина Сергеевна! — закричал он. — Минуточку.

Она остановилась. Он подбежал, скользнул взглядом по уставшему лицу, пробормотал какие-то извинения.

— Только никому не говорите, Нина Сергеевна. У Алены был нимб над головой? Ну свет там, что ли?

— Какой нимб? — прошептала Козлова. — Отсвет, что ли? Было что-то. В апреле как раз я к ней в комнату заглянула, а она ворожбу какую-то плела, на голову что-то вроде паутинки светящейся лепила. Только она просила никому не говорить об этом. Очень сердилась тогда, очень. Сказала, что он страшно зол будет, если узнает.

— Кто — он? — спросил Дорожкин.

— Да как же… — пролепетала женщина и вдруг замолчала, побежала в училище. К ступеням подходил Адольфыч.

— А! Евгений Константинович? Работаешь? Молодцом. Не забудь про послезавтрашний вечер, с тебя легкое шутейное колдовство. Обязательно!

Сказал и зацокал каблуками щегольских ботинок по ступеням.

Дорожкин развернулся, не увидел возле «Торговых рядов» соглядатая и пошел к Урнову.

Тот курил, сидя перед своей мастерской на деревянном чурбачке. Дорожкин поздоровался, оглядел залепленные снегом плакаты, вздохнул.

— Нет торговли?

— Какая зимой торговля? — усмехнулся золотозубый, стряхивая снег с усов. — Лыжи я не делаю. Если попросят, могу сантехнику в порядок привести, двери перевесить. Замки поправить.

— А запасные части за стеной берете? — поинтересовался Дорожкин.

Осунулся сразу мастер. Зыркнул взглядом из-под бровей, шрам почесал возле глаза, сигарету скомкал в кулаке.

— Шрам откуда? — спросил Дорожкин.

— Афган, — протянул Урнов. — Пуля в камень попала, осколок под глаз ударил. А так-то обошлось. Давно это было.

— А сюда как попали?

— Трое сынов, — вздохнул Урнов. — Надо как-то зарабатывать. Содержать их. Я уж несколько лет здесь. Набирали сюда некогда рукастых. Смотри, мастерская без аренды, да и пансион выплачивают. Где я так еще заработаю? Кризис ведь теперь.

— А не жутко здесь? — спросил Дорожкин.

— Бывало и пострашнее, — скрипнул зубами мастер. — Я ж говорю, трое сынов у меня. Один военное заканчивает в Питере, выше меня на голову. Второй в Твери, в ОМОНе. Третий в Волоколамске в техникуме. На гитаре играет. Молодец. Адольфыч предлагал всех сюда перетащить, квартиры им дать, но я погожу пока. Что хочешь, инспектор? Сдашь меня?

— Нет, — вздохнул Дорожкин. — Мне с приятелем надо незаметно туда попасть, кое-что разведать. Сегодня ночью.

— Так это легко! — обрадовался золотозубый.

— Тогда дай-ка мне шину шипованную для велосипеда, — сказал Дорожкин. — Завтра заберешь. А если кто подойдет, так и скажешь: шину взял под залог, примерит, отдаст.

— Две тысячи рублей, — прищурился Урнов.

— Какие две тысячи рублей? — не понял Дорожкин.

— Залог — две тысячи рублей. Ты посмотри, какая шина! Ты что, хочешь, чтобы я тебе ее бесплатно отдал?

Глава 7 Ужас и кураж

— Если бы мне кто-нибудь еще тогда, в конце августа, сказал, что я ночью в компании трех сотен уродов отправлюсь на охраняемую территорию сверхсекретного предприятия, я бы поспорил на килобакс, что этого не может случиться никогда, — недовольно проворчал Мещерский.

— А почему только на килобакс? — спросил Дорожкин.

— Потому что я не зарабатываю на идиотских спорах, — огрызнулся Мещерский.

— Тихо, ироды, — обернулся Урнов.

Дорожкин недовольно поморщился. Неизвестно, конечно, как представлял тогда, в конце августа, собственное будущее Мещерский, но даже он сам, забрасывая с утра в живот жареную картошечку с домашними соленьями, явно не предполагал, что проведет часть следующей ночи в такой компании.

Оказалось, что проход в промзону осуществить до банальности просто, хотя и не слишком удобно. Золотозубый встретил Дорожкина и Мещерского уже в сумерках возле постаментного газика, ловко забрался на каменное основание памятника и извлек из-за сидений пластиковый мешок, в котором обнаружились три прорезиненных дождевика, три пары выпачканных в мазуте и угольной пыли валенок запредельного размера, три пары столь же аккуратных краг и три противогаза с выбитыми стеклами и выломанными фильтрами, резиновая основа которых была выпачкана все в том же мазуте. Все это богатство рассмотреть удалось с помощью небольшого фонарика уже в перелеске за теплицами, куда Урнов и завел спутников, ловко лавируя между засыпанными снегом кустами бузины, которые следующие за ним Дорожкин и Мещерский усердно ломали и гнули.

— Переодеваемся, — прошипел Урнов и вывалил обмундирование на снег.

— Обязательно? — брезгливо поднял грязные валенки Мещерский, но поспорить ему не удалось. Тот способ проникновения на территорию промзоны, который предложил Урнов, делал переодевание необходимым.

— Ничего, — бодро заметил Урнов, всовывая ноги в валенки прямо в ботинках. — Зато в таких валенках удобно зимой по нужде ходить. Снимаешь порты, закатываешь их на голенища и присаживаешься. Валенки тебя сами держат.

— У меня такое чувство, — проворчал Мещерский, — что прошлый хозяин этих валенок справлял нужду, вовсе не спуская штаны. Почему так воняет?

— Ну, — заметил Урнов, шмыгая носом, — во-первых, тут помойка. В теплицу можно проникнуть только со стороны помойки. А во-вторых, и валенки, и плащи я снял с дохлых колхозничков. Их как раз тут недалеко зарывают в снег, мрут-то они регулярно. А ребята эти моются нечасто. Не знаю, как в дикой природе, а в хозяйстве Быкодорова это расходный материал.

— Я надеюсь, что противогазы эти не с трупов сняты? — поморщился Дорожкин.

— Не, — покачал головой Урнов. — Это маскировка, колхознички противогазы не носят. Это нам, чтобы на них в темноте походить.

Независимо ни от чего, противогазы воняли ничем не лучше валенок. Дорожкин направил луч фонарика на лицо Мещерского, который действительно выглядывал из-под колпака плаща как ободранное чудище, но смеяться не стал. Ощущения и в самом деле были не из приятных.

— Как низко я пал, — простонал Мещерский.

— Дебаты будут после, — прошипел Урнов и махнул рукой.

Им действительно пришлось пробираться через помойку. Тут, в стороне от дороги, в кустах чего только не было. Валялись кучи ботвы, какие-то ящики, гнилые овощи, тряпки. В воздухе ощущалось едва переносимое зловоние, но все забивал тяжелый и даже пьянящий запах мяты. Тепличные корпуса, выходящие к помойке, тонули в темноте. В самой гуще гнили и разложения Урнов выбрался на загаженный пандус и принялся ковыряться в кособоких воротах. Прошла одна минута, другая, наконец в замке что-то щелкнуло, и воротина дрогнула.

— Замок ржавый, — прошипел вполголоса Урнов. — Быкодоров жмется маслом смазать.

— Сам смажь, — посоветовал Дорожкин.

— Прочухает сразу, — отмахнулся Урнов.

За воротами стояла уже непроглядная тьма. Дорожкину пришлось положить руку на плечо Урнова, за плечо Дорожкина уцепился Мещерский, и вся процессия побрела, с трудом переставляя валенки, между каких-то, как казалось Дорожкину на ощупь, ящиков и бочек.

— Тут хотели солить огурцы, квасить капусту, — прошептал Урнов, — но не вышло у них ничего. Все гниет, портится. То соль забудут положить, то воды не нальют, то еще что. То лапы не помоют. Да и кто будет это все есть-то? Лучше пойти на рынок и деревенского скушать чего.

— Зачем тогда нужны эти теплицы? — удивился Дорожкин.

— А куда колхозничков девать? — в ответ удивился Урнов. — Говорят, что, когда тут город только начинался, их тьма была. Выходили из лесу, как пингвины, и смотрели на то, что тут строится да затевается. Насмотрелись. Никто им не подсказал, что надо дубинами по башкам настучать этим переселенцам, ну а теперь уж поздно… Теперь они уже не пингвины, а колхознички. И цена их жизни — копейка. А так-то главная культура тут эта самая мята. Воняет от нее хуже, чем от гнили какой!

Впереди забрезжил свет, и разговор сам собой стих.

Вскоре Урнов наклонился еще над одним замком, и троица оказалась среди помидорных кустов. Часть их была засохшей, часть продолжала плодоносить; гнилые помидоры хлюпали под ногами, но Урнов уверенно вел спутников между покрытыми ржавчиной контейнерами с землей.

— Парадные теплицы с той стороны, а тут что-то вроде дикого сада, — бормотал Урнов. — Но иногда можно набрать сеточку томатов. Только мыть надо хорошо. Тут и колхознички питаются. И моются тоже, наверное.

— Гадят, так уж точно, — простонал за спиной Дорожкина Мещерский.

— Ну и что? — удивился Урнов. — Гадят они нормально. Как лошади. И не пахнет почти. Народ в целом аккуратный. Я посмотрел бы, как ты, интернетчик, гадил бы в таких условиях.

Идти пришлось долго. Помидорная теплица была всего одна, дальше потянулись корпуса, в которых стеной вставали только сорняки. Часть ламп над головой путешественников была разбита, кое-где не хватало и стекол, но трубы, проходящие через дикие заросли, оставались горячими, из таких же труб, но потоньше, что змеились под стеклянными сводами, капала вода.

— Может, это лекарственные травы? — предположил Дорожкин, но обернувшийся Урнов приложил палец к губам.

— Сейчас пролезем в загон. — Урнов посмотрел на часы. — Там придется просидеть где-то с час. Через час Быкодоров будет выгонять колхозничков на территорию завода, с ними и мы там окажемся. Обратно выбираться будем другим путем.

— А сюда нельзя было другим путем? — проворчал Мещерский. Но Урнов уже открыл низкую дверь в торце последней теплицы и в следующем помещении полез по лестнице на стену.

— За мной, — прошелестел он сверху. — Переваливаемся через стену, с другой стороны труба. Забраться по ней нельзя, она в мазуте, а съехать вниз очень даже можно. Держаться вместе.

Через минуту и Дорожкин был наверху, а еще через пару секунд он сполз по жирной трубе в темноту, где тут же понял, что стоит в толпе существ, которых людьми он не мог бы назвать при всем желании. Сразу за Дорожкиным в толпу вонзился или, скорее, плюхнулся Мещерский, а в следующую секунду, сверкнув из-под противогаза золотыми зубами, Урнов поймал своих спутников за локти и начал их проталкивать поближе к противоположной стене. Глаза Дорожкина начали привыкать к темноте, тем более что в загоне царил полумрак, метрах в двадцати над узкой железной дверью и стальным парапетом горела тусклая аварийная лампочка, но, когда глаза окончательно привыкли, ему едва не стало плохо. Хотя, наверное, дело было не в глазах. И не в удушливой вони, которая стояла вокруг. И не в тяжелом дыхании уставших, измученных существ. Ему стало плохо оттого, что где-то рядом, недалеко, находится сытое, довольное нечто в военном френче, которое само себя считает человеком. Их, кого Быкодоров да и Урнов называли колхозничками, было, судя по всему, сотни три или чуть больше. В загоне, который показался Дорожкину стандартным ангаром для полноразмерной фуры, они стояли плотно, но не потому, что им было тесно, впереди, у закрытых огромных ворот, и справа, у парапета, оставались свободные места, — а потому что они грели друг друга. От дыхания, сопения, редкого кашля вверх поднимался пар, который оседал на стальных ребрах потолка инеем. Иногда кто-то впереди двигался, как будто поворачивался, но до слуха Дорожкина не доносилось ни разговоров, ни каких-то еще звуков, кроме тяжелого дыхания и кашля. И еще он не видел лиц. Не потому, что почти все колхознички были чуть ниже ростом, чем сам Дорожкин, — на каждом из них были точно такие же плащи. Интересно, как они выглядели? Как маленький Грон или неопределенный Ска?

За спиной Дорожкин услышал недовольное ворчание, почти стон Мещерского, что-то ему ответил, но на них раздраженно обернулся Урнов, и тишина была восстановлена. Существа вокруг словно знали, что среди них стоят чужие. Впрочем, это не мешало им стоять так близко, что Дорожкин чувствовал — рядом, почти вплотную, находится что-то живое. Пытка продолжалась минут сорок. Дорожкин уже начал переминаться с ноги на ногу, когда железная дверь заскрипела, и на парапете появился Быкодоров. К его военному френчу добавилась длинная голубая шинель с алыми лацканами. На голове у председателя курчавилась седая папаха со звездной кокардой. В руке вился длинный бич. Едва он шагнул в дверной проем, живая масса дрогнула и зашевелилась, передвигаясь к воротам. Дорожкина потащили за собой его соседи, а Мещерский замешкался, засмотревшись на сияющего генеральским великолепием председателя тепличного комплекса, и в следующее мгновение вместе с ударом бича взвизгнул. Бич ударил еще и еще, но скулящий Мещерский, будто сразу уменьшившись в росте, уже вдавил свое тело в толпу несчастных колхозничков, и все последующие удары уже приходились на его соседей, которые не визжали, а только вздыхали и охали. Быкодоров бил, пока у него не устала рука. Было что-то невообразимо страшное в этом молчаливом бессмысленном истязании, словно плеть стегала живое море, которое не могло ответить ничем, даже карающей волной, а только вздрагивало и переваливалось с горба на горб. Наконец удары прекратились, широкие ворота поползли вверх, и истерзанная живая масса вывалилась под звездное небо. Тут же загремели разбираемые лопаты, метлы, ведра, носилки. Дорожкин уже было двинулся к пирамиде лопат, но почувствовал на локте пожатие, обернулся, увидел среди резиновых лохмотьев глаза и усы Урнова и шагнул вслед за ним за проржавевший железнодорожный контейнер.

Мещерский уже был там. Он скулил и силился достать рукой до спины.

— Повезло, — заметил Урнов. — Звезды. Неплохо видно. Спотыкаться будем меньше. Но надо быть осторожнее. Здесь нам ничто не угрожает, но мало ли кто-то увидит нас из-за стены?

— Да, кое-кого увидели именно так, — заметил Дорожкин.

— Черт, черт, черт, — наконец перешел со стонов на шипение Мещерский. — Выбираться другим путем будем? Почему там нельзя было зайти? Или там еще хуже?

— Там лучше, — сплюнул Урнов. — Но зайти там нельзя. Куда дальше?

— Сколько у нас есть времени? — спросил Дорожкин.

— Часа три, — прикинул Урнов. — Но всю территорию мы не обойдем. Она поперек только в полкилометра, а в длину около километра. Всего пять корпусов. Нас выгнали из транспортного, он как раз примыкает к теплицам. Через площадь — складской ангар. Но он практически пустой. Пара разукомплектованных подъемников, и все. В нем колхознички дрова жгут. Дым стоит клубами. Прямо на полу жгут.

— Зачем? — удивился Дорожкин.

— А хрен их знает, — хмыкнул Урнов. — Получают их у ворот, грузят на тачки, везут в складской и жгут. Может, греются? К северу — производственный. Там станки, но все законсервировано. Закрыто хорошо, сигнализация. Насколько я понял, там собирались запустить то ли патронную линию, то ли сборочную по автоматам, не знаю. Так и не сделали ничего. Я вообще не знаю, зачем этот завод, он же не делал ничего никогда?

— Вообще-то я слышал, что это испытательное производство или лаборатория, — заметил Дорожкин.

— Испытательный, или лабораторный, корпус там, — махнул на запад Урнов. — За административным. Еще между ним и производственным цех, где воду разливают по бутылкам. Ну скважина. Но там работают человека два или три, потому как воду эту никто не покупает, она и так из всех кранов льется. Возможно, уже и не работают. А может, даже и не люди там работали, не знаю.

— Еще здания есть? — спросил Дорожкин.

— Да, есть, — пожал в темноте плечами Урнов. — Склады разные, по вывескам с крепежом, фасониной разной, метизами, но ничего интересного. Или разворовано давно, или и не было ничего. Завод же чуть ли не с начала шестидесятых стоит. Нет, нынешний забор поставили, говорят, где-то в семидесятых, да и корпуса подняли, или они сами поднялись. Впрочем, не знаю. Вам-то чего надо?

— Ты какой корпус грабил, административный? — спросил Дорожкин.

— Почему «грабил»? — обиделся золотозубый. — Разбирал всякую бесхозность. Ну… отвинчивал и откручивал. Все равно пропадет.

— Почему? — не понял Дорожкин.

— Да не знаю, — сплюнул Урнов. — Если не работает, значит, или сломается, или украдут. Спрашивается, если все равно украдут, то почему не я? Да и нет там никого, даже двери забиты. Все кабинеты пустые. И взять особо уже нечего.

— Украдут, это точно, — заныл Мещерский, — но мы пойдем куда или будем до утра тут болтать?

— Ладно, — решил Дорожкин. — Итак, у нас три часа. Для начала меня интересует подстанция. Или узел связи. Вроде бы из города сюда идут кабели и телевидения, и радио. Да и вообще все. Это у нас на первое. Двинулись?

— Двинулись, — почесал затылок Урнов. — Это нам за складской корпус. Но подстанция в порядке. Мы ж не идиоты — собственные кабели обрезать.

— Просто ангелы, — буркнул Мещерский. — Интересно, много тут вас таких?

— Сегодня трое, — оглянулся Урнов.


Красться в тяжелых валенках было еще тяжелее, чем в них идти. Дорожкин даже раздраженно подумал, что хотя бы до отстойника можно было бы добраться в обычной одежде, а уж потом переодеться, но теперь уже это имело не так много значения. Хотя нос забивался вонью, а к каждой ноге словно был привязан тяжелый груз. Вдобавок чесалась кожа под противогазом. Троица двигалась в тени огромного трехэтажного здания, которое Урнов назвал «административным». Черные тени бродили по более светлым пространствам и скребли разбитый асфальт промзоны метлами, превращая светлую серебристую поверхность в темно-серую. Ветер почти утих, снег стал реже и падал теперь медленно и крупными хлопьями.

— Зима, — простонал Мещерский.

— А вы еще противогазы не сняли? — обернулся возле угла здания Урнов. — Давно уж можно было снять. Давайте их сюда.

— Я тебя убью, — пообещал золотозубому Мещерский.

У подстанции уборщиков уже не было. Снег скрипел под ногами. Звезды на небе мерцали, и Дорожкину показалось, что туч над головой нет вовсе и на голову ему сыплется не снег, а холодная звездная чешуя.

Урнов громыхнул стальной калиткой, показал рукой на неказистое бетонное здание и махнул рукой:

— Сюда.

Дорожкин шагнул в узкий коридор. Ступени вели из крохотного помещения в подвал.

— Пошли, — щелкнул выключателем Урнов. — Тут все кабели внизу. Нет воздушных линий. Да не бойтесь вы. Это по городу ночами лучше не прогуливаться. А тут порядок. Сюда никто особо не ходит. Нет, сюда, может, еще и ходит, а дальше, к лабораторному корпусу, — нет.

— А почему? — спросил Дорожкин, спускаясь, как уже понял и сам, в царство трубопроводов и кабелей.

— Страшно, — ответил Урнов.

— Чего страшно? — не понял Дорожкин.

— Просто страшно, и все, — пожал плечами проводник. — До жути.


Через пять минут троица вернулась на поверхность. Мещерский поносил какого-то неведомого строителя-энергетика, который проложил силовые кабели и все прочие в одних каналах, а Урнов недовольно хмурился — поскольку кабельная линия уходила в сторону лабораторного корпуса.

— Всего двести метров. — Дорожкин повернулся на запад, где в темноте поднималась еще более темная громада. — Или трусишь?

— Я? — едва не рванул на груди плащ золотозубый, но тут же признался: — Не трушу. Боюсь. И ты забоишься. А толстый так и вовсе визжать начнет.

— Кому тут не нравятся толстые? — повысил голос Мещерский.

— Пошли, — недовольно буркнул Урнов.


Страх накатил на половине пути. Сначала задрожали ноги, потом выступил на спине пот.

— Ладно, — махнул рукой Урнов. — Скидывайте валенки и плащи, не нужны больше. Хотел вынести их с территории, да ладно. Хрен с ними. Придет нужда, еще раздобуду.

— Точно, убью, — скрипнул зубами Мещерский.

Идти налегке Дорожкину показалось даже в охотку, вроде бы и страх куда-то улетучился, но почти у самой стены здания он накатил снова.

— Вход с торца, — повернул к спутникам бледное даже в темноте лицо Урнов и трясущейся рукой махнул влево. — Нам туда. Но там никто не был. Я сам издали рассматривал, на дерево с той стороны забора залезал, чуть не свалился от страха.

У тяжелых ворот, которые действительно располагались с торца здания, уже подгибались ноги. Дорожкин остановился у встроенной в воротину узкой двери и медленно положил на стальной засов руку. Ничего не произошло. Ужас никуда не рассеялся, но хуже не стало.

— Ты хорошо подумал, инспектор? — хрипло поинтересовался Урнов.

— Нет, — признался Дорожкин, посмотрев на Мещерского, хватающего ртом воздух, и потянул дверь на себя.

— Свет, — едва ли не на последнем издыхании просипел Мещерский.


Огромное помещение было ярко освещено. Лампы горели под потолком, на стенах, на журавлях монтажных вышек. Дорожкин даже удивился, что ни лучика не проникало наружу. Впрочем, окон в стенах не было. Всюду лежал толстый слой пыли, и на нем, покрытые такой же пылью, стояли какие-то контейнеры и бытовки. В центре здания возвышался стальной ангар с надписью «главный канал».

— Что ты видишь? — обернулся к Мещерскому Дорожкин. — Да открой ты свои чертовы глаза! Где кабель, если он вообще здесь?

— Ослеп, что ли? — просипел Мещерский.

Лицо его обвисло, покрылось сеточкой морщин, возраста словно прибыло лет на тридцать.

— Да вон же, — вытянул дрожащие пальцы График, — справа от ангара. Все там. И силовые, и все прочие.

Дорожкин сглотнул слюну. Действительно, правее ангара, прямо из пола корпуса, развороченного так, словно через асфальт пробивались побеги упорного, непобедимого растения, торчали кабели. Переплетая друг друга разноцветными пластиковыми плетями, они взметались на высоту нескольких метров и уходили в стену ангара. Точнее, нет, они выходили из нее, потому как стальная оболочка ангара была разодрана от удара изнутри. И куски асфальта рядом были не выломаны изнутри, а раздроблены и разбросаны ударом сверху.

— Однако, — закашлялся Урнов. — Интересное у них кабелепроходное оборудование.

— Что-то у меня есть серьезное подозрение, что я никакой не интернетчик, — прошептал Мещерский.

— Пошли, — сделал шаг Дорожкин и замер. Он словно ступил на тонкий лед. Нет, в ледяную кашу. Она захлестнула подошвы ботинок, промочила их насквозь и сковала стылым холодом пятки и пальцы. Дорожкин сделал еще шаг. Холод проглотил ступни. Следующий шаг облизал лодыжки.

— Может, за валенками вернемся? — недоуменно проворчал Урнов.

— Это не холод, — пошевелил пальцами ног Дорожкин и почувствовал, как ледяные стрелки побежали к сердцу. — Это страх. Ужас. Он разлит тут всюду.

— Насыпан, скорее, — разгладил усы Урнов. — Горкой. С каждым шагом все глубже проваливаешься.

— Ты как, График? — обернулся к Мещерскому Дорожкин.

Тот стоял бледный, с трясущимися щеками, в глазах толстяка появилась мрачная обреченность.

— Давайте уж быстрее, — только и слетело с толстых губ.

Ужас захлестнул с головой у самого ангара. Сомкнулся ледяным кольцом на макушке, и сразу стало легче. Нет, ужаса не стало меньше, но он проник всюду и стер недавнее ощущение остатка если не легкости, то простоты. Дорожкин взялся за ручку двери, на которой было набито красной краской через трафарет «Ответственный за противопожарную безопасность Неретин Г. Г.», и потянул ее на себя.

Ангар был освещен и изнутри. В его центре высилось огромное сооружение, напоминающее аэродинамическую трубу, но труба эта представала странным скелетом из обручей и переплетенных кабелей и шлангов. Она казалась недовершенным коконом металлической гусеницы, которая начала обматывать себя медью и алюминием, да, не сумев закончить работу, так и истлела без остатка. В воздухе стояло легкое гудение, а в самой сердцевине устройства пульсировала серая взвесь, из которой, слагаясь из тысяч и тысяч корешков, вырастали кабели, которые и пробили стену ангара, чтобы зарыться в землю и питать город электричеством, связью и развлечениями типа радио и телевидения.

— Ну и пакость, — сплюнул Урнов.

— Смотри, — тронул Дорожкина за плечо Мещерский.

То, что не привлекло внимания в первые мгновения, теперь бросалось в глаза. Столы, кульманы, какие-то стулья и приборы были не только разбросаны по всей площади ангара, но разбиты и раскурочены. Но самым страшным было не это. Стены ангара, в некоторых местах помятые и выдавленные наружу, были вымазаны чем-то, напоминающим кровь. Вдобавок ко всему кое-где среди хаоса белели кости и высохшие куски плоти.

— Может, это инопланетяне какие-нибудь? — спросил, пытаясь попасть спичкой по коробку, Урнов. — Зараза инопланетная? А мы все вроде как ее корм?

— Это мы инопланетяне, — икнул Мещерский. — Мы ж из нее энергию сосем? Ты куда, Дорожкин?

— Посмотрю, — прошептал Дорожкин, — оставайтесь здесь.

Он сам не смог бы объяснить, зачем он пошел вперед. Просто где-то в глубине ожила мысль, что если он теперь не пойдет вперед, то однажды ему придется повторить весь этот путь еще раз: через помойку, заброшенные тепличные корпуса, отстойник, вонючие тяжелые валенки и лохмотья резины на лице, — и эта неоформленная еще мысль сама стала переставлять его ноги и двигать туда, к мглистой паутине из корешков. Дорожкин поднялся по стальным ступеням к основанию сооружения и медленно пошел вперед. Не доходя до заполненного клубящейся взвесью объема десяти шагов, он остановился. Волосы на его руках и на голове наэлектризованно встопорщились. По изогнувшемуся над головой обручу, ветвясь, пробежал электрический разряд.

Дорожкин отступил на шаг, вытащил пистолет, прицелился и выстрелил в то место, где, сплетаясь из бледных сосудов, кабель становился кабелем. Пуля пробила отверстие в пластиковой оболочке, выбив из-под нее сгусток какой-то жидкости или лохмотья изоляции, но уже в следующее мгновение корешки шевельнулись, задрожали, поползли и зарастили повреждение. Дорожкин перевел пистолет в самую гущу сплетений, в наполненный взвесью объем, и снова нажал на спусковой крючок. Он еще успел заметить, что пуля прошла насквозь, потому что грохот выстрела отозвался звоном осыпавшейся лампы, которая бледным пятном сияла на противоположной стене ангара, но уже в следующее мгновение тяжелый удар обрушился на него, и все погасло.


Пришел в себя Дорожкин уже почти у главных ворот. Его тащили на плечах, волочили расслабленными ногами по асфальту, а навстречу, в полумраке, двигались все те же согбенные фигуры с тачками и носилками, наполненными распиленными на пилораме досками.

— Очнулся, вот и славненько, — пробурчал с облегчением Урнов. — Я ж говорил, что он очнется. Живучий инспектор. Теперь давай сам ножками, сам. Ну отбросило, приложило о стену, а кто тебя просил в силовую установку стрелять? Нет, ну я бы понял — заминировать и отойти. Знаешь анекдот, как одна обезьяна пилила атомную бомбу…

— Где пистолет? — встал на ноги Дорожкин. На языке скопилась какая-то горечь, все тело ломило. Не от удара, а от знакомого с юности ощущения ломоты, которая бывает на следующий день после тяжелой работы. Особенно когда идешь с бригадой крепких мужиков по убранному картофельному полю и забрасываешь через борт тракторной телеги огромные кубинские мешки, набитые картошкой.

— На месте твой пистолет, — пробормотал Мещерский. — В кобуре. Минус два патрона и твои мозги. Ты думаешь, тебя молнией шибануло? Как бы не так. Вот эти самые корни сплелись во что-то типа огромного кулака и приложили тебя со всей дури. Еще легко отделался. Но без сотрясения мозга, думаю, не обойдешься.

— Что скажешь? — спросил Дорожкин.

— Бежать отсюда надо, — прошептал Мещерский. — Но не сегодня. Сейчас ко мне домой, отсыпаться. Тут рядом.

— Тихо, — приложил палец к губам Урнов. — Выходим через главные ворота. Сейчас они открыты, там колхознички с пилорамы, как всегда, дровишки доставили. А эти их, значит, таскают в складской цех и жгут там. Зачем — не знаю, спрашивали уже. Не разбегаются, потому что там у выхода охрана. Но она натаскана только на колхозничков. Зайти мимо нее в промзону нельзя, а выйти — сколько угодно. Главное, ни звука!


Все стало ясно, едва Дорожкин вслед за Урновым и Мещерским миновал приоткрытую створку ворот. Чуть-чуть дальше, за кучей пиленых досок, возле которых возились колхознички, у закутанных в брезент автоматов газированной воды лежали сфинксы из института. Они по-прежнему казались каменными, только их головы поворачивались и в каменных ртах подрагивали каменные языки. Выдохнуть Дорожкину удалось только тогда, когда чудовища стали неразличимы во мраке.

— Ну что? — спросил Урнов. — А мне понравилось. Инспектор, а давай ты себе оставишь ту резину? Ну мало ли, зима все-таки. Куда ж без шипов? А если прогуляться еще куда, то зовите. В охотку.

Золотозубый скрылся в темноте. Мещерский потянул Дорожкина за рукав:

— Пошли, Дорожкин. Мне сейчас надо обязательно напиться, а то, чувствую, мой кулер на грани перегрева. Пошли, мы уже у моего дома стоим.

Дорожкин оглянулся. У обычного кузьминского дома в свете тусклой подъездной лампы возились двое колхозничков. Один скреб метлой брусчатку, другой набивал собранным полиэтиленовый мешок. Каменные рожи на стене дома косились глазами на припозднившихся гостей с подозрением.

— Дурдом, — прошептал Дорожкин.

— Дургород, — поправил его Мещерский. — Психушка. Знаешь, я бы лучше перешел на амбулаторное…

Глава 8 У смертного одра

— Мальчики, подъем!

— Сейчас, — пробормотал Дорожкин.

Какой день-то? Ведь воскресенье? Ну когда еще Машка могла позволить себе встать раньше Дорожкина? Только в воскресенье. Тогда почему он не помнит субботы?

— Подъем, подъем!

— Дай поспать! — проворчал Дорожкин и тут же открыл глаза.

«Почему мальчики»?

Мещерский лежал на соседней кровати и смотрел на него глазами больного пса. Так. Сегодня было не воскресенье, а пятница. Он не у себя дома, а у Мещерского. Машка не его жена, а жена опять же Мещерского, но и от того она уже ушла, поэтому тот и смотрит затравленным взглядом брошенного, опять поднятого и обласканного перед новым вбрасыванием. Или броском? Или бросанием?

— Сколько времени? — спросил Дорожкин.

— Восемь утра, — просипел Мещерский, вытащив руку из-под одеяла и дав понять, что, по крайней мере, до пояса он спит одетым.

Дорожкин, в отличие от Мещерского, спал раздетым и совершенно точно принял еще вчера ночью душ. Или сегодня ночью?

— Мальчики! — Голос Машки стал более настойчивым. — Хороший кофе. Тосты. Яичница с хрустом. И тонкие… тонюсенькие… тончайшие полоски бекона. Зато много.

Через пять минут все трое сидели за столом на просторной кухне теперь уже холостяцкого жилища Мещерского. Машка глотала черный напиток и смотрела то на Дорожкина, то на Мещерского. Те отдавали должное яичнице и бекону. И кофе.

— Дорожкин, как ты относишься к многомужеству? — спросила его Машка.

На ней была белая водолазка и черные джинсы. Нет, до Маргариты Машке было не близко, но значительно ближе, чем девяти из десятка симпатичных девчонок. А может, даже и девяноста девяти из ста. Дорожкин прикрыл глаза, представил лицо Жени Поповой, ее силуэт в движении к ящику с почтовыми карточками, ее голос и улыбнулся. Нет, конечно же в сравнении не имелось никакого смысла. Просто была Женя и все остальные, как бы они ни казались хороши.

— Плохо он относится, — кашлянул Мещерский. — Мужчина по своей натуре моногамен и монотеистичен.

— Мужская моногамия штука такая… — Машка пощелкала пальцами, извлекая слово из воздуха, — декларативная. А монотеизм… График, ты опять услышал звон где-то не там. Монотеизм — это… что-то для женщины. Хотя я бы предпочла все-таки стереотеизм. Полноты ощущений хочется!

— Квадро, — буркнул покрасневший Мещерский. — И сабвуфер побольше.

— Фу, График, — сморщила носик Машка.

— Есть еще команды «место», «к ноге», «сидеть», «рядом», «лежать», наконец, «гулять», — перечислил Мещерский. — Тебе какие больше нравятся?

— «Взять», — бросила Машка, но бросила таким тоном, что Дорожкин и Мещерский немедленно переглянулись. — Хороший мужик должен отлично выполнять команду «взять». Только отдавать он должен ее себе сам.

— А что должна хорошая женщина? — поинтересовался Мещерский. — Какую команду она должна отдавать себе сама? Ты бы просветила недостаточно хороших мужиков. Для пользы дальнейшей жизни.

— Хамство — естественная защитная реакция мужчины на внешние раздражители. — Машка задумчиво выпятила губу. — Впрочем, на внутренние тоже.

— Это ты сейчас про хорошего мужчину говоришь или про обыкновенного? — не унимался Мещерский.

— Обыкновенных мужчин не бывает, — пробормотала Машка, разглядывая лицо Дорожкина. — Ведь так, Евгений Константинович?

— Не могу сразу ответить, — пожал плечами Дорожкин. — Надо посоветоваться с Евграфом Николаевичем. Господин Мещерский, тут одна милая девушка интересуется, спрашивает, бывают ли обыкновенные мужчины?

— Вопрос нуждается в проработке, — пробурчал Мещерский, взглянув на Дорожкина с благодарностью. — Возможно, потребуются стендовые испытания…

— Вот так вот, весело перекликиваясь, они и катились по жизни, насаженные на одну ось, — пробормотала Машка. — Двое из ларца…

— Цитата? — обеспокоился Мещерский. — Откуда?

— Отсюда, — приложила руку к груди Машка и ушла в прихожую шуршать пальто.

— Маш! — не выдержал Мещерский и поплелся в прихожую. — Ты чего приходила-то? У тебя как дела-то вообще?

В прихожей начался тихий и напряженный разговор, а Дорожкин вдруг извлек из пустоты колышек, смахнул с него салфеткой паутину, погладил зеленую кору, под которой все-таки ощущалась неровность выжженного имени, снова отправил деревянное орудие в пустоту, в паутину, в грязь, которая, как и сказал Дир, тут была рядом, близко. Раз — и колышек в руках, раз — и его нет. А сам он смог бы так же нырнуть вслед за колышком? В квартире у Козловой это было сделать легко, там нужно было только переступить порог, а в любом другом месте?

Фокус удавался так легко и изящно, что Дорожкин даже подумал, не так ли дурят зрителей знаменитые фокусники на аренах цирка? Впрочем, фокусники, кажется, обходились без паутины и грязи. С некоторым проворством без паутины мог бы обойтись и Дорожкин. Так, может, именно этот трюк ему стоило показать на празднестве в честь дня рождения Валерии Перовой? Или вообще ничего показывать не следовало? И уж тем более не следовало показывать орудие, уничтожившее, убившее инспектора управления безопасности города Кузьминска Шепелева Владимира?

«Убившее», — зацепился за спасительную мысль Дорожкин. Убившее, потому что сам Дорожкин конечно же никого убить не мог. Нет, он мог постараться себя защитить, закрыться от нападения, тем более что Шепелев, судя по всему, способен был вызывать ужас у всех горожан без исключения, но убить — нет. Но, даже закрываясь от кого бы то ни было осиновым колышком, как нужно было сжимать его в руках, чтобы он не только пронзил нападавшего, но и пронзил его вместе с одеждой? Нет, конечно же он не убивал Шепелева. Просто оказался в ненужное время в ненужном месте. Или в нужное время в нужном месте? Он же никогда не отличался страстью к придумыванию препятствий и трудностей, почему ему все-таки втемяшилось отправиться пешком черт-те куда и что все-таки произошло на том самом перекрестке?

— Говорит, что она нормальная.

Мещерский появился в дверях вслед за тем, как в прихожей хлопнула дверь. Он виновато шмыгнул носом, тяжело вздохнул.

— Говорит, что ушла, чтобы я пришел в себя, пообвыкся. Ну прирос к городу. Сказала, что любит и хочет оставаться со мной. И что со спиной у нее все в порядке. Что скажешь?

Мещерский смотрел на Дорожкина так жалобно, словно именно от его даже не приятеля, а, скорее всего, лишь знакомца зависело, куда повернет его жизнь через минуту. «Точно так, — вдруг отчего-то спокойно подумал Дорожкин, отгоняя появившуюся в голове картину ветвящихся в ангаре промзоны кабелей, — человек становится ответственным и серьезным не потому, что он ответственен и серьезен, а потому, что именно этих качеств от него ждут близкие. Другой вопрос, что часто они ждут напрасно».

— Ты на работу собираешься идти? — поднялся он из-за стола. — Уже девятый час.

— Ты не ответил, — пробормотал Мещерский, демонстрируя, что и жалобность может становиться твердокаменной.

— Так и ты ответь себе, — пожал плечами Дорожкин. — Ответь, в каком качестве ты собираешься прирасти к городу. Каким цветочком собираешься распуститься. Варианты есть, наверное. Только я бы вспомнил то, что случилось ночью, и обождал бы немного. Что-то мне та капельница в ангаре не шибко понравилась.


На улице лежал снег. Дорожкин вытащил из кармана мобильник, который все чаще казался ему атрибутом вовсе ускользнувшей от него реальности, сверил время и решил было пробежаться до дома, но на перекрестке улиц Ленина и Сталина заметил пустую маршрутку, запрыгнул в нее и уже через пять минут заскочил в родной подъезд.

— Однако загулял ты, парень, загулял, — расплылся в улыбке Фим Фимыч, который как раз укладывал старинную спираль с нанизанными на нее фарфоровыми изоляторами во внутренности допотопного утюга. — Нет, я понимаю, дело молодое, но ты хоть бы записку оставлял где да что. Тут тебе депеша.

Карлик отодвинул в сторону утюг и нырнул под стойку.

— А вот! — В руках у него блеснул конверт. — Принесено Угуром Кара, самым добропорядочным мусульманином, которого я знаю, а знаю я всего одного. Имей в виду, — повысил голос Фим Фимыч, потому как Дорожкин, подхватив конверт, тут же ринулся к лифту. — Записки должны девушки приносить, а не шашлычники!

Конверт Дорожкин разорвал еще в лифте. На сложенном листке четвертого формата с вензелем «Институт общих проблем» быстрым и ровным почерком было выведено: «Суббота. 9 утра. Неретин Г. Г.».

Дорожкин сунул конверт в сумку, заскочил в квартиру, которая показалась ему слишком большой и не слишком уютной, метнулся на кухню, где отыскал бутылку коньяка, которую немедленно отправил в сумку же вслед за письмом, порылся в кладовой, присоединил к бутылке ботинки с набойками для степа и присел на диван в коридоре. До встречи с Неретиным оставались еще сутки. Конечно, он мог бы и не оказаться вечером дома, ночевал же уже и у Лизки Улановой, и у Мещерского, но следовало ли спешить?

Думая так, Дорожкин поднялся, сбросил куртку, потом прошелся по квартире, осматривая каждую комнату и заглядывая в шкафы и ящики. В кабинете по-прежнему на полу темнели лужицы воска и стоял с отклоненным в сторону маятником метроном. Дорожкин закрыл его крышкой и поставил на стол. Затем подмел пол, вернул на место медвежью шкуру и отправился в ванную, на ходу стягивая свитер. Теплые струи вонзились в кожу, шампунь вспенился и пополз по плечам, унося даже не грязь, а какую-то тревогу, беспокойство. Дорожкин запустил в шевелюру пальцы, массируя голову, и вдруг замер от ощущения присутствия постороннего.

Она снова была здесь.

Марфа Шепелева стояла возле раковины. Точнее, она стояла одновременно с нею, потому как хром смесителя просвечивал сквозь ее объемную и почти отчетливую тень. Она стояла молча, сложив руки под мощной грудью и рассматривая Дорожкина так, как, наверное, смотрит устроитель собачьих боев на приведенного извечным соперником очередного претендента на победу в жестокой схватке. Дорожкин попытался поймать ее взгляд, но не смог. Шепелева смотрела куда-то сквозь него, но он не обернулся, чтобы увидеть что-то позади себя. Он чувствовал, что позади ничего нет. И вот так же, не смотря на нее прямо, но стараясь не упускать старуху из поля зрения, Дорожкин потянулся за полотенцем, обернулся им и собрался уже вовсе выйти из ванной комнаты, как вдруг явственно услышал ее голос:

— Сегодня в три часа дня у градусника.


Он опоздал на десять минут. Маргарита ждала его у входа, кивнула в ответ на разведенные в стороны руки:

— Ничего, бывает. Какие новости?

Дорожкин недоуменно захлопал глазами, затем спохватился, потянул из сумки папку. В ней ничего не переменилось.

— Никаких.

— Никаких…

Она повторила это его слово медленно, словно пыталась выцедить из него больше смысла, чем вкладывал сам Дорожкин, затем прямо на холоде чиркнула молнией блузки, которая и так казалась легкомысленным одеянием, извлекла из тесноты между матовыми выпуклостями бумажный пакетик, протянула.

— Спрячь.

— Что это? — не понял Дорожкин.

— Снадобье, — процедила сквозь зубы начальница. — От Колывановой. Ты ее квартирку-то осматривал? Или глазел просто? Не догадался, когда процессия к кладбищу пошла, пошерудить в ее вещах? А ведь она лучшей травницей Кузьминска была.

— Не догадался, — пробурчал Дорожкин, ощупывая под папиросной бумагой какой-то порошок. — Я к кладбищу ее провожал. Да и что толку в моем осмотре? Я как раз худший травник Кузьминска.

— Значит, слушай. — Она резко вздернула замок молнии до подбородка. — Завтра вечером ты у Лерки. Я тоже буду, но если что, имей в виду, напиваться тебе там нельзя. Лерка… баба стервозная, на ее фоне даже ее маменька вроде ангела. С издержками, конечно. Так что будь трезвым. Если придется выпить, то нюхни порошка. Он хмель вышибает сразу. Верное средство. Только не просыпь его там, а то всю пьянку расстроишь.

— Спасибо, — буркнул Дорожкин. — Так я там еще какое-то колдовство должен учудить…

— Заберешься на табуретку, прочитаешь стишок, если невтерпеж станет, — отрезала Маргарита. — Наверх не ходи, я Содомскому сказала, что ты у меня отпросился. Работа у тебя есть, занимайся делом.

— Что происходит? — спросил он ее.

— Что происходит? — Она шагнула вперед, но Дорожкину смотреть на нее снизу вверх не пришлось. Наклонилась Маргарита, уставилась на Дорожкина так, как смотрит воспитательница на нашкодившего, но уже зареванного ребенка. — Если не понимаешь, лучше и не знать. А если понимаешь, зачем спрашиваешь?

— Я уточняю, — пробормотал Дорожкин и тут же понял, что вот это восхитительное тело, которое его самого перестало волновать только тогда, когда он встретил Женю Попову, ничего не значит и одновременно значит очень многое. Но не срослось. Не получилось. Да и не могло получиться. Но не потому, что этого не захотела Маргарита. И не потому, что он сам, Дорожкин, не был способен на что-то важное, а просто потому, что не судьба. И еще почему-то.

— Завтра, — отошла на шаг Маргарита. — Найду тебя до вечеринки. Если получится. Может, и расскажу кое-что, если сам не дозреешь. Но дозреешь, скорее всего. Не собиралось яблочко падать, да уж очень сильно яблоньку трясли. Сказал бы кто пару месяцев назад, что я буду тюфяка во фрунт выставлять, не поверила бы никогда.

— Спасибо на добром слове, — пробормотал Дорожкин, но ничего не услышал в ответ, да и не увидел тоже ничего, кроме кривой усмешки, которая еще долю секунды кривила стекло двери участка, после того как Маргарита растворилась в воздухе.

— «„All right“, — said the Cat; and this time it vanished quite slowly, beginning with the end of the tail, and ending with the grin, which remained some time after the rest of it had gone»[61], — растерянно пробормотал Дорожкин любимые строчки.

— Ты с кем тут болтаешь? — хлопнул его по плечу Ромашкин. — Да еще и по-английски?

— Ты что? — Дорожкин окинул взглядом коллегу. — Никого не видел?

— Не видел? — удивился Ромашкин. — Я, дорогой мой, глюками не страдаю. Нет, кое-что я видел. У дверей участка стоял самый младший инспектор нашего управления и разговаривал сам с собой. Или все-таки с дверью? Тогда почему по-английски? Дверь, насколько мне помнится, абсолютно русская. Ну на крайняк финская или немецкая. Обычный пластиковый профиль…

— Ты точно никого не видел? — оборвал Ромашкина Дорожкин.

— Ты что? — выразительно покрутил у виска Вест. — Ту-ту?

— Тогда почему опаздываешь? — сдвинул брови Дорожкин.

— А ты мне начальник? — усмехнулся Ромашкин. — Я, брат, по особому графику тружусь сегодня. Завтра ж день рождения у Лерки Перовой, надо все устроить по высшему разряду. Так вот, твой покорный слуга в числе главных распорядителей. Ты номер художественной самодеятельности приготовил или как?

— Приготовил, — пробурчал Дорожкин, — попробую превратиться в белочку. Как думаешь, много для этого надо выпить?


Ромашкин со злой усмешкой остался за спиной, а Дорожкин перешел через дорогу, посмотрел на «Дом быта», снова отгоняя мысль о чем-то важном, но забытом, и остановился. Он не знал, что ему делать и куда идти. Попытки добиться того, чтобы в его папке исчезли имена Улановой и Козловой, никак не совпадали с его желанием отыскать пропавших. Да он просто не знал, что делать дальше. Разве только закрутить какое-то колдовство, ведь имелись же у него волосы и Козловой, и Улановой. И эти неведомые два золотых волоска. Но как это «закрутить»? Расставить свечи и повторить то, что уже было? И бросить волоски в пламя, надеясь, что это приведет к успеху? Но так даже Фим Фимыч не ремонтирует свою электротехнику, наугад тыкая в схему паяльником. А если эта схема еще и живая?

Что же делать? Дорожкин поднял воротник куртки. Что из его планов было жестко привязано ко времени? Сегодня в пятнадцать ноль-ноль предстояла встреча с Марфой Шепелевой. Завтра (если он доживет до завтра) — в девять утра институт. Завтра же в восемь вечера отправляться в гости к странной девице Перовой Валерии, которая, как понял Дорожкин, обитала на пятом этаже кузьминской гостиницы, чье краснокирпичное здание находилось на Озерной улице ровно через дорогу от озера и смотрело тыльной стороной на тыльную сторону дома Дорожкина. Правда, в приглашении не был указан номер, в котором должно было состояться празднество, но Дорожкин подумал, что такую приметную девицу администрация гостиницы уж поможет ему отыскать, тем более что ее день рождения праздновался в Кузьминске чуть ли не как престольный праздник. А потом? Что будет потом?

Отчего-то именно теперь возле входа в «Дом быта», на покрытой редким ноябрьским снегом улице имени прошедшей где-то даже не в этом мире Октябрьской революции, младшему инспектору управления безопасности города Кузьминска казалось, что потом уже не будет ничего. Но если действительно завтра после восьми вечера все, что связано с этим странным городом (а может быть, даже и сам Дорожкин Евгений Константинович), должно будет завершиться, закончиться, оборваться, то отчего он стоит вот тут на тротуаре и тупо пялится на вывеску «Дома быта»? А что ему было делать еще? Чего бы он хотел? Ясности и простоты? Внятных объяснений, куда делась Маргарита, куда пропала Женя и каким образом смогла проникать в его ванную комнату Шепелева? Или он просто хотел увидеть Женю?

Дорожкин поднял лицо к серому небу, в котором не было cirrocumulus tractus. Снежинки кружились над его лицом, словно не падали с неба, а возникали из воздуха и истаивали на щеках.

— Дорожкин! — раздался истошный вопль Мещерского от входа в почту. — Тебя к телефону!

— Кто? — закричал в ответ Дорожкин и побежал, заскользил по тротуару к Мещерскому, который ежился в толстовке на ступенях почты. — Кто? Мама?

— Может, и мама, — буркнул, ныряя за дверь, Мещерский. И добавил уже внутри помещения: — Только не твоя. Девчонка какая-то. Слушай, когда ты все успеваешь?


— Привет, — раздался в трубке чуть напряженный голосок.

— Привет, — обрадовался Дорожкин. — Женя! Куда вы пропали?

— Я тут… — вместе с напряжением в ее голосе почувствовалась и усталость, — недалеко. Я прошу вас быть осторожнее. Хотя бы до завтрашнего дня. А завтра или послезавтра я вас найду. Мне нужно поговорить с вами. Нет, вы не отменяйте никаких планов, они не имеют значения, просто будьте осторожны. Мне нужно вам кое-что рассказать. Я сама вас найду. Только не ищите меня.

— Женя! — попытался предупредить девушку Дорожкин, но в трубке раздались гудки.

— Тезка? — понимающе пробурчал Мещерский и покосился на соседку, которая старательно рисовала на лице губы.

— Вроде того, — пробормотал Дорожкин.

Он только что поговорил с девушкой, но вместо прилива сил чувствовал изнеможение.

— Знаешь, — снова покосился на соседку Мещерский, — а может, ну его? Что мы можем изменить? Да и как можно менять то, чего ты не можешь даже понять? Это просто такая аномальная зона. Скважина. Физический шиворот-навыворот. Понимаешь, когда все ходят в одежде наизнанку, тот, кто одет правильно, он не только выделяется, не только чувствует себя идиотом, он им становится. А потом… знаешь, мне бы не хотелось и самому оказаться в той толпе. Помнишь, ночью?

— Помню. — Дорожкину было и жалко Мещерского, но и говорить с ним теперь не хотелось. — А как же Машкина спина?

— Да не знаю, — махнул рукой График. — А ты знаешь, как она эротично выглядит в мужской рубашке? Ну знаешь, конечно…

— Нет, — покачал головой Дорожкин. — Она меня не баловала. Пожалуй, я позвоню матушке.


Спустя полчаса после разговора с матерью Дорожкин сидел в кафе «Норд-вест», тянул из бокала томатный сок, грыз сухарики с чесноком, смотрел на гигантский термометр и думал о том, что надо было бы поспрашивать у той же Маргариты, какие еще есть ведуньи в Кузьминске, и если нельзя поворожить на поиск человека, то, может быть, есть ворожба на возвращение памяти? Очень бы хотелось прочистить голову если не до встречи с Марфой Шепелевой, то хотя бы до встречи с Женей Поповой. Ведь если даже Дорожкин в силу какой-то нелепой случайности действительно убил Владимира Шепелева, то не стоит ли ему срочно вспомнить и то, что теперь в своем туманном и неразборчивом беспамятстве казалось ему удивительно светлым? А ну как он и в самом деле встретится с Женей Поповой? Что он ей тогда скажет? Давай дружить, Женя Попова, но имей в виду, я тут ношу в пакетике два золотых волоска, и вообще я человек с непредсказуемым прошлым?

Минуты перекатывались, как камешки под напором набегающей волны, из минут складывались часы, а Дорожкин все сидел и продолжал смотреть на тающий в круговерти термометр, красный столбик на котором замер на минус трех.

— Что ты здесь делаешь, Дорожкин? — навис над ним Марк Содомский в двенадцать часов.

— Жду, когда мимо проплывет труп моего врага, — ответил Дорожкин.

— Зачем? — не понял Содомский.

— Вдруг он поплывет лицом вверх, — пожал плечами Дорожкин, — хоть буду знать, как его звали.

— Напрасно, — прищурился Содомский. — Если труп твоего врага плывет лицом вверх, он сам может тебя увидеть и выбраться на берег. Вдруг у него достаточно времени, чтобы разобраться с тобой, пока ты жив?

В час в кафе зашел Адольфыч. Он покосился на Дорожкина, сел у окна, пообедал, после чего прошел мимо его столика и с усмешкой скомандовал:

— Отомри, а то хозяйка кафе уже «скорую» думает вызывать. Знаешь, какое самое лучшее средство от несчастной любви? Хороший и здоровый секс без обязательств. Хочешь, познакомлю с Милочкой?

— Нет, — мотнул головой Дорожкин.

— Ну, — хмыкнул Адольфыч, — тогда ищи пропавших, вдруг кто из них тебе поможет в этом неблагодарном деле.

«Ищи между ними что-то общее», — вспомнил Дорожкин слова Маргариты. Обе пропали, но обе якобы живы. Кто еще пропал? Получается, что пропала и Женя. Для всех, кроме Дорожкина. Правда, на самом деле она не совсем пропала, она «тут недалеко», но о ней все забыли. Все, кроме Дорожкина. Значит, это было колдовство. Но на Дорожкина оно не действует. Выходит, что памяти Дорожкина на перекрестке Рязанского проспекта и улицы Паперника уж точно лишила не Женя, а кто-то другой? Кто тогда? Чьи золотые волоски в его пакетике? Как же все-таки вернуть память? Хоть головой стучись об стол.

— Выпьешь? — Ромашкин поставил перед Дорожкиным кружку пива.

Дорожкин посмотрел на часы. Было еще только два.

— Если хочешь напиться, надо напиться, — объяснил Ромашкин. — Я слышал, что в горах стреляют по вершинам, чтобы снежные лавины сошли, пока они маленькие. Или чтобы не сошли не вовремя. Считай это пиво выстрелом по твоей вершине.

Дорожкин вспомнил, как еще в начальной школе бегал на заснеженную деревенскую горку. Мешки из грубого полиэтилена набивались соломой, надерганной из стогов, завязывались алюминиевой проволокой, которой тогда было видимо-невидимо на любом заборе, и служили мягкими санками для худых мальчишеских задниц. Съезжать по утрамбованному на склоне желобу удавалось довольно лихо. Вот только на импровизированном трамплине мешок всякий раз выскальзывал из-под седока, взлетал выше и норовил приземлиться на голову.

— Спасибо, — кивнул Дорожкин и пригубил напитка.

— Завтра надо будет веселить женщин, — настоятельно прошептал Ромашкин, — а с такой твоей рожей я смогу им предложить только игру в инквизицию. Имей в виду, в некоторые эпохи выгоднее быть идиотом и шутом, чем еретиком.

— Или идиотом, или шутом, — заметил Дорожкин вслед уходящему Ромашкину, — зачем же смешивать?


Марфа появилась ровно в три. Она прошла мимо окон кафе и неторопливо направилась к термометру — высокая, статная, закутанная в старомодное пальто с пыжиковым воротником. Дорожкин поднялся, набросил на плечо сумку, нащупал на поясе пистолет, сунул руки в рукава пуховика. Выскочил под захлестывающий лицо снег.

— Пошли к памятнику Пушкину, — бросила ему через плечо Марфа, словно видела его затылком.

— Тут и памятник Пушкину есть? — удивился Дорожкин.

— Ну если есть памятник Тюрину, то отчего же не быть памятнику Пушкину? — ядовито хмыкнула Марфа и зашагала в проходной двор.

— Тут следят за мной, — заметил Дорожкин ссутулившегося в проходном дворе здания через дорогу человека.

— И пусть следят, — буркнула Марфа. — У каждого своя работа. Ты не видишь, а для него мы с тобой сейчас так и стоим у градусника. А как растаем, так он и побегает. А чего ты его-то боишься, а не меня?

— Да как-то… — вздохнул Дорожкин, — не приучен женщин бояться.

— Значит, толком женат не был, — заключила Марфа. — Или дурак. Хотя дураки пуще прочих боятся. В дурости всякий ближе к зверю становится, а зверь завсегда чует, кого ему бояться надо. Ты головой зря не крути. Памятник Пушкину на проезде Пушкина стоит. А проезд Пушкина у нас — это такая узкая дорожка между речкой и тыльной стороной больницы. Народу там почти не бывает, тем более теперь, но что-то я тебе показать должна.

Памятник Пушкину и в самом деле оказался с тыльной стороны больницы. Дорожкин еще скользил ногами по заледенелому тротуару, когда понял, что ожидаемого им силуэта, вроде творения скульптора Опекушина, он не увидит, и разглядел несуразное, странное сооружение на берегу речки. Памятник был присыпан снегом, но именно это придавало ему страшный, фантастический вид. На огромном, метров в десять размером, гранитном диване, накрытый гранитным пледом, лежал умирающий поэт. Его лицо, волосы и кисть правой руки были вырезаны из известняка, который теперь на фоне белого снега казался даже не желтоватым, а почти зеленым. По гранитному основанию сооружения тянулась забитая снегом надпись: «Наше все на смертном одре».

— Пошли, — махнула рукой Марфа и заскрипела китайскими дутышами по тонкому снегу. — Иди сюда, за памятник.

Задняя сторона дивана, которая была видна только со стороны реки, оказалась испещрена похабными рисунками и бестолковыми надписями, но в самом ее центре какой-то умелец, не иначе как подрагивающей в руках фрезой, крупно вырезал похабное слово из трех букв.

— Вот, — провела пальцами по испорченному граниту Марфа. — Все, что осталось от моего Вовы. Коготками выкорябывал, собственными коготками. Была у него такая способность. А ты думал, что я не прознаю? Не прочухаю? Да, признаюсь, поняла не сразу. Да и то только потому, что в башке твоей пусто, как в кадушке весной. Так вот, парень, хочу я выяснить, кто твоими руками моего Вову порешил? Ведь не ты же это сделал? Кишка тонка. А если бы и сделал, все одно вслед за Вовой бы отправился. Вовочка, конечно, еще тот хулиганчик был, под стать отцу, может, ему и дорога туда лежала, да только не тебе, не твоим хозяевам решать то было. Понял?

— Так я не помню ничего, — прошептал Дорожкин.

— Придется вспомнить, — таким же шепотом ответила Марфа и выставила перед собой растопыренные пальцы.

Глава 9 Было — не было

Пуховик был перемазан землей и разодран в клочья. Дорожкин соскоблил лохмотья с плеч и бросил под памятник. Когда пришел в себя, выплюнул кровь, долго умывался снегом. Ни одной кости сломано не было, даже синяки если и имелись, то оставались где-то внутри. Но все тело разламывала ноющая бесконечная боль. Именно из-за нее он и отключился несколько часов назад. Да не просто несколько часов назад, а считай, что вчера. Над головой на удивительно ясном небе мерцали звезды. Ощутимо пощипывал морозец. Да, в нынешних органах такой бы умелице цены не было.

Место, на котором Дорожкин пришел в себя, было разворочено до земли, до ямы глубиной в полштыка лопаты. В радиусе в метр блестела ледяная корка, дальше высился валик из выброшенной замерзшей земли. Вот что значит закрутка. Да, на коровьем лепехе было бы не так больно. Чего она от него хотела и почему он не сопротивлялся? Ведь почувствовал же, с первого мгновения почувствовал, что может не подчиниться, даже отбиться при желании? Что заставило его, деревенского парня Дорожкина Евгения, которому пришлось кое-что увидеть в жизни, подчиниться невидимым путам, что исходили из пальцев разъяренной бабы — Шепелевой Марфы. Матери убитого им человека. Человека ли? Да какая разница… Для Шепелевой какая разница…

Так почему он подчинился?

Дорожкин не подчинялся никогда и никому. Внешне податливый, добродушный весельчак и ухмылистый балагур, Дорожкин Евгений не брался на излом. И в школе, когда старшеклассники приходили задирать малышей, и в поселке, когда улица билась на улицу у поселкового клуба, а все улицы вместе против деревенских. Ни из-за чего, просто так, по факту присутствия на «чужой» территории. И в армии.

В армии было сложнее. Там нельзя было разобраться с обидчиком один на один. Там нельзя было подраться с несколькими, зная, что все равно запинают, но не убьют, помнут ногами ребра да бросят. Там унижение измерялось временем, а не доблестями или их отсутствием. Там Дорожкин оставался в гарантированном одиночестве весь срок службы. Его сослуживцы, забитые и зачуханные старшими призывами, брошенные офицерами на произвол «дедов», не то что не собирались вступаться друг за друга, у них просто не было для этого ресурса. Никакого ресурса не было и у Дорожкина. Никакого, кроме твердого убеждения, что дойти до края можно, а сваливаться с него никак нельзя. И когда, возмущенные неуступчивостью молодого солдата, на него двинулись сразу несколько «дедов», прижатый к стене казармы, он внешне спокойно вытащил из кармана нож, окинул взглядом вставших против него в первом ряду, сдвинул рукав гимнастерки и чирканул себя по запястью. Вот когда злоба в глазах сменилась испугом. А ведь когда по частям гарнизона водили арестованного «деда» и молодого солдатика, одного из оставшихся в живых братьев-близнецов (второй не успел одеться, «пока горит спичка»), из строя раздавались сдавленные смешки. Теперь, когда кровь лентой побежала по руке ухмыляющегося солдатика, смешков не появилось.

Тогда для Дорожкина все обошлось. Командир части не стал пытать его долгими разговорами, все понял — умный был мужик, а старослужащие определили для себя, что Дорожкин псих и лучше его не трогать. Так и дослужил психом до дембеля. Почему же теперь он не сопротивлялся?

Пошатываясь от тошноты и боли, Дорожкин выпрямился. Теперь он ничего не был должен Шепелевой. Не в том смысле, что он уже получил свое за ее сына, а в том, что она имела возможность сделать с ним все, что хотела, но не сделала. Или не могла сделать с ним все, что хотела? Чего она от него требовала? О чем шипела над самым ухом, когда мир вокруг смазался, превратился во внутренности сверкающей юлы, когда каждая клетка тела Дорожкина вопила от боли? Имя? Она требовала имя? Но ведь он не сказал ей его. Он ничего ей не сказал. Да и какое имя он мог сказать? Он же не знает никакого имени? Кого преследовал ее сын? Она хотела узнать, кого преследовал ее сын, когда Дорожкин столкнулся с ним нос к носу на пересечении Рязанского проспекта и улицы Паперника? Так… Она хотела прояснить Дорожкину память, но он все еще ничего не помнит. Значит, и ей он ничего не сказал. Ничего не сказал. Точно ничего.

Дорожкин нащупал пистолет в кобуре, наклонился за валявшейся под памятником сумкой. И в ней ничего не пропало. За спиной раздался шорох. Он резко оглянулся и разглядел быструю тень. Сфинкс остановился возле угла памятника, встал в стойку, как почуявшая дичь охотничья собака, и вытянул вперед морду. Или лицо. Было странно видеть на зверином туловище почти человеческое лицо. Но вот в глубоких впадинах глаз сверкнула чернота, и ощущение человеческого лица стерлось. Перед Дорожкиным стоял зверь. Сфинкс раздул ноздри, шумно выдохнул, развернулся и побежал прочь. Время Дорожкина еще не пришло.

Младший инспектор в изнеможении прислонился к граниту, ощущая спиной похабщину, вырезанную Шепелевым. Да, если его предшественник смог раскрошить гранит, проткнуть самого Дорожкина ему ничего не стоило. Так что же все-таки произошло тогда, в начале мая, на окраине Москвы? И было ли с Дорожкиным и раньше что-то подобное? Случалось ли ему забывать то, что он увидел и разглядел в подробностях?

Холод начинал хватать Дорожкина за плечи, да и в боку, на котором он лежал, поселилась стылая мучительная боль. Дорожкин закашлялся, снова наклонился, чтобы поднести комок снега к горячему лицу, выпрямился и медленно, привыкая к боли, начал огибать памятник.

Пушкина занесло снегом с головой. За чугунной оградой больницы на расчищенной дорожке светился огнями роскошный комфортабельный автобус, возле которого суетились люди в белых халатах. Они принимали выходивших из его дверей каких-то важных персон, усаживали их в больничные кресла на колесах, укутывали в пледы и катили куда-то в сторону широких стеклянных дверей и уютных вестибюлей с пальмами и огромными, сияющими через окна диковинными аквариумами. Тут же переминался с ноги на ногу Павлик и прохаживался довольный собою и всем происходящим Адольфыч.

— Во всем этом должен быть какой-то смысл, — прошептал Дорожкин. — Не в этом автобусе, и даже не во всем этом городе, а во мне. В том, что я работаю тем, кем работаю. Что я вообще оказался здесь. Что я все еще жив.

Неожиданно он подумал, что он жив, в том числе еще и потому, что так решил именно этот крепкий черноволосый человек со странной фамилией Простак. Но решил он так не в силу каких-то особых отношений с собственным младшим инспектором Евгением Дорожкиным, а потому что так было нужно. Кому-то, кто больше и важнее самого Простака.

Дорожкин оперся о край гранитного дивана и закрыл глаза. Было еще кое-что, что он вроде бы должен был помнить, но что никак не вмещалось в его память, потому как было сродни рвотному, которое должно было бы заставить изогнуться его в приступе тошноты не только отвратительным вкусом, но даже воспоминанием. Тогда, когда он вошел в комнату Алены Козловой и вдруг оказался на краю бездны возле огромного, бескрайнего, ужасного механизма-туши, он осознал, что вот это перед ним — это живое. Настоящее. Не мираж. Не видение. Не чья-то хитрая выдумка, а именно то, что он и видит. Живое существо. И спрашивал он тогда этого об Алене не потому, что рассчитывал что-то узнать, а потому, что услышал в голове ужасный голос, который, не произнося ничего, тем не менее спросил его сам: «Что хочешь, урод»? А потом добавил: «Спрашивай».

И вот только теперь, едва стоя на ногах, Дорожкин прошептал чуть слышно, чувствуя, что вкус крови во рту никуда не делся:

— Это еще надо разобраться, кто из нас урод…


Он добрался до дома Лизки Улановой примерно через час. Добрался и еще минут пять собирался с силами, чтобы поднять руку и постучать в калитку. Но стучать не пришлось. За забором залаяла собака, на невидимом крыльце заскрипели ступени, ворота приоткрылись, и вскоре Дорожкин, будучи раздетым, замер, лежа на лавке, и, уже засыпая, чувствовал на своем теле мягкие, но сильные руки хозяйки и потеки горячей воды.

Проснулся он опять под утро. В комнате пахло сырой чистотой, которая бывает после мытья полов. В печи потрескивали дрова, над столом метался огонек свечи, и Лизка Уланова бормотала что-то, перелистывая страницы псалтыря. Дорожкин поднял голову от подушки, почувствовал, что ломота в теле осталась, но теперь она уже была прошлой ломотой, и сел. Стрелки на часах показывали семь утра.

— Туда комком, обратно пригоршней, споткнулся, рассыпал, бросился собирать, земли нагреб, ни провеять, ни промыть, ни смолоть, ни сгрызть, жди, пока заново прорастет, чтобы скосить, да смолотить, да в ладони сжать… — Она посмотрела на Дорожкина, отложила книгу. — И опять. Туда комком. А обратно?

— Я видел пропасть, — пробормотал Дорожкин, удивляясь, что и в языке, и в губах, и в горле жила та же ломота, что и во всем теле. — Сначала какую-то пропасть, паутину, туман, а потом пропасть. А в пропасти было что-то тяжелое, огромное и… живое. Оно… словно шлепало клапанами или поршнями. Дышало. Или качало. Я у него спрашивал про Козлову, оно ответило, что не знает. Но про Веру я не спрашивал, это было еще до того, как я про Веру узнал.

— Марфа тебя закрутила? — спросила Лизка.

— Марфа, — кивнул Дорожкин. — Я сам… дался. Она догадалась.

— Догадки не рогатки, в грудь колют, да не упираются, — проговорила Лизка. — Зачем дался? Или ты с весами ходишь, взвешиваешь, чья беда тяжелее?

— Не знаю, — вздохнул Дорожкин.

— Это у тебя детей нет, — кивнула Лизка. — Когда детки за спиной или жена родная, тогда уж и правда под ноги, и кривда в канаву. Кривда, правда, не вывезет, но и правда облегчения не даст. Так и будешь жить, без огляда, да с чувством — дышат в спину родные или не дышат. Дышат или не дышат.

— Вера дышит? — спросил Дорожкин и посмотрел на фотографию.

— Дышит, — кивнула Лизка. — Медленно. Когда раз в день, а когда и того реже.

— Как ее поискать? — спросил Дорожкин.

— Не знаю, — медленно выговорила, вытолкнула слова изо рта Лизка, словно пузыри под водой выпустила. — Я уж почти полвека ее ищу. Здесь вполглаза, разумом на волосок, а всем остальным не здесь. Где только не была. Не могу дотянуться. Не по мне.

— А по кому? — спросил Дорожкин.

— Вот Вера и могла бы, — прошептала Лизка. — Она светилась вся. Не так, как я. Я ее светом горю, отраженным. Как она пропала, я вообще едва тлела, только в последний год снова поблескивать стала, словно надежду почувствовала или будто снова кто-то поблизости с огнем прорезался. Но не будет Веры, я вовсе погасну. Она же огоньком была. Тут на ней все и держалась. Сначала я огоньком была, а потом, как она родилась, так она стала. А до меня — мамка моя. А до нее ее мамка. Так мы тут и жили, у речки этой на малом взгорке, чтобы по весне разливом не застило. С тайным народом дружбу водили, с потайным перекликались. Я еще девчонкой была, когда тут Марфа появилась. Молодая еще, с мамкой и папкой. Могла наверх выбираться и обратно приходить. Я вот не могу. Да и тайные не все могут, и потайные не все. А она шустрая была, очень шустрая. Не из местных, откуда-то с Волги, что ли. Сказала, что всюду чернота эта потайная гнездится, а здесь, как на островке, и жить можно, и дышать есть чем. Срубили они домик на излучине, стали жить. Ну что же, все веселее. Веселее, а все одно скучно. Марфе все на месте не сиделось. То и дело выскакивала наверх. Возвращалась, рассказывала, что там наверху творится. Что царя убили, что власть наверху из одной кровавой ямы в другую переваливается. Что крестьян тех, кто покрепче, словно косой косят да цепами выколачивают. Но мы и сами догадывались, тогда словно мор среди тайного народа пошел, многие болели и умирали. Долго и мучительно. Так же было, только когда уже война наверху шла. Но еще до войны Марфа стала приводить кое-кого. Из тех, кому вовсе жизни наверху не было. Из разных краев. Из своей родной деревни, из других деревень. Так и вышло тут три деревеньки. Кузьминское, Курбатово да Макариха. Марфа тут вроде как старостой заделалась, ходила, грудь вперед, румянец и летом как в мороз. Благодетельница.

— Почему три деревни-то? — не понял Дорожкин.

— Наверху тут рядком три деревни, так и здесь так же вышло, — пожала плечами Лизка. — Я уж не знаю. Но всякий корешок к стволу, а ствол к корешку. Одно с другим не расцепишь. Тут выкопаешь, там провалится. Тут сожжешь, там сгниет. Так и дом надо строить по дому или рядом, а то ведь впустую домовая сила развеется, как ни стучи мозолями, а до уюта не достучишься. Про то, как наверху, — не скажу, а здесь так. Хотя против моего дома наверху и нету ничего, но мой-то дом старый, он уж корнями так глубоко ушел, что и не выкорчевать с наскока.

— Что значит «наверху»? — спросил Дорожкин.

— То и значит, — вздохнула Лизка. — Это как под водой. Пускай пузыри и смотри, куда они поднимаются, да плыви за ними. Вот и будешь наверху. Марфа, когда мы с ней вроде подружек были, так и говорила. Когда отсюда на оборотную сторону пробиваешься, вроде как всплываешь, а обратно возвращаешься, вроде как заныриваешь. Вот она и заныривала. Неплохо мы жили. Народ тут подобрался в основном крепкий, хозяйственный. А там уж и ворожить понемногу начали. Это ж как в лесу, когда пчелы в дуплах гудят, хочешь не хочешь, а бортничать станешь. А в сороковом как раз у меня Верочка родилась. Я за хорошего парня замуж вышла. Первым красавцем был, и работящим, и умницей, и добрым.

— И где же он? — спросил Дорожкин. — Умер?

— Умер? — удивилась Лизка. — Нет, не умер пока. Да что ему сделается? Жив он, хотя лучше б уж умер.

— Жив? — не понял Дорожкин. — А я его знаю?

— Мне неведомо, — прошептала Лизка. — Да и не слежу я за ним давно уж. С тех пор как он Марфе фамилию свою передал. Тут я отцовскую фамилию обернула и на себя, и на Веру.

— Подождите. — Дорожкин шевельнулся, поморщился — все тело продолжало ломить. — Вы хотите сказать, что у сына Марфы Шепелевой и вашей дочери один и тот же отец?

— Один, да не тот же, — закрыла глаза Лизка. — Хотя дура я была, дура. Тот же и был, и когда миловались с ним, и когда светилась я ему навстречу, как зорька. Только оно ведь как, в гладости и радости можно всю жизнь прожить и не ведать, что за человек рядом, а хлебнешь лиха, тут все и распустится, что было тихо. Сердцевинка-то веточки наружу лезет, когда на излом ее берешь. Володька мой видным парнем был. Я-то тоже красавицей слыла, а все одно — куда мне было до Марфы? Она и ростом была на голову меня выше, да и вообще… А тут самый красивый парень из пришлых, и у меня. Занозило ее это дело. Вот и увела мужа. Но не наговором. Могла бы, да не стала. Я бы почувствовала. Может, она и не прибила тебя только потому, что ты дался ей? Она злая, но не пустая и не без донышка. Ей изнутри победа нужна, а не снаружи. Так и Володьку моего захомутала. А уж на что он купился: на красоту ее или на бодрость, то уж неважно. Собрал вещички, чего их было-то, да и ушел. Впору б было слезы лить, да не до того стало. Завертелась тут жизнь. В пятидесятом появился Простак на своей тарахтелке, из-за леса по болотине весь в паутине выехал. А там уж и Марфа еще большую власть взяла, даже что-то вроде сельсовета под себя соорудила, да и пришлых сразу много набежало, начали строить что-то за речкой, но нас не трогали.

Народ, впрочем, все равно испугался. Затаился. Всем еще памятно было то, что с ними или с родными их случалось. Они ж всю нашу сторонку вроде как заповедной страной числили, а тут опять эти… краснофлагные. Но время прошло, убивать никого не стали, хотя переписали всех, и жить вроде стало повеселее. Начал свежий народец подбираться. Опять же и школа появилась, но Верка моя учиться не пошла, я ее дома и так всему уж научила. Все бегала смотреть на пленных, их много в бараках было. На гармошке научилась играть на губной. Но тогда мы еще с ней поровну огонек делили. А в пятьдесят пятом… в пятьдесят пятом весь огонь на Верку перешел. В тот год немцев расстреляли. И стало плохо. Верка моя заболела. Я полмесяца от нее не отходила, травами да снадобьями отпаивала, вытаскивала ее. Жизнь готова отдать была. А как Вера моя оклемалась, вышла я из избы и очумела. Городишко-то, что за речкой поднялся, словно обновку на себя натянул…

— А потом? — спросил Дорожкин.

— А потом суп с котом, — смахнула слезу со щеки Лизка. — Верка пошла в школу, экзамены сдала этим… экстерном. Устроилась в библиотеку при институте. Она умная у меня, бойкая. А в шестьдесят первом все кончилось… И дочка моя пропала.

— Как пропала? — переспросил Дорожкин.

— Так и пропала… — Лицо Лизки снова стало снулым, каким Дорожкин впервые увидел ее еще в метро. — Не пришла вечером домой. Но еще днем у меня сердце оборвалось. Показалось, словно по голове меня ударило. Даже в глазах потемнело. Я так и побежала в институт, а там никого, паника. Все говорят, что случилось что-то в лаборатории, что есть жертвы. Я спрашиваю, а где же Вера Уланова, она разве тоже в лаборатории? Нет, говорят, она была здесь, в библиотеке, никуда не выходила. Пробилась я через вахту, поднялась на второй этаж, зашла в библиотеку, а дальше уж и не помню… Только здесь в себя пришла, да и то в полусне все. Сколько лет в полусне. Если бы ты не запел тогда со мной… Мы с Верой так же пели друг с дружкой.

— А дальше? — спросил Дорожкин.

— Что дальше? — не поняла Лизка. — Вот оно дальше. Каждый день, каждая минута. На твоих глазах вершится. Народ-то уж привык, а по первости, когда особенно тех, что перегибли, похоронить пытались на курбатовском кладбище, а они из земли лезли, весело было. Жуть как весело. Володька-то Шепелев тоже пострадал тогда на испытаниях. Много народу погибло. Считай, что никто и не выжил из ближних. А Володька вовсе пропал, говорили, откуда выбрался потом, никто не знает. Но выбрался, хотя уж лучше бы не выбирался. Испортился он. И был порченый, так и вовсе испортился. Перекидываться он стал.

— В кого? — спросил Дорожкин.

— В зверя, ясно в кого, — прошептала Лизка. — В страшного зверя. В огромного. Но не так, как прочие. Прочие зверем по желанию или по нужде становятся, а Шепелев навсегда зверем стал, человеком становился на время. Редко становился. Когда Марфа его вызволяла. Она его крепко держала, но из зверского облика вызволяла с трудом. Он, конечно, кровушки требовал, но обходился тайным народцем. Всю округу, считай, очистил. Марфа и сына своего понесла, когда муж ее уже зверем был. Так бы все и шло своим чередом, а вот когда ты сына ее убил…

Дорожкин замер. Именно теперь он вдруг осознал, что он действительно убил Шепелева.

— Тогда он и вовсе ума лишился. Пыталась Шепелева его захомутать, да не вышло. А уж там почему да как — не ко мне вопросы. Хотя говорят, есть кто-то, кто им правит, словно собакой послушной…

— Так это он… — вспомнил Дорожкин чудовище, по которому он палил из пистолета. — Он тогда напал на Дира и на Шакильского?

— Да уж некому больше, — вздохнула Лизка. — Ты на работу-то собираешься? А то возьми ватничек-то. Замерзнешь. Зима еще свою силу не взяла, а все одно — жжется. Приходи еще. Ты ведь только Верку мою отыскать сможешь.

— Почему вы так думаете? — спросил Дорожкин.

— Надеюсь, а не думаю, — прошептала Лизка. — Не всякий ключ дверь откроет, но если уж какой и откроет, только тот, что бородками в скважину пройдет.

— Все дело, выходит, в бородках? — понял Дорожкин. — А вы глазастая, я ж не ношу бородку, как присмотрелись-то?

— Веселый ты парень, — прищурилась Лизка. — Жаль только, повода посмеяться у тебя нет.

— Скажите… — Дорожкин потянул с лавки высушенную и выглаженную рубаху. — А почему у вас нимбы… огоньки у вас отчего были? Да и есть ведь…

— Не знаю, — снова прикрыла глаза Лизка. — Ты что выяснить хочешь, не заразный ли сам? Не порча ли? Не знаю… Вера знала. Она ярко светилась. Ярче меня. Маленькой спрашивала у меня сама. Что я могла ей сказать? То, что и моя мамка мне говорила. Где вода блестит. Там, где родничок из земли бьет.

Глава 10 Кладбище

На улице легкий морозец щипал за нос и за щеки. Деревенская детвора скатывалась на санках со склона оврага, но притягательный высокий берег реки пустовал. Речка все еще не схватилась, бежала через белую луговину черной лентой, поблескивая бахромой ледяной корки по краям. Город сиял свежим снегом. Дорожки и дороги были очищены и посыпаны песком, но все прочее сверкало и слепило глаза.

«Как в деревне — пошел снег, забелило прошлую грязь, начинай жить с чистого листа. Может, и здесь так?» — подумал Дорожкин, но тут же махнул рукой: одно дело обложка, а другое оборотная сторона. Хотя что есть одно, что есть другое, объяснить бы он не смог, да так и не понял до конца. Снег под ногами поскрипывал, ветерок холодил шею, потому как воротничок у ватника был так себе воротничком, насмешкой, можно сказать. К тому же боль никуда не делась, примерно так же болело все у Дорожкина на следующий день после первого упорного дня занятий в бассейне, правда, тогда это была боль роста, боль сладостного прибавления сил, а теперь просто боль.

На мосту среди осколков льда лежали конские каштаны и клочья сена. На афише кинотеатра «Октябрь» сияли черным готические буквы, складываясь в словосочетание «Дары смерти»[62]. По городу привычно ползли маршрутки. На перекрестке улиц Носова и Октябрьской революции Дорожкин решил срезать и пошел дворами. Отчего-то он не хотел видеть собственный дом. Тем более что в нем и в самом деле никто не жил, кроме самого Дорожкина. Кроме него и Фим Фимыча. Теперь ему уже было наплевать и на шум за стеной, и даже на работу перфоратора в какой-то квартире, ему просто хотелось, чтобы за стенами жили живые люди. Живые люди, а не каменные морды, торчащие из стен.

Сфинксы, лежавшие на ступенях института, по-прежнему казались вырезанными из мертвого камня. Ступени у запертых изнутри дверей были тщательно выметены и очищены от снега. Тропинка, ведущая вдоль ограды к внутреннему двору огромного здания, была протоптана, и протоптана явно одним человеком. Неретин продолжал каждое утро отправляться в питейные заведения улицы Мертвых. Сейчас его следы были слегка припорошены редким снежком, и вели они внутрь территории.

Дорожкин перешагнул через ограждение кладбища и зашагал между оградой института и прибитым морозом, но все еще высоким бурьяном. У пролома тропа, как и раньше, раздваивалась, но теперь та ее часть, которая уходила в глубину кладбища, казалась нехоженой. Дорожкин перелез внутрь институтского двора и подошел к заднему входу. Тяжелая дверь подалась неохотно, и уже давнее ощущение повторилось. Дорожкин словно не вошел в здание, а вышел из одного пространства в другое. Он тут же понял, отчего в этот раз это ощущение показалось ему знакомым, точно такое же чувство он испытал, когда вместе с Диром и Шакильским переступил границу Кузьминского уезда. Так если верно то, что прибывающие в Кузьминск люди расширяли его территорию, так, может, и нелюди отвоевывали свое точно таким же способом?

Внутри ничего не изменилось. Даже бюст Ленина на входе точно так же был наряжен вахтером. Разве только пол в коридоре был вымыт кое-как, точнее, на чистом кафеле виднелись следы ботинок и чего-то более крупного и тяжелого.

— Ну что там увидели? — окликнул его Неретин.

Георгий Георгиевич стоял у входа в собственный кабинет и медленно застегивал пуговицы пиджака.

— Следы, — отозвался Дорожкин. — Тут прошло какое-то существо огромного размера. Длина шага примерно метр двадцать, выходит, что и рост его где-то метра в три. Если не больше. Да и отпечатки странные. Словно он шел на каблуках, да еще пятился.

— На копытах, — пояснил Неретин, — вам знакомо существо под именем Минотавр?

— Бросьте. — Дорожкин подошел ближе и почувствовал запах перегара. — Не хотите же вы сказать, что у вас здесь живет человек огромного роста, да еще с головой быка?

— Ну физиология имеющегося у нас Минотавра, конечно, несколько отличается от традиционного представления о, так сказать, каноне соответствующего существа, но определенное сходство имеется. Да вы заходите, Евгений Константинович, заходите. — Неретин посторонился, пропуская Дорожкина в кабинет. — Знаете, Вальдемар Адольфыч вовсе перестал уделять внимание институту. Говорит, что пока что имеются задачи и поважнее, чем сдувать пыль с лабораторных журналов прошлого века. А у нас тут столько всего интересного!

— Даже дышится как-то по особенному, — заметил Дорожкин и тут же замотал руками. — Вы не подумайте, я не о….

— Я и не думаю, — хмыкнул Неретин, отправляясь на место за столом. — Я, кстати, противник всего тайного или тихого. Не люблю недомолвок и шепотков. Знаете, шепотки подобны шептунам. И перегар должен быть грандиозным. Мне он так просто необходим. Голова начинает расплываться в тумане, но именно это мне и нужно. В таком состоянии я менее опасен. Трезвость же… А ведь это важно, что вы почувствовали отличие здешней атмосферы. Да. Здесь дышится по-особенному. Потому что здесь концентрация тайного народа — особенно велика. Нет, понятно, что у Быкодорова колхозничков больше, но у него еще имеется и эта противоестественная мята…

— Я видел этих самых колхозничков, — откликнулся Дорожкин, извлекая из сумки бутылку. — Не самое душеуспокоительное зрелище. Я, правда, был уверен, что эти существа должны быть огромного роста, если судить по мифологии. А на самом деле этот ваш Минотавр стоит двух десятков любых из них. Я о весе говорю…

— Понимаете, — Неретин задумался, — а ведь Минотавр вовсе не из тайного народа. Я бы даже сказал так, он даже и не Минотавр, а нечто производное…

— От кого? — спросил Дорожкин, уже представляя ответ.

— От меня, — твердо сказал Неретин. — Да вы спрячьте пока бутылку, спрячьте. Сегодня я смогу продержаться чуть дольше. Знаете, на самом деле это странно, но ведь в этом есть некий парадокс. Если я не начинаю с утра похмеляться, то стремительно скатываюсь к порогу, за которым начинается страшное. Поэтому должен пить, и пить, и пить до полной отключки. Зачем же тогда мне назначена дикая головная боль при питье? Она же должна быть с похмелья? Но боль ужасная, невыносимая, поверьте мне. Она словно загоняет меня в клетку…

— Подождите. — Дорожкин опустился на стул напротив Неретина. — Стоп. На минуточку. Но в вас же нет трех метров роста? А как же некий предполагаемый закон… сохранения массы? Вы же не превращаетесь в дирижабль? Объясните. Вы же ученый.

— Ученый? — хмыкнул Неретин. — Я, дорогой мой, давно уже не ученый. И даже не отставной мудрец. Забудьте все, что я говорил вам в прошлый раз. А что касается сохранения массы… она есть, поверьте, и я волочу ее за собой, как тяжкий груз. Кстати, а ведь вы не были удивлены, когда я сказал, что этот самый Минотавр производное от меня…

— От меня все ждут удивления, — заметил Дорожкин. — Но удивление может возникать только при свежести восприятия. Одна ложка сахара — сладко, вторая — еще слаще, третья — очень сладко, но все последующие сладости не прибавляют, разве только тошноты.

— И все-таки, — прищурился Неретин.

— Я кое-что узнал о том дне, — проговорил Дорожкин. — О тридцатом октября шестьдесят первого года. И о вашей роли в тех событиях.

— О роли, — протянул Неретин. — Да уж. Роль, прямо скажем, была незавидной. И это все, что вы узнали?

— Я был в промзоне, — сказал Дорожкин. — Видел там такого… спрута, который запустил щупальца в город и сосет из него соки.

— Вот так, значит, — откинулся на спинку стула Неретин. — Сосет, говорите? А если питает? Как чайный гриб? Только выделяет не сладкую водичку, а, извините, электричество, транслирует телевизионные программы, осуществляет связь?

— А как же тогда закон сохранения массы, энергии, да чего угодно? — поднял брови Дорожкин. — Это что, неизвестный донор, что ли? Материализовавшийся рог изобилия?

— Рог изобилия и паразит — в одном лице, — пробормотал Неретин и поднялся. — «Во всем мне хочется дойти до самой сути…»

— «До оснований, до корней, до сердцевины»[63], — продолжил Дорожкин. — Что произошло тридцатого октября одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года? В одиннадцать часов тридцать две минуты?

— Даже так? — пробормотал Неретин. — Что ж, давайте бутылку. И пойдемте.

Он сделал глоток только в коридоре. Умело откупорил бутылку, глотнул и пошел твердой походкой в глубь коридора. Молодой человек лет тридцати пяти. Столько ему и было в далеком шестьдесят первом году? Сколько бы ему стало теперь? Под девяносто? Или его вовсе бы уже не было?

Дорожкин покосился на дверь кабинета Дубицкаса — неужели там до сих пор лежит его прах, обвалившийся развалинами вместе с потерявшей объем одеждой? И маленькие черные очки в нагрудном кармане…

— Не отставайте, — обернулся Неретин, делая еще один глоток. — Боюсь, что подобную экскурсию я не смогу предлагать вам часто.


— Чем вы их кормите?

Дорожкин окликнул Неретина, невольно ожидая, что тот обернется, и он вместо человеческого лица увидит морду зверя.

— У вас тут очень чисто. Ни пылинки. И стекла блестят. И на потолке ни паутины, ни пыли. Эти… тролли очень старательны. Они работают за деньги или за еду? Или за возможность остаться в живых?

— Они сами кормятся. — Неретин остановился в конце коридора у широкой лестницы, дождался Дорожкина. — Кто как. Я их отпускаю ночью. Кто-то ловит рыбу в водохранилище, кто-то уходит в лес. Недалеко, в лесу опасно… Так что я им ничего не плачу.

— Тогда почему? — Дорожкин подошел к Неретину почти вплотную, тот смотрел на него сверху вниз. — Почему они остаются здесь? Что их держит?

— То же самое, что заставляет Адольфыча наполнять город людьми, — сказал Неретин. — Тут ведь дело в чем, когда на поле много желтых цветов, поле кажется желтым. Но это не значит, что на поле нет цветов другого оттенка.

— А какого цвета те, кто начищает ваши коридоры? — спросил Дорожкин.

— Они здесь жили когда-то, — объяснил Неретин. — И они больше привязаны к земле, на которой их родина, чем вы привязаны к своим родным. Я не скажу, что они умрут, если связать их, бросить в контейнер и вывезти куда-нибудь километров за сто, но будут угнетены вплоть до оцепенения. У них просто нет выбора. Пойдемте. У нас опять не так много времени.

Ступени уже были не столь чисты, камень словно был подернут серым налетом, и чем выше поднимался Дорожкин, тем явственнее ощущал странный запах, похожий на смесь запаха сырой земли и растертых в пальцах веточек туи. Коридор второго этажа был заполнен неподвижными телами. Они лежали под высокими черными окнами и напоминали картофельные мешки. Размеренное дыхание говорило о том, что «мешки» были живыми существами.

— Идемте, идемте, — поторопил Неретин Дорожкина. — Не волнуйтесь, здесь они чувствуют себя в относительной безопасности, поэтому могут себе позволить расслабиться. Жаль, что эти собачки у входа не позволяют мне принять тех несчастных, что истязает Быкодоров. Впрочем, институт тоже не безразмерен. Если их будет больше, здесь просто станет нечем дышать. А в аудитории и лаборатории я их пустить не могу.

— Надеетесь, что рано или поздно институт возобновит свою деятельность? — спросил Дорожкин.

— Нет, что вы, — пожал плечами Неретин. — Я теперь надеюсь только на две вещи. Во-первых, на то, что конец моей жизни не будет слишком уж мучительным. Во-вторых, что посмертное мое существование, если оно, конечно, есть, не заставит меня вспоминать нынешнее бытие с сожалением.

— Вы рассчитываете на посмертное существование? — спросил Дорожкин.

— Скажем так, — Неретин остановился у высоких дверей и загремел ключами, — я его имею в виду. Его или его возможность. Некоторые обстоятельства позволяют думать… Ну ладно, заходите.

Двери заскрипели, Неретин щелкнул выключателем, под потолком заморгали лампы, и Дорожкин увидел высокие стеллажи, кое-как накрытые тканью, многоящичные секретеры, картины на стенах, свернутые в рулоны ковровые дорожки.

— Библиотека, — объяснил Неретин, затем прислушался к чему-то, метнулся к двери и прикрыл ее. — Говорите негромко. Не все представители тайного народа безобидны. У меня-то проблем не будет, но вам бы не следовало забывать об осторожности. Слышите?

Дорожкин замер. По коридору шел кто-то грузный, даже тяжелый. Пол под его тяжестью не просто скрипел, он подрагивал. Неизвестный замер у входа в библиотеку, шумно выдохнул, судя по громкому шороху туши о прикрытую дверь, развернулся и заскрипел в ту же сторону, откуда появился.

— Уф, — выдохнул Неретин. — Не любит чужих. Странно, в это время он обычно спит в рекреации, дальше по коридору. Ладно, некоторое время у нас теперь есть.

— Кто это? — спросил Дорожкин.

— Единорог, — ответил Неретин.

— Хорошо, что не Полифем[64], — постарался улыбнуться Дорожкин.

— Напрасно улыбаетесь, — растянул губы в улыбке Неретин. — Единорог здесь — это не совсем то, что обычно принято представлять в виде единорогов. Как видите, местные, как говорит Быкодоров, колхознички тоже не слишком напоминают каких-нибудь романтических существ с крылышками. В том числе и скандинавских великанов.

— Вам это не помешало найти с ними общий язык, — заметил Дорожкин. — Да и единорога вы не слишком боитесь.

— Да, — задумался Неретин. — Я даже позволял себе с ним повозиться. Правда, не в этом облике. И не здесь. В спортзале. Но шведских стенок там больше нет. Итак, мы в библиотеке. Скажите, — Неретин снова приложился к бутылке, — что бы вы хотели узнать? Я бы даже спросил так: что бы вы могли успеть узнать? Думаю, что еще несколько минут у нас есть. Или все упирается в тридцатое октября одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года? В одиннадцать часов тридцать две минуты?

— У меня есть еще один важный вопрос, но я оставлю его на конец беседы, — поспешил заметить Дорожкин.

— Ладно. — Неретин снова приложил к губам бутылку. — Думаю, вам известно, что тридцатого октября одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года, в одиннадцать часов тридцать две минуты, над архипелагом Новая Земля был взорван самый мощный термоядерный заряд за все время испытания ядерного оружия.

— Да, — кивнул Дорожкин, — пришлось кое-что сопоставить. Но Новая Земля довольно далеко отсюда.

— В масштабах Земли — да, — согласился Неретин. — Но Земля сама по себе довольно маленькая планета. Я не хочу сказать, что я бывал на больших планетах или еще где-то, но осознание того, что наша Земля вместе со всей ее обложкой, подложкой и всей прочей мишурой есть мир вовсе не бесконечный, важно. Я, кстати, узнал о том, что все-таки произошло тридцатого октября шестьдесят первого года не так давно. Лет так десять назад. Вы знаете, что взрывная волна от того взрыва обошла земной шар трижды?

— Ну я не углублялся… — пожал плечами Дорожкин.

— А я углублялся, — пробормотал Неретин. — Собственно, в этом и состояли мои исследования — углубляться. Хотя уже тогда мне следовало задуматься над многим. Задуматься в пятьдесят пятом, когда над Кузьминском встал туман и город получил тот свой облик, который вы теперь можете наблюдать. Связать это с пролитой кровью военнопленных. Но мы тут все сами себе казались открывателями чудесной страны. Одним чудом больше, одним меньше. А тогда, когда Простак надавил на Перова и дал команду расстрелять пленных… Знаете, расстрел проводился ночью, я как раз занимался с аборигенами. Тогда еще были надежды как-то вписать их в нашу систему, что ли. Звуков выстрелов было не слышно, все это делалось в котловане, на месте которого потом был построен лабораторный ангар, но, уверяю вас, инспектор, каждую чужую смерть все эти существа принимали так, словно пули пробивали их плоть. Раз за разом они падали наземь и стонали. Кстати, будьте уверены, что, если кого-то убьют где-то поблизости и теперь, вы услышите их стоны. Теперь, Евгений Константинович, мне кажется, что человек лишен какого-то важного органа. Какой-то способности. Ну все равно, как если бы отличительной способностью человечества была бы врожденная глухота. Так вот она есть, эта самая глухота. Но чего мы лишены, мы сами определить не в состоянии. Разве только чувствуем иногда, что тыкаемся на ощупь. Вот и я.

Неретин снова приложился к бутылке, в которой уже оставалась половина.

— Тут, в Кузьминске, имеются серьезные аномалии пространства. Думаю, что и аномалии времени. Я был руководителем лаборатории, которая занималась банальными замерами, фиксацией происходящего. Были еще и другие лаборатории, тот же Дубицкас пытался заниматься искажениями времени, административная часть во главе с Перовым занималась все больше обустройством тыла. Другие лаборатории пытались изучать феномен самого Адольфыча. Ведь тогда только он мог провести сюда и людей, и технику, и грузы. Правда, потом выяснилось, что это способна делать и крестьянка Шепелева, но использовать ее не удавалось. Своенравная оказалась особа. Ну неважно. Короче, мне удалось установить закономерность, которая, скажем так, была связана с некоторой суммой вибраций. Расчетным путем был установлен центр этих вибраций, если имеет смысл вообще как-то ориентировать в пространстве те категории, которые все привычные ориентировки нарушают. А потом… потом была построена установка, которая, по моим расчетам, могла бы заменить того же Адольфыча.

— И во время ее испытаний вы решились достичь того самого центра, источника вибраций? — спросил Дорожкин.

— Нет. — Неретин снова глотнул из бутылки. — Такой цели я себе не ставил, да и не мог ставить. Конечно, задумывался о чем-то подобном, но только в плане будущих размышлений. К тому же центр вибраций находился не здесь, а как бы… в глубине. Нет, тогда главным была техническая возможность переброски материальных тел для начала в то, что теперь в Кузьминске называют паутина или грязь. А потом уже и на Землю.

— И?.. — заставил оторваться от бутылки Неретина Дорожкин.

— И ничего. — Неретин вздохнул, взгляд его становился все более мутным. — В тот день мы просто тестировали установку. Научились выходить на уровень начала паутины. Можно сказать, царапали оболочку. Ну начальство и устроило показательные запуски. Был практически весь институт. Даже рядовые лаборанты. Установка прошла контрольные уровни, начала, как мы говорили, буриться, а в одиннадцать часов тридцать две минуты все прекратилось. Я сам не видел, что произошло. Для меня все погасло. А когда я пришел в себя, то увидел трупы, трупы, трупы, кровь и то же самое, что видели и вы. Не знаю, как я смог оттуда выбраться. Там еще ползала по полу лаборантка Катенька, с разодранным в лохмотья животом, но не умирала, а кричала что-то, смотрела на меня с ужасом и складывала на тележку куски тела Перова. Представляете, несла голову Сергея Ильича, оторванную голову, из которой вместе с какими-то жилами выходил словно какой-то дым, а голова хлопала глазами и пыталась что-то говорить. Я почти сошел с ума. Нет, я сошел тогда с ума. Или сошел бы, если бы не Дубицкас. Он метался вокруг, спотыкался о разорванные в клочья тела, махал окровавленными руками и кричал: «У меня не бьется сердце, у меня не бьется сердце»… Я приложил руку к груди, у меня сердце билось.

Неретин замолчал. Дорожкин тоже не проронил ни звука.

— Знаете, — оживился Неретин, — а ведь в тот день была решена проблема электроэнергии. Наша маленькая гидроэлектростанция не справлялась. Дома топились каминами…

— Но взрыв! — напомнил Дорожкин. — Почему катастрофа совпала со взрывом?

— Как выстрел в горах, — откликнулся Неретин. — Громкий крик. Та самая соломинка на спине верблюда, которая заставила его переломиться. Недостающая пакость среди того ужаса, который творился в стране. По-другому я это не могу объяснить.

— Тогда что же там, в ангаре? — спросил Дорожкин.

— Думаю, что это какой-то паразит, — усмехнулся Неретин. — Гигантский паразит. Межпространственный! Я же уже говорил. Что-то вроде чайного гриба. Что-то потребляет, но многое и дает. Чертовски удобная штука. Кстати, многое и не дает. Вот не дает до конца упокоиться мертвецам. Вам бы о том с Дубицкасом поговорить, он последние годы, уже после собственной смерти, серьезно этим занимался. Но его больше нет. По-настоящему нет.

Неретин пристально посмотрел на Дорожкина и добавил:

— Как-то так вышло, что он сумел освободиться. Другие пытались, но не выходило. Кое-кто по первости даже сжигал себя, в кислоту бросался. Ну и чем закончилось? Пребыванием в тех же пределах, но в виде бестелесной тени, обремененной все теми же физическими страданиями. Они бродят тут ночами… А вот у Дубицкаса получилось… Хотел бы я узнать как…

Дорожкин промолчал.

— Захотите проститься, так я дал команду отнести его останки на кладбище, — усмехнулся Неретин. — Ведь вы общались с Антонасом Иозасовичем? Так что милости прошу на кладбище. Днем там народ мирный, да и ночью, похулиганить могут, а обидеть нет.

— Это все по первому вопросу? — спросил Дорожкин.

— Вот. — Неретин подошел к столу, поднял файл с пожелтевшим листом бумаги. — Возьмите. Это рапорт Перова о происшедшем. Написан, правда, рукой его лаборантки, но тому есть объяснения. Он единственный, кто, несмотря на ужасные травмы, оставался в сознании в течение почти всего испытания. Вплоть до того момента, как ему оторвали голову. Прочитайте. Тут с подробностями. О том, как я вместе с рабочим Шепелевым был засосан в трубу, как оттуда же появился ужасный зверь и начал рвать на куски и уничтожать людей. И даже то, как потом вместо зверя на полу ангара обнаружился голый Неретин Георгий Георгиевич. Ваш второй вопрос, Евгений Константинович?

— Вера Уланова, — вспомнил Дорожкин, убирая в карман файл. — Здесь работала библиотекарем Вера Уланова. Она пропала в тот же самый день.

— Да, — вдруг тепло улыбнулся Неретин. — Помню. Светлая такая была девчушка. Но я ничего не могу сказать о ней. Мне с неделю было не до того, а потом… Потом институт уже не оправился. Да и ее рабочего места уже давно нет, я еще пытался тут работать, многое переставил. Хотя вот.

Неретин выдвинул верхний ящик секретера, на котором не было никакой литеры.

— Вот. — В руках его желтела картонка. — Это формуляр. Дубицкас сказал, что именно он и оставался на ее столе. А книга исчезла. Кстати, выписала ее она на себя.

— «Aula linguae Latinae»[65], — разобрал Дорожкин аккуратный почерк. — Зачем ей была книга для чтения по латинскому языку?

— Да так, — махнул рукой Неретин. — Мы частенько переговаривались с Дубицкасом на латыни. Это давало нам ощущение некоей защищенности. Думали, что можем обсуждать все, что угодно. Но ошибались. Простак, кстати, понимает латынь. Имейте это в виду. Он вообще очень многое понимает. Слишком многое для обычного администратора. А Вера всегда дула губы, что не понимала наших слов. Пообещала освоить латынь.

— Я возьму этот формуляр, — сказал Дорожкин.

— Поверьте мне, — допил остатки коньяка Неретин, — однажды этот туман исчезнет и унесет с собой и город, и, скорее всего, меня. Постарайтесь, чтобы он не унес и вас. Поэтому избавьтесь от излишней доброты. Benefacta male locata malefacta arbitror[66].

— Латынь тоже не изучал, — вздохнул Дорожкин.

— Не жалейте негодяев, — медленно проговорил Неретин. И добавил: — Знаете, а ведь порой мне уже не помогает и опьянение. Идите, инспектор, я побуду еще здесь.


В коридоре стоял шерстистый носорог[67]. Дорожкин мгновенно облился холодным потом, но на ногах устоял. До зверя было около двух десятков шагов, до лестницы, за спиной Дорожкина, около десяти. Странно, что у него не возникло желания рвануть обратно в библиотеку. Может быть, из-за неприятного скрежета, который стал раздаваться оттуда, едва Дорожкин закрыл за собой дверь, или из-за черных пятен, которые образовались на месте зрачков Неретина, когда тот цедил сквозь стиснутые зубы: «Идите, инспектор, я еще побуду здесь»?

Дорожкин еще раз взглянул на зверя, маленькие глазки которого находились неестественно близко к огромному черному рогу, посмотрел на все так же ровно дышащих неретинских уборщиков и медленно, удерживая дрожь в коленях, повернулся к зверю спиной. Да, «не совсем то, что обычно принято представлять в виде единорогов» равнялось ростом с Дорожкиным даже в таком, четвероногом состоянии. Одно утешало: добежать до лестницы Дорожкин успевал в любом случае, а там уж такой зверь, бросься он за невольной жертвой в погоню, не совладал бы с толстыми ногами на мраморных ступенях. Хотя раздавить своей тушей Дорожкина мог.

Зверь не бросился. Дорожкин добрался до лестницы, медленно спустился до первого этажа и пошел по длинному коридору, ускоряясь с каждой секундой. На улицу он уже выбежал, жадно хватая ртом морозный воздух и обзывая себя самыми непристойными эпитетами. Остановился, только перебравшись на тропу в бурьяне. Постоял пару минут и вдруг побрел по занесенной снегом дорожке в глубь кладбища. Для порядка обозвал себя идиотом, но всю последующую дорогу бормотал одно и то же:

— Не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня.

Бурьян вскоре кончился, и начались могилы. Снег припорошил их основательно, но, верно, ветер смел белую пудру, и они вспучивались из белого травяными холмиками, словно кладка огромного насекомого. И тут и там в беспорядке торчали кресты, обелиски, какие-то стелы, просто таблички на забитых в землю кольях, между ними кое-где тянулись вверх молодые и не очень молодые березки и рябины, но большая часть их оказалась вырублена. Впереди, там, где серыми коробками стояли склепы, поднимался дымок и двигались какие-то фигуры. Подобные фигуры, но неподвижные, попались Дорожкину еще раньше. Вдоль дороги, в которую обратилась заснеженная тропа, кое-где стояли скамьи, и вот на них, не сплошь, но часто сидели мертвецы. Они сидели неподвижно, кто скорчившись в комок, кто ровно, выпрямив спину, кто лежал, упав на бок. На их лицах и одежде не таял снег, но Дорожкина окатывало ужасом, потому что в глазах каждого, утопленная в смертной муке, таилась жизнь. Она продолжалась черными точками зрачков, но была столь явственной, что холод, который охватывал Дорожкина изнутри, делал дующий в лицо ветер почти теплым.

У костра стояли пятеро. Дорожкин не смог узнать, был ли среди них кто-то из тех, кому он передавал тело Колывановой, но все они были похожи на близнецов, как могли быть похожи на близнецов забытые на ветвях яблони антоновские яблоки. Мертвяки тянули к огню руки, в котором как раз и сгорал вырубленный кладбищенский подлесок. У одного из пяти на носу торчали очки Дубицкаса.

Дорожкин подошел к костру, поймал медленное, страшное движение желтых белков глаз в свою сторону и показал пальцем на мертвяка в очках. Тот продолжал тянуть руки к костру, а его сосед хрипло проскрипел:

— Слепой, тут живчик какой-то отчаянный забрел на кладбище, пальцем в тебя тычет.

— Спроси его, чего хочет, — прохрипел тот, кого назвали слепым.

— Что ты хочешь? — повернулся к Дорожкину сосед слепого, и Дорожкин с облегчением выдохнул, с ним стали говорить.

— Очки, — сказал Дорожкин, раздумывая, что будет, если ему придется пострелять по страшной пятерке. — У вашего приятеля на носу очки Дубицкаса. Они мне нужны. Могу предложить тысячу рублей.

— А? — повернулся к соседу слепой.

— Деньги предлагает, — объяснил тот, — тысячу рублей за очки. За очки Иозасовича.

— Как? — повернулся к Дорожкину тот, кто стоял к нему ближе других, и Дорожкин наконец узнал того, по кому стреляли из рогаток дети гробовщика. — Как Антонас отчалил?

— Рассыпался, — после паузы сказал Дорожкин. — В пыль. Кто-то отпустил его. Наверное.

— Узнай, — с надеждой вымолвил собеседник Дорожкина. — А мы тебе не только очки, но хоть весь его прах возвернем. Его в общую могилу сбросили. А хочешь, мы тебе склеп Дубицкаса отдадим? Он побеспокоился, заранее прикупил себе.

Дорожкин покосился на ряды склепов и тут только понял, что они ему напомнили. Вместо кладбищенских сооружений вдоль дороги стояли серые сантехнические кабинки.

— Узнаю, — пообещал Дорожкин. — Сам не зайду, так через отца Василия передам.

— Узнай, — еще раз попросил собеседник. — А очки… очки мы тебе отдадим. Слепой, отдай очки.

— Мерзну я, — пожаловался слепой. — Что мне его тысяча? Вот если бы он курточку какую дал. Или одеяло. Я бы еще отдал.

— Курточку! — вспомнил Дорожкин и заторопился, стягивая с плеч ватник. — Курточки нет, а вот ватничек — считай, что новый.

— Ватничек? — шевельнулся слепой. — Ватничек пойдет. Хороший ватничек-то?

— Хороший, — кивнул его сосед.

— Ну ладно, — качнулся слепой и медленно снял очки с заледенелых ям, которые когда-то были глазами. — Держи. Да береги их. Дубицкас хорошим мертвяком был. Интеллигентным. Чего только в своем этом институте пропадал целыми днями?

Глава 11 Смотрины и проводы

Маргарита встретила его на перекрестке Октябрьской и Мертвых. Словно из-под земли выросла. Или улицу переходила? Куда она могла идти? Покачала головой.

— Почему голый?

— Голый? — Дорожкин растерянно окинул себя взглядом. — Почему же голый? В штанах, в свитере…

— Хорошо, что не босиком, — пустила улыбку на идеально гладкую щеку — ни родинки, ни прыщика, ни морщинки, ни шрамика. — Вот такой народ эти мужики. Первым делом проверяет наличие штанов.

— Я в «Дом быта», — объяснил Дорожкин. — Куртку сдавал в починку, так уж с месяц, если не больше, совсем забыл. Зима, однако, надо забрать. Вот.

— Поняла. — Она смотрела на него не то с насмешкой, не то с надеждой, не то с сочувствием. — Если что, помни. Рытвины и ухабы ничего не говорят о направлении. Они говорят о дороге.

— Запомню, — пообещал Дорожкин и тут только разглядел, что и Маргарита была раздета, точнее, одета не по-зимнему: в коротких сапожках, в черных джинсах с широким поясом и кобурой на ремне, в блузке, едва сдерживающей высокую грудь, в вырезе над которой таял на смуглой коже снег.

— И смотришь, начиная с ног, — усмехнулась Маргарита. — И это влюбленное существо? В глаза смотреть надо, в глаза, парень. Спиной не повернусь, не надейся. И еще один совет дам. Самый главный. Когда в глаза смотришь, много видишь, но и выдаешь многое.

Сказала и растаяла, исчезла, растворилась. Без улыбки, без тени, без ничего. Дорожкин взглянул на тротуар. На свежем, едва нападавшем снегу отпечатались следы изящных сапожек. И ни следов приближения, ни удаления загадочного объекта под названием Маргарита Дугина не было.

Мороз ощутимо забирался под свитер.

— Влюбленное существо, — пробормотал Дорожкин под нос. — Без меня меня женили.

Он снова посмотрел на здание «Дома быта» и двинулся к почте.

Девица за стеклом старательно румянила щеки, за другим стеклом Мещерский, судя по звукам, уничтожал виртуальных монстров. У заляпанного чернилами стола сидел какой-то невыразительный тип, который тут же двинулся к выходу, едва Дорожкин шагнул к Мещерскому.

— Воюешь?

— Ага, — кивнул Мещерский. — Вспоминаю боевое прошлое. А ты что?

— Да вот. — Дорожкин кивнул на телефон. — Хотел позвонить, а потом вспомнил про того… спрута в промзоне. Не хочется говорить через него.

— То же самое, — задумался Мещерский. — Сеть-то ведь тоже через него. И телевизор. Правда, очень все похоже на настоящее… Может, он вроде посредника? Ну такой типа буфер? Кэш? В одном месте подсасывает все это дело, в другое впрыскивает. Или все это обман? Подделка? Ты дома-то был? Нам с тобой деньги хоть настоящие платят?

— Вроде настоящие, — вздохнул Дорожкин. — Что с Машкой?

— Нет ее пока, — сморщился Мещерский. — Не, заглядывала еще сегодня утром. Притащила завтрак в судке. Как в больницу. Сказала, что для нее у меня что-то вроде карантина. И что ты на меня плохо влияешь. Что она давно заметила, что ты, вместо того чтобы жить, дышать полной грудью, всегда стараешься разобраться, чем это ты дышишь, да где ты живешь, да почему… Зануда ты, она сказала. Ты это, зануда, разобрался с тем, что мы с тобой там видели? Что это была за… капельница? Кстати, я тут специально узнавал, воду мы не из нее пьем, водопровод нормальный, скважина имеется, насосы.

— Есть мнение, что это «что-то» вроде паразита, — заметил Дорожкин.

— Ага, — задумался Мещерский. — То есть вся эта хрень типа присосалась к местной действительности? И что же она из нее сосет? По мне, так, наоборот, впрыскивает.

— Думаю, что-то сосет, — сказал Дорожкин. — И впрыскивает. Так я слышал, что некоторые твари тоже впрыскивают. Замотают в паутину жертву, впрыснут ей внутрь свой желудочный сок и сидят рядом, посвистывают. Ждут, когда «обед» приготовится.

— Тьфу! — раздраженно сплюнул Мещерский. — А поаппетитнее сравнений у тебя нет?

— Ну почему же? — пожал плечами Дорожкин. — Нет, ну понятно, что на вареное яйцо может быть два взгляда, и со стороны завтракающего гуманоида, и со стороны курицы. Что собираешься делать?

— Ничего. — Мещерский вздохнул, снова положил руку на мышку. — Ждать буду. А что я могу? Если ничего хуже не будет, так можно всю жизнь прожить. Денежка капает, надо мной не капает. Машка… Образуется все с Машкой, а не образуется, еще что-нибудь придумаю. Бывало и похуже. Ничего, человек ко всему привыкает.

— Получше, значит, не хочешь? — спросил Дорожкин.

— А я не знаю, что такое «получше», — огрызнулся Мещерский. — Да, кое-что мне не нравится. Чудищ этих, что тот кадр во френче стегает, жалко. Да хоть бы они и овцами были, все равно было бы жалко. Но это все жизнь, понимаешь? Так везде. Вот ты сидел у себя в квартире съемной в Москве, и в то же самое время, заметь, параллельно, где-то в отделении милиции метелили ни в чем не повинного мужика. Да хоть бы и повинного! А где-то в подворотне бритоголовые забивали какого-нибудь таджика. И одновременно какие-нибудь таджики или кавказцы, неважно, где-то рвали на части русскую девчонку. Цыгане продавали наркотики. Дети в больницах умирали, которых на самом деле вполне себе могли бы вылечить. Людям не хватает на самое необходимое, а в это время кто-то из нынешних бонз сцеживает какой-нибудь латиноамериканской стране миллиарды, олимпиады всякие затевает. Вот скажи, ты этого не знал? Знал. Тебе это жить мешало? Да нисколько!

— Мешало, — не согласился Дорожкин.

— Нет, — мотнул головой Мещерский. — Не зацепило бы, так бы и прожил счастливую долгую жизнь. Вот смотри, если бы та же Германия победила, тот немец, что жил бы возле какого-нибудь концлагеря, постепенно бы ко всему привык. Однажды, когда фашисты бы сожгли последнего еврея, концлагерь бы закрыли, крематорий бы разобрали. И все бы успокоились. Не сразу, постепенно, но успокоились бы. А ты думаешь, что такого не было? Было, и много раз. Тысячи, десятки тысяч людей уничтожались. А тут какие-то чудища, тайный народ, тролли, не знаю что… Судьба у них такая. Ты герой, Дорожкин? Я нет. В чем дело?

— Дело в том, График… — Дорожкину отчего-то стало жалко Мещерского, который вот теперь всем своим существом давал понять, что все, что с ним происходит, происходит не по его воле, что он, Мещерский, ничего этого не хотел и не желал, и хочет он только одного, чтобы его оставили в покое. — Дело в том, График, что последнего еврея не бывает. Ну и так далее, в прогрессии.

— Ты чего голый-то? — окликнул Мещерский Дорожкина уже в дверях.

Телеграфистка фыркнула. Дорожкин покосился на покрытое яркой краской лицо, вздохнул.

— Иду за курткой в «Дом быта». Надо из ремонта забрать.

— А ты похудел, — закричал ему вслед Мещерский. — Вовсе с лица спал! Как сумел-то? Подскажи способ!


Лариса — приемщица в ателье «Дома быта» — долго листала журнал, в котором когда-то сделала запись о сдаче новым инспектором в починку куртки, пока удивленно не подняла брови:

— Дорогой мой, да вы ее еще седьмого октября сдали! Что, так и ходили в свитере? Зима же?!

— Да по-разному, — постарался усмехнуться Дорожкин. Отчего-то ему показалось, что вот именно теперь он делает что-то не то. — Но теперь уж точно похолодало. Замерз и вспомнил.

— Зима, — вздохнула Лариса и пошла к полкам. — Вот она. Носить вам еще ее не переносить. Вы как ее проткнуть-то умудрились? Причем на том же месте, где и в прошлый раз. Я, правда, самой куртки не помню, но работа знакомая. У нас только одна девушка так может рукодельничать. Белошвейка, можно сказать. Вообще-то она теперь кроит, но ради такого случая я уж попросила ее зачинить вашу куртку. Чтобы незаметно было. Она, правда, и сама отказалась вспоминать, когда в первый раз ее подшивала, но сделала все как надо. Даже сказала что-то вроде того, что пора хозяину этой курточки ходить в бронежилете.

— А можно мне ее увидеть? — спросил Дорожкин, всовывая руки в рукава.

— Позвать? — подняла брови приемщица.

— Нет, — замотал головой, оглянулся, чтобы удостовериться, что никого нет за спиной, Дорожкин. — Я просто хочу ее увидеть. Ну хоть издали… Ну мало ли… Вдруг красавица?

— Обыкновенная, — поджала губы приемщица. — Руки золотые, да, а так-то обыкновенная. Но пошли, покажу. Да что на нее смотреть, Женька Попова, она и есть Женька Попова. Тоже еще та… То работает, то нет, неделями не приходит, и ведь никто не вспомнит о ней, потом появится, посидит два-три дня, и опять ее нет. Уходит и память за собой утаскивает. Прямо и не знаю. Вот ведь… Смотрины прям…


Конечно же. Как он мог забыть? Или не забыл, если почувствовал что-то тогда на почте? Он столкнулся с ней у выхода из корчмы, которая бестолково месила крыльями фальшивой мельницы ночной загазованный воздух Рязанского проспекта. Настроение было не очень хорошим: шеф устроил корпоратив, при этом или же поскупился, или же порции в корчме были слишком малы, ждать-то их уж точно пришлось долго, но все закончилось самым печальным образом. Мещерский нажрался и уснул за столом. Дорожкин, который пытался заменять улизнувшего по срочным делам шефа, сорвал голос и вдобавок поссорился с Машкой, хотя ссора в том и состояла, что она высказала по телефону все, что о нем думает. К счастью, установленный шефом лимит расходов превышен был всего лишь тысяч на пять, потому как основная часть сотрудников сорвалась с забытой богом окраины куда-то в центр, к несчастью, перерасход пришлось гасить лично Дорожкину, а кроме того, еще и грузить в такси вяло сопротивляющегося Мещерского. Дорожкин расплатился с таксистом, добавив еще на разгрузку и доставку толстяка на третий этаж его дома, а затем вернулся в корчму, доел то, что мог доесть, но пить больше не стал и выбрался на улицу, раздумывая о том, где бы пополнить запасы хорошего настроения. На улице стояла середина осени. Да, середина прошлогодней осени. Листья шуршали над головой, шины шуршали по дороге, и никаких причин для накатывающей хандры, кроме нескольких потерянных тысяч рублей и очередного взбрыка в исполнении страдающего от экономического кризиса шефа, не было. По крайней мере, в этом себя постарался убедить Дорожкин. И вот он вышел из корчмы, предвкушая почти час езды в полуночном метро по дороге в квартиру, где его ждала раздраженная Машка, и увидел ее.

Она спускалась в подземный переход. Дорожкин всего несколько секунд видел обыкновенный, без изъянов и без изысков, профиль, выбившийся из собранных в тугой пучок волос локон над высоким лбом, тонкую шею, и этого хватило, чтобы он забыл и бестолково истраченные деньги, и собственный неудавшийся конферанс, и кислую физиономию шефа, и неуместное опьянение Мещерского. В следующую секунду он уже стучал каблуками по ступеням подземного перехода, проклиная сам себя, что надел на ноги обувь для степа, все равно ведь так и не пришлось не только отбить чечетку, но и каблуками пристукнуть.

— Девушка! Девушка! Минуточку! Прошу вас!

Вот ведь незадача, еще и голос сорвал.

Она остановилась. Замерла в полутемном переходе, словно и не стояла ночь над поверхностью земли и она никого не боялась здесь, на окраине Москвы, дождалась его, чуть-чуть хмельного, растрепанного, восхищенного.

— Что вы хотели?

Смотрела на него спокойно, даже доброжелательно, с некоторым удивлением, но в этом удивлении Дорожкин, к собственному огорчению, не разглядел даже малейшего интереса.

— Минуту. Прошу вас. Одну минуту. Для вас. Только для вас.

И он стал отбивать чечетку. Он отбивал ее так, словно отбивал последний раз в жизни. Цокот его ботинок заполнил переход дробью, ритмом, скоростью. Еще мгновение, и казалось, что искры посыплются на него со стен и потолка. Он летал, парил, плыл над кафелем этого подземного перехода и, когда оглушительной точкой припечатал заключительный стомп, воспринял оглушительные аплодисменты как что-то само собой разумеющееся. Но она не хлопала. Невесть откуда собравшиеся зрители, их было человек пять, тут же стали расходиться, но она осталась стоять. Посмотрела на часы, вздохнула, улыбнулась уже мягче, с ноткой интереса, который, впрочем, глушился какой-то тревогой.

— Минута десять. Вы неточны. Но станцевали классно. Это все?

— Вы куда-то спешите? — спросил Дорожкин.

— Да, я занята. — Она говорила с ним и смотрела ему прямо в глаза. — Очень занята. Простите меня. Прощайте.

— Один вопрос! — Он умоляюще поднял ладони. — Я смогу увидеть вас еще раз?

— Еще раз? — Она задумалась. — Удивительно, что вы увидели меня и в этот раз. Но увидеть еще раз сможете, я иногда здесь бываю. Мне иногда приходится… здесь бывать. Здесь удобный… проход. Да и вообще, надо иногда, знаете ли, отдышаться.

— Отдышаться в Москве? — удивился Дорожкин.

— Не самое плохое место, — смешно пожала она плечами. — Так что если вы прогуливаетесь иногда по Рязанскому проспекту, может быть, однажды столкнетесь и со мной. Но вряд ли меня узнаете.

— Почему? — не понял Дорожкин.

— Так надо. — Она приблизилась к нему на полшага, подняла руку и, расположив ладонь напротив его лица, легонько дунула на него между пальцев. — Мне нужна ровно минута.

Он замер. Он замер и стоял неподвижно, пока она не дошла до конца тоннеля и не исчезла из его поля зрения. Теперь он это помнил, а тогда словно очнулся от обморока, тряхнул головой, оглянулся и не сразу понял, куда ему надо идти и почему он спустился под землю, если мог перебежать улицу поверху? Теперь он это помнил, воспоминание всплыло в его голове как-то сразу, словно лопнула какая-то пленка, и те кадры, которые он до этого смотрел без звука, разжились неплохим саундтреком. Он забыл о ней тотчас и надолго, хотя какое-то недоумение осталось у него в голове. Он даже не стал огрызаться на Машку, которая закатила ему дома привычный скандал, хотя знала, что шеф поручил ему вести этот корпоратив и что Дорожкин не мог отказаться. Хотя мог, конечно, другой вопрос, что и Машка могла отказаться от Дорожкина, но вместо этого она начала создавать ему невыносимые условия жизни. Хотя, как выяснилось, почувствовала что-то и сама. Правда, что она могла почувствовать, если ничего не мог понять он сам, или поселившееся в партнере туманное недоумение было уже достаточной причиной для охлаждения и расставания? В конце концов, они ведь не были женаты. И вроде даже не собирались. Топтались возле невидимой изгороди, и ни один не решался через нее перешагнуть, а уж когда Дорожкин начал в недоумении крутить головой, так уж и желание перешагивать куда-то исчезло.

Прошел месяц или два, и однажды вечером, когда отчего-то не случился даже уже привычный скандал, Дорожкин вдруг сел на диван, вытянул из-под него уже покрывшийся пылью баул и начал упаковывать свои вещи. Машка возилась на кухне и, не видя того, чем он занимается, вдруг пошла по коридору в комнату, начав, видимо, зарнее заготовленную фразу:

— Женя, я думаю, нам нужно рас…

Она запнулась на «рас», когда увидела, что он собирает вещи.

— Два, — сказал Дорожкин, отправляя в баул стопку одежды. — Три, — продолжил он, запихивая пакет с тапками.

— …расстаться, — договорила Машка и ушла в кухню, из которой не выглянула даже тогда, когда он, оставив ключи под зеркалом, захлопнул за собой дверь. Спустился в метро, доехал до «Владыкина», выбрался на поверхность, добрел до Гостиничной улицы и пошатался немного по отелям, пока не нашел тот, в котором имелся какой-никакой вайфай. Снял номер и принялся искать жилье. Почему он отбирал только предложения в районе метро «Рязанский проспект»? За каким лешим он сознательно обрекал себя на утреннюю толчею на выхинской линии? Ведь он не только не помнил ничего о той встрече у корчмы, он даже расставание с Машкой переживал не как счастливо разорванные ни к чему не обязывающие отношения, а как Машкину беду и собственную неудачу.

Прошла неделя, Дорожкин нашел на Рязанке хрущевку, в которой и прожил почти год, пока его не извлек оттуда Адольфыч. Жил скромно, никаких отношений ни с кем не поддерживал, по выходным выходил прогуляться до почтового отделения на перекрестке Паперника и Рязанского, до корчмы, переходил на другую сторону проспекта и бесцельно бродил еще и там. По будням доезжал до Кузьминок и опять же пешком брел до Окской улицы, по ней выбирался на Рязанский проспект и там смотрел на лопасти фальшивой мельницы, словно из их вращения он мог извлечь что-то некогда важное для него, но уже давно и окончательно забытое.

Поэтому и выход на «Новой» не был тогда, в начале мая, для него чем-то таким уж особенным. Просто пройти предстояло чуть больше, чем обычно. Он топал вдоль бетонного забора, ковырял ножом осиновую палку, вырезал на ней собственное имя, как вырезал его в деревне, когда пойти в тот же лес за грибами и не вырезать в лесу палку — было бы странно, пока не дошел до все той же корчмы, уже привычно не поглазел на нее и не перешел под землей к почте.

Тогда он и увидел ее во второй раз. Она появилась словно из воздуха. Наверное, вынырнула из-за рекламного щитка, что стоял под молодыми липами, или выбежала из-за дерева. Ее дыхание было прерывистым, щеки горели, на лбу застыли капли пота. Дорожкин тут же все вспомнил, с восторгом шагнул ей навстречу, хотел что-то сказать, но вместе с испугом и тоской, которые он увидел в ее глазах, он разглядел и еще что-то. Словно клякса расползлась за ее спиной. И он просто сделал вперед еще шаг и задвинул ее рукой за спину.

Из тьмы или из ночной тени на едва освещенный фонарями еще жидковатый майский газон шагнул мужчина. Он был выше Дорожкина на голову и значительно шире в плечах. Взгляд его казался холодным, но в глазах холода не было, в глазах горел огонь, а холод поселялся в тех, на кого эти глаза смотрели. Мужчина не сказал ни слова, только мотнул в сторону головой, давая понять, что шанс унести ноги у Дорожкина пока еще есть.

«Нет», — точно таким же жестом ответил Дорожкин, не потому, что он ничего не боялся, а потому, что именно теперь он был уверен, что сдвинуть его с места может только смерть. И незнакомец, который явно не видел в Дорожкине соперника, а видел только препятствие, понял это тоже. И это понимание прозвучало в его взгляде приговором. Но Дорожкин не успел испугаться во второй раз. Соперник был быстрее, чем исходящая от него волна ужаса. Он размазался в мглистую тень и убил Дорожкина…

Он убил Дорожкина…

Дорожкин понял, что он убит.

Все перевернулось. Как будто он только что видел сон, в котором кто-то куда-то может уехать, и вот уже уезжает он сам. Боль еще только начиналась внутри его изуродованного тела, а он уже понимал, что все. Конец фильма. Кода. Стомп. Точка. Что-то, вырвавшееся из руки незнакомца, пронзило Дорожкина насквозь. В области сердца.

«Куртку испортил», — только и успел подумать Дорожкин, не вдыхая и не выдыхая, не шевелясь и оставляя последний заряд уходящих сил на то, чтобы умереть, не чувствуя боли, как незнакомец снова стал превращаться в мглистую тень.

Или он стал делать это медленнее, или время замедлилось, отмеряя конец жизни Дорожкина специальными, удлиненными секундами. Незнакомец обращался в зверя. Или он был зверем, и когда двигался, то скорость его движения была такова, что внешняя человеческая шелуха всякий раз слетала с его плоти. Или он и в самом деле превращался во что-то зыбкое и смертельно опасное.

И Дорожкин впустил в свою голову и тело тень. Он хлебнул страшной боли полной грудью, чтобы освободить последнее усилие и последнее движение. Чтобы вложиться в последний жест. Потому что она все еще была за его спиной и он все еще отвечал за нее. И потому что Дорожкин никогда не уступал.

И он ткнул в мглистую тень палкой. Не ножом. Ножа в руке не было, наверное, он выпал, а может быть, выпал, но не упал на землю, а медленно летел к земле. Но в руке была палка с его вырезанным именем. В сердце торчало оружие или что-то вроде оружия. За спиной замерла изможденная погоней или ужасом она. Перед ним расплывался, готовясь к последнему броску, убийца. А сам Дорожкин, уже мертвый, уже убитый, соскальзывающий с узкого карниза в бездонную пропасть, еще мог сражаться.

И он снова ткнул палкой перед собой.

И умер совсем.

Потом из темноты пришли боль и свет. Потом он увидел ее. Она сидела в его кресле и зашивала его куртку. Волосы на ее голове светились. Подняла глаза, улыбнулась, выставила перед ним ладонь и дунула на него сквозь пальцы…


— Женя, — удивленно прошептал Дорожкин. — Женя. Попова.

Это была и она, и не она. Она стояла спиной к нему, похоже, в том самом платье, в котором он видел ее на почте, и силуэт ее был почти тот же самый, и волосы были вроде бы ее, и как будто свет спадал из этих волос на ее плечи, и ножницы в руках, и руки… как будто ее…

— Женя? — прошептал Дорожкин.

И она замерла, выпрямилась, поднесла руку к груди, и он потянулся к ней, подался вперед, чтобы увидеть ее лицо, почувствовать ее запах, услышать ее голос, и в то же мгновение из-за его спины вынырнул Марк Содомский, но не схватил за плечи Женю Попову, а взмахнул руками и потянул, перебирая руками, на себя невидимые веревки, и в серой, размазавшейся в липкий круговорот воронке появилось скрученное, спеленатое прядями паутины тело настоящей Жени Поповой. Она еще успела удивленно поднять брови, сдавленно вышептала, выдавила из себя короткое слово, но в тот же миг задергалась, забилась и исчезла.

За спиной Дорожкина громыхнул выстрел.

— Ага, — злорадно хихикнул Кашин. — И этого прищучили. Вот ведь, на чужую добычу ротик раскинул.

Та, которую Дорожкин принял за Женю Попову, медленно обернулась и уставилась на Дорожкина с торжествующей усмешкой. Это была Алена Козлова, собственной персоной.

— Все, — довольно хмыкнул Содомский, сворачивая едва различимый, напоминающий сплетенный из паутины саван, плащ. — Неплохая работа, инспектор. Кашин — молодец. Павлик, да ты отпусти инспектора, отпусти. Он сработал как надо.

Тут только Дорожкин понял, что охвативший его столбняк звался Павликом. Великан разжал кулаки, и Дорожкин разглядел у себя на запястьях отпечатки от его пальцев.

— Тягомотно очень, — проскрипел, выбираясь откуда-то из-под ног Дорожкина, Фим Фимыч. — Три месяца возни почти. Другого способа не было, что ли?

— Значит, не было, — проворчал Содомский. — Баба крепкая попалась. Это ж где такое видано, чтобы следы заметала и память у людишек подтирала? Не, без Дорожкина мы бы ее не взяли. Без Аленки, кстати, тоже. И Лариса хорошо сыграла. Но главное, это Дорожкин. Правильно Адольфыч говорил, у всякого ежа есть шелковая ржа. Куда насадку-то девать? В расход?

Дорожкин судорожно попытался преодолеть оцепенение, но кулаки Павлика тут же вновь сомкнулись на его запястьях. Стоявшая справа от него приемщица «Дома быта» нехорошо усмехнулась и втянула тонкими ноздрями воздух. Дорожкин попытался оглянуться. На полу в луже крови лежал Виктор.

— Да не дергайся ты, — махнул рукой Фим Фимыч. — Убивать тебя будут не здесь, а может, и вовсе не будут. Зачем? Ты паренек не опасный, вроде той же Верки Улановой, но уж больно дурной. Ее-то, к счастью, накрыло в шестьдесят первом. Заметь, не убило, а накрыло. Зачем нам здесь новая жива или берегиня, хрен их разберешь? Таких накрывать надо, да и сберегать в сохранности. Долго. Но не прикасаясь к ним! Опасное это дело — касаться живы. Кое-кто понял, да поздно. И ведь убить, что обидно, нельзя. Живой надо содержать. Чтобы новая не пришла. Все равно придет, конечно, как эта девка откуда-то пришпандохала. Но чем реже, тем лучше. Ты-то, конечно, не божок, не бесок, так, хрен на киселе, но береженый сам сберегается. Ну-ка, Марк Эммануилович, подай-ка простынку. Ну что? Пардон, мой френч. Не обессудь.

Развернул все тот же саван и набросил его на Дорожкина сверху.

Глава 12 Обложка

Белое захлестнуло и забило рот, нос, глаза, уши. Забило так, что исчезли и звуки, и запахи, и свет, и белое обратилось черным, и стало нечем дышать, и, задыхаясь, Дорожкин забился, как в силках, почувствовал, что летит в пропасть, в которой сопит, вздыхает и шевелит поршнями уже знакомый ему ужас, и вцепился в то, во что мог вцепиться, — в то, что облепило его со всех сторон. Стиснул зубы, зарычал, рванул головой, услышал треск ткани и вывалился из белого или черного месива на покрытый пятнами снега асфальт.

Завизжали тормоза, заскрипели шины, впиваясь в мерзлый асфальт шипами, и почти в ту же секунду хлопнула дверь и над головой Дорожкина загремела раздраженная тирада, приличными словами в которой были только те, что уличали Дорожкина в родстве с какой-то собакой.

Дорожкин встал на колени, выплюнул на ладонь лоскут грязно-белой ткани, подавил приступ тошноты, оглянулся. В метре от него стоял заледенелый внедорожник, рядом с ним размахивал руками мордатый мужик в желтой куртке, а справа и слева белела кочковатая, занесенная снегом луговина. И все, что он видел вокруг: и дальний лес по ее окраине, и разоренная весовая, и приземистый коровник, — все было знакомым. Дорога упиралась в мост, за мостом лежала деревенская улица, тоже знакомая, но не такая. Не такая, какой она могла бы быть.

— Откуда ты взялся, урод? — наконец разобрал Дорожкин осмысленную фразу. — Я ж тебя чуть не задавил!

— Где я? — спросил Дорожкин, поднимаясь. — Что это за деревня?

— Кузьминское, — сдвинул на затылок шапку мужик. — Ты вот что скажи, если ты с луны свалился, отчего так слабо шмякнулся?

— Сам удивляюсь, — закашлялся Дорожкин, убрал лоскут в карман куртки, закинул сумку за спину, вытянул из бумажника красную книжечку, сунул ее под нос мужику, тут же спрятал, не дав рассмотреть. — В деревне давно живешь? Из старых жителей знаешь кого?

— Давно, — сбавил пыл мужик. — Я из местных, так тут уже больше половины московских. Ты посмотри, коттедж на коттедже. Опять же заповедник. Воздух какой! А из старых-то… старых тут и не осталось, считай. Ну если только вот Чистяковы, Поляковы, Симакины, Зимовы, Красновы, Жарковы, Бушуевы, Ивановы, Лямины… Подходит кто?

— Улановы? — спросил Дорожкин. За два месяца он неплохо изучил жителей деревни, но ни одна из фамилий знакомой не была.

— На поселке вроде были Улановы, — задумался мужик, проводив взглядом проехавший мимо уазик, помахал рукой катившему навстречу синему трактору с телегой, — но так они в Кузьминском и не жили никогда. Да и уехали уже вроде давно…

— Шепелевы? — с какой-то обреченностью произнес Дорожкин.

— Шепелевы? — прищурился мужик и шагнул к машине. — А ну-ка садись! Тут не так давно тоже один бродил… с книжечкой. Все дома обошел. Тоже Шепелевыми интересовался. Шепелевых я тут никаких не знаю, а драндулет того мужичка как раз на почтовом стоит. Поехали, пока не смотался, тут рядом. Пять минут.

Драндулет оказался видавшей виды «пятеркой», которая явно не собиралась никуда сматываться. Машина стояла под соснами у двухэтажного кирпичного здания, которое было знакомо Дорожкину уж точно. Позади здания тянулась между стволами сосен колючка, рядом была устроена небольшая стоянка. Среди полутора десятков машин виднелось и заснеженное корытце «логушонка»[68] Мещерского.

— Слава богу, — пробормотал Дорожкин. — Не почудилось. Или лучше бы почудилось?

За спиной загудел внедорожник. Добросердечный мужик торопился убраться восвояси. Дорожкин подошел к «пятерке», заглянул в убогий салон, оторвал от стекла примерзший дворник, обстучал его, открыл незапертую дверь, с трудом, с третьего раза смог ее захлопнуть. На втором этаже загремела оконная рама, высунулась голова Шакильского.

— Дорожкин! Хватит домогаться до моего лимуздопера. Поднимайся. Хочешь вареной картошечки с квашеной капусткой? Сало тоже имеется.

Шакильский, к которому Дорожкин бросился едва ли не с объятиями, выслушал сбивчивый рассказ молча. Не спрашивал о подробностях, щурился в тех местах, где Дорожкин о чем-то умалчивал, хрустел кулаками в тех местах, где голос Дорожкина начинал подрагивать. Потом снял с плиты засвистевший чайник, насыпал в маленький заварочный чайник с треснувшей крышкой ложку дешевого чая, залил кипятком. Отошел к окну. Проворчал:

— Едва успел до морозов. Квартира брошена, в других и люди живут, а здесь ничего, кроме этого чертова телефона. Который не работает, кстати, потому как провода к нему нет. Или работает, когда хочет. И стекло выбито одно, а всем по фигу, что система может разморозиться. Гудят. Правда, последние дни за мой счет. Ну я по-божески. Прикупил кое-что по дешевке. Кровать, одеяла, табуретки вот эти, стол. У них же. Ну так я отсюда исчезну, они дверь выдавят и обратно все заберут. Работать никто не хочет, работы до черта, а желающих почти нет. А на тех редких, кто жилы рвать готов, туча контролеров и всякой начальствующей мерзости. Да и бандюги тут как тут. И не поймешь, бандюги перед тобой или то же начальство, не отличишь. Знаешь, куда молодежь двигает из ближнего села? В милицию, в ОМОН. ФСБ — вообще мечта. Кто поумнее, на государеву службу рвется. Ты думаешь, чтобы за державу расстараться?

— Ты вроде как и сам на государевой службе? — предположил Дорожкин.

— Ага, — хмыкнул Шакильский. — Якщо б не мiй дурень, так i я б смiявся[69]. Я вот что тебе скажу парень. Насчет той дряни, что мамке твоей грозила. — Егерь стал серьезным. — Есть такое дело. Я бы даже сказал, что именно такое и есть. И кончится это плохо. Не для твоей мамки. Денег у тебя за душой нет, доить тебя без толку. Ты не из своих, никому не нагадил, мстить тебе тоже незачем. Конечно, можешь пострадать сам под плохое настроение какого-нибудь гада с корочками или, как ежик колючий, не за колючки, а за то, что на дорогу выполз, но под этим у нас каждый ходит. Это дело плохо кончится для нашей с тобой страны, Евгений Константинович.

— Страна состоит из людей, — заметил Дорожкин. — И из моей мамы в том числе.

— Точно так, из людей и из гадов, — вздохнул Шакильский. — Слушай сюда, инспектор. Бодаться со стеной сложно, даже гнилая стена придавить может, но если не будешь бодаться, хочешь не хочешь, а причислят к быдлу. И не к гопникам, а к самому что ни на есть тягловому скоту. Выбор небогат. Или уезжать туда, где быть обычным человеком комфортно и почетно, или драться. Остальные варианты ведь не рассматриваем?

— Но ты сам-то как? — медленно проговорил Дорожкин. — Ты разве не кирпичик в той же самой стене? Что ж тогда, выходит, что я и с тобой бодаться должен?

— Хороший вопрос, — задумался Шакильский. — Скажи мне тогда вот что. Вот эта машинка, которую я в Твери за бесценок на рынке взял, чтобы сюда долететь, она ведь дерьмо?

— В сущности — да, — кивнул Дорожкин.

— Согласен, — продолжил Шакильский. — Но если разобрать ее на винтики, вполне может оказаться, что некоторые из них не так уж и плохи. Даже замечательны. Можешь допустить, что я вот лично вот такой хороший винтик? И то, что машина до сих пор едет, немалая заслуга вот таких винтиков!

— Вполне, — криво улыбнулся Дорожкин. — Но если за рулем этой машины пьяный, или на ней возят наркоту какую-нибудь, или она сбивает пешеходов, что толку в том, что конкретный винтик отличного качества?

— А вот тут уже мы и подходим к тонкой грани, — вздохнул Шакильский. — Конечно, отдельный винтик не в состоянии направить машину туда, куда надо. Но он может попытаться ее притормозить, чуть развернуть, наконец, заклинить, если она слишком уж разогналась. Все лучше, чем дать ей свалиться в пропасть.

— Значит, еще не свалилась? — окинул взглядом разоренную квартиру Дорожкин.

— Пропастей много. И одна другой глубже. Я к тому, что усугублять не надо, — ответил Шакильский, хлебнул чаю, снова встал, подошел к окну, обернулся, спросил быстро и твердо: — Ты в Бога веришь, Дорожкин?

— Смотря что ты под этим делом понимаешь, — ответил Дорожкин после паузы.

— А что понимаешь ты? — спросил Шакильский.

— Моя матушка, слава богу, жива пока, — негромко заметил Дорожкин. — Но вот если бы она умерла, вот она бы и была для меня богом. Она и теперь для меня бог. Она ни во что не вмешивается, все, что она может, только поговорить со мной, но все, что делаю я, все делается с оглядкой на нее. Неважно, есть она или нет ее. Не будет ее, она останется внутри меня. И я по-прежнему буду поступать так, чтобы мне не было перед ней стыдно. Вот в такого бога я верю.

— Ага, — протянул Шакильский. — В твоих рассуждениях есть кое-что важное — она ни во что не вмешивается. Да, твоя матушка очень похожа на бога. На твоего бога. Однако ведь она дает тебе советы? И не будет ее, тоже будет давать тебе советы? Ты же всегда будешь знать, что она могла бы тебе посоветовать? Она сделала тебя таким, какой ты есть. Понимаешь?

— И уже этим вмешалась в мою жизнь? — усмехнулся Дорожкин.

— Дала тебе жизнь, — не согласился Шакильский. — Вытолкнула тебя, так сказать, под солнышко и стала за тобой наблюдать. Пока ты живешь себе, грешишь, не грешишь, творишь гадости, доблести, милуешь кого-то, кого-то убиваешь, она позволяет себе только радоваться за тебя или горевать. И все. Но когда под этим же солнышком появляется что-то ужасное, что-то несоразмеримое ни с тобой, ни с миллионами таких, как ты, как я, она, — Он уже не может просто наблюдать. Но и вмешаться не может. Не спрашивай почему. Не знаю. И вот скажи мне, что бы она сделала, если бы была всевластна, но не могла бы охранить тебя от беды?

— Ну не знаю. — Дорожкин задумался. — Когда она молилась… когда она молится, она просит, чтобы Бог дал мне здоровья. Я как-то спросил у нее, а как же насчет таланта, храбрости, удачи? Денежек бы тоже не помешало. А она ответила так, что остальное, мол, сам.

— Вот! — поднял палец Шакильский. — Остальное — сам. Знаешь, я все это время, пока находился там, в этой самой подложке, называй как хочешь, ловил себя на ощущении тревоги. У меня это чувство на подкорке. Уверяю тебя, если я буду знать, что в меня кто-то целится даже за километр, пригнусь. Так вот, когда я попал в этот самый Китеж-град, который где-то здесь сейчас под нами таится, я первое время постоянно ходил пригнувшись. Потом спрашивать стал тех, с кем поговорить можно. Ну там всегда ли тут так? Чем дышите, братья? Что бы такое принять от беспокойства?

— И что? — спросил Дорожкин.

— Не было такого раньше, — объяснил Шакильский. — Пока меня Ска, Грон да Вэй наружу вывели, многое с ними перетер. Не было такого раньше. Нет, среди тайного народа это место всегда гиблым считалось, оттого и заимка на нем имелась. Дом Лизки Улановой. Этому дому за сто лет, и до него стояли дома на том же месте. И всегда в доме была девчонка-огонек. Тайный народец звал ее Бережок… Берегиня. Говорили, что мир в этом месте тонок, вот она и сберегает его, чтобы он не прорвался.

— А если прорвался? — спросил Дорожкин.

— Если прорвался, так она же и дырочку заштопать должна, — медленно выговорил Шакильский. — Хоть ниточкой, хоть самой собой. Это к вопросу об участии Бога в нашем житии-бытии. И к вопросу о том, как хорошо твоя курточка заштопана. Видишь, как получается?

— Что же получается? — отодвинул чашку Дорожкин. — Выходит, что таким огоньком и была сначала Лиза, потом ее дочь, а когда дочь пропала, то им стала пришедшая в Кузьминск Женя? И я помог ее сдать? Купился да выволок из укрытия? Собственными руками?

— Ну, — потянулся Шакильский, — если тебя утешит, то тебя использовали втемную. Кстати, это самое и можно было б объяснить тем молодцам, что тебя пасли: мол, Содомский Женю Попову вычислил и взял, с меня взятки гладки. Хотя я бы ничего объяснять не стал, придушил бы пакость в тот самый миг, как услышал бы угрозу в адрес собственной матери. Радуйся, что Кашин того умельца пристрелил. Хотя какой уж он умелец, если пристрелить себя позволил…

— А я вот не придушил, — упавшим голосом пробормотал Дорожкин. — И девчонку сдал… втемную. Кто они, Саня? Кто они? Адольфыч, Содомский, Маргарита? Кто они все?

— Слуги, скорее всего, — ответил Шакильский. — Чьи — не знаю. Гнусь-то в этих краях началась еще в начале прошлого века. Как раз и Шепелева пробилась тогда в тот край. Я тебе сразу скажу, я мало что понимаю, но кое-что вижу. И кое-что слышу. Да запоминаю. Да вопросы правильные задаю. Конечно, тайный народец биться за тебя, за меня не будет. Неприспособлены они к тому, чтобы биться. Но кое-что они знают. Не все говорят, но знают. Эта твоя Женя Попова, если последним огоньком была именно она, могла рвать темные нити. Мертвяков освобождать, тех горожан, кто уже не вполне был человеком, отрывать от этих же нитей. Я, кстати, слышал кое-что. Когда мы ходили охотиться с Ромашкиным да с Маргаритой, они поминали этих зверей как неокороченных. Тут я и догадался. Может быть, огонек рвал, да не то? Выпускал мерзость на волю? Хотя что-то мне кажется, без Адольфыча тут не обошлось, все-таки старший Шепелев под ним ходит…

— А что ж тогда «то»? — спросил Дорожкин.

— Должен быть главный узелок, — заметил Шакильский. — Тот, где все эти ниточки сходятся. Если по уму, то должен он быть неприметным, в глаза не бросаться, но все отслеживать. Я не знаю, что там за паразит, которого ты видел где-то в грязи, и в промзону мне не удалось пробиться, значит, не очень-то и старался, но узелок надо найти. Хотя бы потому, что этими нитями уже и тут все заполнено. Они ж детей учат, понимаешь? Может, и не плохому, но за каким лешим за каждым из них ниточка тянется? А важных шишек, что на лечение приезжают, видел? Каждый из них за собой хобот волочит после лечения. Ты знаешь, чем его по такому хоботу накачивают?

— Нет, — выдохнул Дорожкин.

— И я не знаю, — вздохнул Шакильский. — Но не думаю, что чем-то хорошим. Ты, кстати, не рассчитывай, что те молодцы, что хвоста к тебе лепили в Кузьминске, тоже тот самый узелок искали. Нет, дорогой, они искали возможности и перспективы. А если узелок тот удалить, то не будет у них ни возможностей, ни перспектив.

— Ты чего-то другого хочешь? — спросил Дорожкин.

Помрачнел егерь. Помолчал немного, потом буркнул:

— Я, конечно, действую в рамках, но в этих рамках пытаюсь оставаться человеком. Трудно, но пока можно. Будет нельзя — придется ломать рамки. Но не рассчитывай, что таких, как я, много. Мало. Очень мало.

— Так что делать-то будем? — спросил Дорожкин. — Хотелось бы девчонку спасти.

— Влюбился? — спросил Шакильский.

— Независимо от, — отрезал Дорожкин.

— У тебя какие планы на вечер были? — грустно усмехнулся Шакильский.

— Приглашен был на день рождения дочки директрисы промзоны, — скривился Дорожкин.

— Придется пойти, — вздохнул Шакильский. — Напиваться не следует, а присмотреться к контингенту надо.

— Да кто ж меня туда пустит? — вытаращил глаза Дорожкин. — Да после всего… Да и как я туда попаду?

— Как мы туда попадем, — уточнил вопрос Шакильский. — По этому поводу одна идейка есть. Без тебя ее не удалось бы провернуть, да и с тобой будет непросто, но она есть. А что касается вечеринки… Пустят тебя, вот увидишь. Когда лев чувствует себя в силе, когда он сыт и доволен, он может себе позволить поиграть с поросенком. Да и любопытство еще никто не отменял.

— Спасибо за комплимент, — пробормотал Дорожкин.

— Я не со львом тебя сравнил, — на всякий случай предупредил Шакильский и добавил: — Но сначала давай еще раз все обдумаем. Представим, как все будет. Я, конечно, понимаю, что дурень думкою багатіє[70], но наобум действовать не стоит.

— Знаешь, — немного помолчав, спросил Дорожкин, — а тебе не показалось, что там и в самом деле лучше?

— Лучше, — кивнул Шакильский. — Чисто, сытно, надежно, тепло. Тебе сало понравилось?

— Знатное сало, — согласился Дорожкин.

— Ты не представляешь, парень, как поросяткам живется у моей матушки в Харькове, — наклонился вперед Шакильский. — Лучше, чем нам с тобой в Кузьминске. Если есть поросячий рай, то он там. Ну что? Еще что говорить следует? Надо поспешить. Що нині утече, то завтра не зловиш[71].

Улица в настоящем Кузьминском была всего одна. Она тянулась вдоль реки. Шакильский направил «пятерку», которую он заводил с Дорожкиным больше часа, по дороге на Макариху, но проехать смог только метров сто. Машина безнадежно застряла в снегу. Шакильский хлопнул дверью.

— Пошли?

— Куда? — не понял Дорожкин. — Там же ничего нет?

На том самом месте, где на подложке стоял дом Лизки Улановой, здесь тянулась занесенная снегом луговина.

— Неважно, — решительно заявил Шакильский и закинул за спину сверток с ружьями. — Тут все равно получится ближе. Я, конечно, могу ошибаться, но тот же Дир говорил, что он пробился бы в любом месте, будь у него хотя бы отнорочек какой-нибудь, но та паутина, которая окружает подложку, в этом направлении превращается просто в броню. Ты спросишь, как через нее проходил Адольфыч? Я тебе отвечу: его пропускали. Пошли.

— Подожди, — заковылял по снежной целине за Шакильским Дорожкин. — Но разве у нас есть отнорок?

— Есть, — кивнул Шакильский. — Твой колышек. Ты же говорил мне про него? Нитка у тебя на запястье? На запястье. Колышек в паутине, а ты здесь. Значит, между тобой и Кузьминском есть отнорок. Другой вопрос, удастся ли нам через него протиснуться. Дир в таких случаях, как он говорил, монетку оставлял. К монетке легче вернуться. Но это не здесь…

— Зачем ты вообще выбирался наверх, если теперь тебе приходится пробиваться обратно таким образом? — закричал Дорожкин.

— Я должен был увидеть, что тут происходит, — подчеркнул Шакильский. — И я увидел. И мне это не понравилось. Теперь мне нужно вернуться обратно. И я сделаю это. С тобой или без тебя. Послушай, откуда ты вообще взялся? Тебя ж разводили, как дурака, с самого первого дня. Использовали в качестве приманки. Ты хоть это понимаешь?

— Как влюбленного дурака, — прошептал Дорожкин.

— Там, — Шакильский положил сверток с ружьями, топнул ногой, — там к нашему миру присосался паразит. Огромный клещ. Он раскинул щупальца по всей земле. Если это гриб, мы все — его грибница. Подневольная грибница. Я сообразил про это еще до того, как ты разглядел в грязи ту мерзость. Когда я понял это, я думал, что мне удастся его взорвать, уничтожить, отравить. Я пытался добраться до него, но у меня ничего не вышло. В промзоне не он, разве только одно его щупальце. Жаль, что ты не можешь увидеть. Жаль.

— Я вижу, — прошептал Дорожкин.

Он наконец вытащил из сумки очки Дубицкаса и нацепил их на нос. Небо стало серым. И снег стал серым. И полоса леса, и дома, и все вокруг тоже стало серым. Только это не была серость стекла. Серое не вставало вокруг сплошной пеленой, оно сплеталось бесчисленными нитями, шлангами и хоботами.

— Что это? — спросил Дорожкин. — Вот это вот все вокруг, что это? Что это за сплетение?

— Это капельница наоборот, — мрачно сказал Шакильский. — Этот паразит впрыскивает в Кузьминск тепло, электричество, а взамен отсасывает что-то другое. Ну может быть, не с каждого, в Кузьминске много людей, которые не опутаны серым, они тоже нужны этому паразиту. Наверное, чтобы раздвигать границы отвоеванной у тайного народа земли, может быть, в качестве стратегического пищевого запаса. Но однажды серым будет опутано все. Не только там, но и здесь.

— Твои коллеги там, — Дорожкин топнул ногой точно так же, как это делал Шакильский, — они это понимают?

— Я не знаю, что они понимают, — хмуро заявил Шакильский. — Если мы из одного ведомства, это не значит, что мы занимаемся одним и тем же. Если машина едет, это значит, что в ней есть рабочие не только винтики, но и целые узлы. Но есть узлы, которые едут вместе с машиной, но работают уже сами на себя. Неужели ты думаешь, что неведомая страна — это неинтересная тема для некоторых сил? Они собираются это использовать. Они всегда что-то хотят использовать. Но в понимании, что есть польза, мы с ними расходимся.

Дорожкин снял очки. Вокруг снова лежал снег. Конец ноября. Север Московской области. Минус пятнадцать.

— У тебя получится, — заявил Шакильский. — Я следил за Адольфычем, он делает примерно то же самое. Думаешь, он специальные фары включал? Ничего подобного, фары прикрытие. Это был такой маленький вибростенд. Он как бы пробивал себе тоннель, при этом работал головой, силой воли.

— Он занимался этим много лет, — усомнился Дорожкин. — К тому же у него есть способности к этому. Возможно, он уникум.

— Я вообще не знаю, кто такой Адольфыч, — отрезал Шакильский. — Особенно если учесть, что в помощниках у него Содомский, про которого он сам говорит, что тому триста лет. Кощей, леший, демон, Вечный жид[72], — не знаю. Да, он проводил даже фуры с товаром, кстати, не он один, тот же Павлик был на это способен, да и Шепелева, как я слышал, своими силами до подложки добралась. Но мы с тобой нисколько не хуже его, поверь мне. К тому же на твоем запястье имеется ключик. Весь секрет — не колышек твой на себя тянуть, а самому за ним тянуться. Понимаешь?

— Понимаю, только сказать не могу, совсем как человек, — пробурчал Дорожкин, поправляя на плече ремень сумки. — А ты что собираешься делать?

— Я? — удивился Шакильский и поднял, закинул на плечо мешок с ружьями. — Я буду держаться за твою руку обеими руками, и, поверь мне, оторваться тебе от меня не удастся.

— Ладно! — вздохнул Дорожкин. — Подожди, я позвоню маме.

— Эй? — раздался через пару минут с дороги крик. — Помочь? Вы чего там делаете?

Дорожкин оглянулся. Возле машины Шакильского остановился уже знакомый мужик на внедорожнике.

— Бурим! — закричал в ответ Шакильский. — Нефть нашли! Машину забирай! Дарим! Ну? — Шакильский повернулся к Дорожкину. — Все? Пригласишь к себе в деревню? Девчонки красивые есть?

— Есть, — откликнулся Дорожкин, — если не подурнели. Но я уже нашел свою девчонку и уже, кажется, прохлопал… Ну ты будешь хвататься за руку или нет? Ничего, что он смотрит? Если у нас все получится, мужик станет героем, очевидцем сверхъестественного события.

— Никем он не станет, — ухватил за левую руку Дорожкина Шакильский. — Ему никто не поверит.


Через минуту, когда двое чудаковатых незнакомцев с корочками, которые бросили раздолбанную «пятерку» на краю снежной целины, взялись за руки, затеяли что-то вроде хоровода, потом подернулись серой дымкой и исчезли, хозяин внедорожника едва не подавился прилипшей к десне жевательной резинкой. Откашлявшись, он с минуту еще хлопал глазами, потом побежал по двум цепочкам следов, у окончания которых не обнаружил ни пропавших мужиков, ни какой-нибудь ямы или укрытия. Потоптавшись на месте, он развернулся, дошел до внедорожника, вытащил буксир, зацепил «пятерку» и, выдернув ее из сугроба, в сердцах ударил кулаками по рулю:

— … … …., …., …., … … … …, …. … …, так ведь не поверит никто!

Глава 13 Узелок

На площади у «Дома быта» взрывались петарды, взлетали фейерверки. Над городом опускался сумрак. Дорожкин посмотрел на экран мобильника и отправился к Мещерскому — появляться дома отсоветовал Шакильский. Сам егерь, едва оказался на твердой земле, немедленно обратился в опытного спецназовца, только что лицо не стал раскрашивать серыми и зелеными полосами, забросил на спину мешок с оружием и на полусогнутых пошел, побежал к собственному дому или еще неизвестно куда. Дорожкину он, по крайней мере, сказал, что в беде его не оставит, но без Дира ему никак не обойтись. С местом перехода они не рассчитали. Им еще повезло, что с высоты почти в полтора метра они упали, к примеру, не на кресты кладбища, а на зеленый ковер релакс-зала хозяйства Быкодорова, в котором к тому же не было посетителей. Дорожкин, смахивая с лица клочья паутины, рассказал Шакильскому о тайном ходе веломастера. Шакильский в историю про оставленную монетку не поверил, посетовал, что Дорожкину еще тренироваться и тренироваться ходить по грязи, но вывел спутника из теплиц легко, да так, что им не пришлось столкнуться ни с колхозниками, ни с колхозничками. А там уж Дорожкин вдохнул воздух Кузьминска, пригляделся к салюту над площадью и побрел по проезду Конармии на север. Странно, но именно теперь, когда он вновь оказался в этом городе, когда перед ним вставала необходимость отправляться на встречу с людьми или не людьми, но, безусловно, опасными существами, он мог думать только об одном — о ней.

Что с ней? Почему он не оказался там, где оказалась она, когда карлик размахивал своим саваном? Или все дело в том, что он прихватил зубами угол ткани? Или дело в его осиновом оружии, прикрепленном к запястью? Или он просто-напросто испугался и вынырнул на заснеженном Кузьминском шоссе, как выныривает тонущий человек, если ему удается избавиться от тяжелой, тянущей его в глубину одежды? И почему в ее глазах не было обиды? И о каком узелке она успела обмолвиться? Что значит, «развязать»? О том самом, о котором говорил и Шакильский?


Мещерский долго не открывал, но когда открыл дверь, то вытаращил на Дорожкина глаза так, словно увидел мертвеца. Хотя мертвец вряд ли бы его так уж удивил.

— Я сильно переменился? — спросил Дорожкин.

— Нет, но… — пробормотал Мещерский, поправляя теплый халат. — У тебя что-то с глазами. Ты плачешь?

— Да вроде нет, — коснулся ладонями глаз Дорожкин, — но причины для огорчений имеются. Никак не удается сделать свою работу. Ты приютишь меня на полчаса?

— Графинчик! Кто там? — послышался из спальни голос Машки.

— Тридцать минут, — повторил Дорожкин. — Мне нужно принять душ, отдышаться, потом я уйду. Выручишь… Графинчик?

— Ладно, — с гримасой кивнул Мещерский. — На твой размер у меня нижнего белья нет, но там на кухне стоит сушилка. Десять минут, и все. Стирать еще не разучился? Полотенце в шкафу. Еда в холодильнике.

— Спасибо, я приглашен на день рождения, — кивнул Дорожкин, разулся, открыл сумку и бросил на пол ботинки для степа, которые звякнули набойками.

— Все клоунствуешь? — хмыкнул Мещерский.

— Не, — покачал головой Дорожкин. — Занимаюсь шутовством.

Сушилка и в самом деле работала прекрасно. И душ в логове Мещерского немногим уступал душевой кабинке в квартире Дорожкина. «Ага, как же, в моей квартире», — подумал Дорожкин, но огорчения от осознания своей практической бесквартирности не испытал. Минуты, выпрошенные им у Мещерского, истекали стремительно. Засвистел чайник. Дорожкин бросил в чашку ложку растворимого кофе, плеснул кипятка, зашел в ванную комнату, натянул высохшее белье, брюки, рубашку. Вернулся в кухню. Машка сидела у дальнего угла стола, подперев подбородок кулачком. На ней была надета одна из безразмерных рубах Мещерского.

— В такую рубашку можно поместить троих, как я, — проговорила она, не отнимая от подбородка кулака.

— Прости, что потревожил, — заметил Дорожкин, глотнул кофе, вытряс на стол содержимое сумки.

— Куда ты на ночь глядя? — спросила Машка.

— Ванная свободна? — показался в дверях кухни Мещерский. — Тогда я займу!

Дорожкин дождался, когда Мещерский закроет дверь и в душе зашумит вода.

— Приглашен на день рождения.

— Это к дочке директрисы промзоны? — подняла брови Машка. — Ну не теряйся там. Она — выгодная партия!

— Не потеряюсь, — кивнул Дорожкин и проверил пистолет.

— Все так серьезно? — Она усмехнулась.

— Как тебе сказать… — Он открыл папку. На странице не осталось ни одного имени. Посмотрел обложку. Выведенное рукой Кашина его имя оставалось на прежнем месте. — Как тебе сказать… — Дорожкин повторил фразу, открыл духовку, вытащил противень, поставил его на плиту и начал рвать на части папку, ее единственную страницу, обложку. — Мне кажется, что серьезнее не бывает. Но жизнь покажет. Увидим.

— Ты изменился. — Она говорила равнодушно, и от этого Дорожкину казалось, что она говорит то, что думает. — Словно повзрослел. И у тебя глаза блестят. Не плачешь, а они блестят. Странно.

— Если бы ты знала, — Дорожкин чиркнул спичкой, которую отыскал в коробке на вытяжке над плитой, и поджег папку, — как мне хочется не быть странным. И чтобы дома у меня ничего не было странного. Чтобы все было привычным. Как всегда.

— Ты имеешь в виду маленькую зарплату, съемную квартиру, стерву жену вроде меня? — Она зевнула.

— Ну возможны варианты. — Он сунул пистолет в кобуру, проверил запасную обойму, высыпал оставшиеся патроны в карманы куртки, проверил бумажник, убрал в него записку Жени, ее фото с мамой, одну из фотографий Козловой, распечатанный портрет Улановой, подумал и убрал пакетик с набором волосков в карман рубашки, туда, где лежали очки и сложенный квадратиком рапорт Перова. В другом кармане рубашки лежал пакетик от опьянения.

— Кстати, жена-стерва — это… это бодрит, — подмигнул он Машке.

— Подтверждаю, — появился из ванной комнаты с мокрой головой Мещерский. — Стерва в переводе на русский литературный — нормальная самодостаточная женщина.

— Самодостаточных женщин не бывает, — заметила Машка.

— Мужчин тоже, — согласился Мещерский. — Исключая патологии. Ты все?

— Вот. — Дорожкин бросил сумку к стене. — Оставлю у тебя. Если не вернусь…

— Не вернешься? — не понял Мещерский.

— Если задержусь, — поправился Дорожкин. — Если задержусь, пользуйся, как своей. Маш, вот пакет с фотографиями Алены Козловой, передай ее матери.

— Уже не найдется? — сузила она взгляд.

— Не знаю. — Дорожкин на мгновение закрыл глаза. — Но я все еще в деле.


Дорожкин подошел к зданию гостиницы с опозданием на полчаса. Вопрос о том, в каком номере пятого этажа проходит празднество, рассеялся сам собой — яркий огонь сиял сразу во всех окнах. На входе стоял один из околоточных, который, зевая, проверил приглашение, забрал его и распахнул перед Дорожкиным двери. Второй околоточный стоял у лестницы. Он лениво козырнул Дорожкину и предложил оставить оружие.

— Там все без оружия? — спросил Дорожкин, снимая пальто.

— Насчет вас было специальное указание, — околоточный наморщил лоб, — если выкарабкается, то с оружием не пускать. Выкарабкались?

— В процессе, — проговорил Дорожкин.

— Что есть? — вытянулся в струнку перед появившимся из лифта Фим Фимычем околоточный.

— Вот. — Дорожкин с сожалением расстегнул пояс, снял с него кобуру с пистолетом. — И патроны в карманах куртки.

— Ай-ай, — покачал головой карлик, подпрыгнул и словно из воздуха вытащил зеленую палку. Снял с запястья Дорожкина петлю, сдунул с осиновой коры паутину и протянул палку околоточному. — Что же вы, Евгений Константинович, с оружием хотели на праздник пробраться? Мало того что саван отворотный разодрали, так еще и кол наточили? Против кого?

— На всякий случай, — ответил Дорожкин. — Мало ли.

— Пожалуете в лифт? — Карлик был сама любезность.

— Нет уж, — не согласился Дорожкин. — Я пешком. Ноги нужно размять.

— Смотрите там! — Фим Фимыч расхохотался. — Не вздумайте выломать прут из перилл. Не делайте глупостей!


Весь пятый этаж гостиницы представлял собой огромный зал. Справа и слева тянулись колонны, которые превращали края зала в длинные и уютные коридоры с диванчиками, креслами, шторами и мягкими светильниками, а центр сиял дорогим паркетом, роскошными люстрами и длинным, богато накрытым столом, который в общем пространстве если и не терялся, то уж точно казался скромнее и меньше самого себя раза в два или три. Вероятно, за стол еще не садились, гости прохаживались по залу, переговаривались друг с другом, но с лестницы, которая вывела Дорожкина в зал на противоположном его конце, он даже не мог разглядеть лиц. Из невидимых динамиков лилась музыка, насколько Дорожкин был сведущ в классической музыке, звучал Двадцать первый концерт для фортепиано Моцарта. Далекие фигуры двигались плавно и неторопливо. Женщины были одеты в длинные платья, мужчины в костюмы, но, слава богу, не в смокинги. Впрочем, какая разница?

— Евгений Константинович, — выбрался из лифта Фим Фимыч, — будьте как дома. Проходите. Или Моцарт не располагает? Что бы вы хотели услышать?

— Реквием бы вполне устроил, — отозвался Дорожкин. — Того же автора. Для всех присутствующих.

— Ну это вы в горячке так строги, — хмыкнул карлик и резво потопал вперед. — Да не стойте вы. Праздник сегодня, понимаете? Лерочке двадцать пять. Какой еще, в сущности, ребенок.

Музыка продолжала звучать, и Дорожкин тоже двинулся вперед. Он пытался ступать мягко, но набойки на ботинках звучали помимо его воли, и чем ближе он подходил к столу, тем все большее количество гостей обращали на него внимание. У стола к Дорожкину подошел Ромашкин.

— Привет, сумасшедший! — Он смотрел на Дорожкина с прищуром, в котором развязность смешивалась с удивлением. — Твое место с этого торца стола.

— Меня ждали? — удивился Дорожкин.

— Ты приглашен, значит, ждали, — не понял вопроса Ромашкин.

— Почетное место? — усмехнулся Дорожкин.

— Куда уж почетнее! — хмыкнул Ромашкин. — Просто это самое дальнее место от Лерочки. Адольфыч предупредил, чтобы возможные эксцессы происходили подальше от именинницы. У нее тонкая душевная организация.

— Можно было бы накрыть мне вообще в другом углу зала, — предложил Дорожкин. — Или надеть на меня противогаз. Кстати, почему все такие печальные? Разве сегодня не праздник?

Он осмотрелся. В зале было больше сотни персон, но знакомыми Дорожкин мог назвать не более двух десятков из них. Попыхивали сигаретами у дальнего конца стола Содомский, Быкодоров и Кашин. В стороне от них о чем-то беседовал с важными незнакомцами в дорогих костюмах Адольфыч. Щебетали в кругу ровесниц директриса детского садика Яковлева и помощница Быкодорова читалка Творогова. Там же ухмылялась приемщица «Дома быта» Лариса. Что-то втолковывала у одной из колонн обескураженному Павлику изящная Милочка. У другой колонны уже тасовал карточную колоду под зорким взглядом Фим Фимыча Никодимыч. Со строгой, прямой спиной сидела посередине одной из сторон стола Марфа Шепелева. Рядом с ней полулежал на стуле мертвецки пьяный Неретин. Немного ближе прочих к Дорожкину переминались с ноги на ногу Угур Кара, Тюрин, Урнов из гробовой мастерской и крутящий во все стороны головой рыжебородый книжник Гена. У колонны за их спинами замерла Нина Козлова.

— Демократия, — важно объяснил Ромашкин. — Представители общепитовской, ремесленной, предпринимательской, торговой и педагогической интеллигенции. Весь спектр.

Представители различных направлений интеллигенции покосились на Дорожкина с опаской и с напряжением принялись изучать лица друг друга, только турок позволил себе помахать Дорожкину ладонью. Козлова не изменила позу. Подпирала спиной колонну, опустив руки и соединив ладони, теребила подол темно-синего платья и смотрела сквозь Дорожкина.

— Собственно, все. — Ромашкин почесал затылок. — Еще будет семейство Перовых, оно уже на подходе. Маргарита где-то здесь. Прочие приглашенные — работники городской администрации и важные гости города. Ты уж это, Дорожкин, не хулигань тут. Держи себя в рамках. И получай удовольствие. Договорились?

— По мере сил, — процедил Дорожкин и, кивнув Угуру, прошел к столу и сел на свое место.

Он продолжал оставаться в центре внимания. Никто не смотрел на него впрямую, но словно случайно взгляды то одного, то другого гостя фиксировались на Дорожкине. Только Марфа Шепелева демонстративно повернулась к неожиданному гостю, да ударенный ее локтем Неретин приоткрыл глаза и вяло помахал Дорожкину рукой. И тут Моцарт оборвался, и грянула «Bohemian Rhapsody»[73].

Дорожкин вздрогнул не от музыки. Он вздрогнул через несколько секунд, когда раздались аплодисменты. И под эти аплодисменты из-за расположенных за дальним торцом стола портьер вышла одетая в короткое черное платье элегантная Валерия, а вслед за ней вывезла инвалидное кресло роскошная Екатерина Ивановна Перова. В кресле сидел рыхлый мужчина неопределенного возраста с крупным или как будто опухшим лицом. На лице его застыла улыбка, готовая превратиться в гримасу минимальным усилием лицевых мышц. Руки мужчины лежали на подлокотниках, и их пальцы что-то выстукивали на коже кресла, но делали это без малейшей связи и с ритмами фонограммы, и с выражением лица. Дорожкин, который только что с трудом подавил охватившую все его члены дрожь, задрожал снова. Но не от этих пальцев, и не от гримасы-ухмылки, и не от совершенно сумасшедшего взгляда Екатерины Ивановны Перовой, которая в тяжелом парчовом платье казалась королевой или жрицей, вывезшей в жертвенный зал живые мощи божества, а от вида самого тела Перова. И руки, и туловище, и ноги (а они, в свою очередь, тоже отбивали какой-то ритм), и голова — все это поддерживалось каркасом-клеткой. Она явственно выделялась под костюмом, придавая телу Перова прямоугольную форму, и придерживала пластиковый раструб, в котором покоилась та самая улыбающаяся голова.

«Человек-тетрис», — с ужасом вспомнил Дорожкин.

— Семейство Перовых! — гордо объявил Ромашкин и протянул микрофон Адольфычу. Приглашенные встали между колонн. Шепелева поднялась с места. Сидеть остался только Дорожкин, и не поднялся пьяный Неретин.

Адольфыч поднял руку, и «Bohemian Rhapsody» прекратилась.

— Несколько минут…

Адольфыч оглядел гостей, скользнул взглядом по сидящему за столом Дорожкину, отчего тот почувствовал разбегающиеся по спине мурашки, и тепло улыбнулся.

— Друзья. Мы собираемся здесь каждый год. Но не все из нас знакомы с первым директором нашего института, директором промзоны и первым же мэром нашего города (пусть когда-то это и называлось по-другому) — с Перовым Сергеем Ильичом.

Грянули аплодисменты, рот Перова медленно приоткрылся и снова захлопнулся, после чего Екатерина Ивановна громко объявила:

— Сергей Ильич благодарен присутствующим.

— Кстати, — Адольфыч продолжал улыбаться, — в старых должностях есть своя прелесть. Мы уж тут посоветовались и, несмотря на то что у нас имеется и мэр, и мэрия, и вообще полный набор атрибутов современности, решили последнюю должность Сергея Ильича закрепить за ним навечно. Вы наш председатель, Сергей Ильич, и останетесь им!

— Сергей Ильич очень благодарен присутствующим, — повторно объявила сквозь шквал аплодисментов Екатерина Ивановна.

— А мы благодарны хранительнице замечательной семьи, — подхватил Адольфыч. — Кто не знает, а я уверен, что таких, как Екатерина Ивановна Перова, больше нет, только подумайте — умница, красавица…

— Спортсменка и комсомолка, — засмеялась Екатерина Ивановна. Взгляд ее при этом остался совершенно безумным.

— Именно так! — восхитился Адольфыч. — Ну и, кроме всего прочего, самый главный начальник промышленной зоны Кузьминска. Госпожа директор!

Адольфыч поклонился чете Перовых и, вскинув вверх руку, прервал аплодисменты. Вновь зазвучал Моцарт.

— Но я был бы бесчувственным чурбаном, если бы забыл о том, почему мы здесь собрались.

Валерия скривила губки.

— Вальдемар Адольфович, вы и так бесчувственный чурбан, давайте же выпьем наконец, и все пойдет своим чередом!

— Секундочку! — остановил новую порцию аплодисментов Адольфыч. — Одну секундочку! Лерочка! Я понимаю, что вы молоды, прекрасны, я бы даже сказал, непозволительно прекрасны, но, кроме всего прочего, вы находитесь в таком замечательном возрасте, о котором можно говорить без боязни вас обидеть.

— Меня обидеть сложно, — погрозила Адольфычу пальцем Лера. — И в этом возрасте, и в любом другом. Но двадцать пять лет… Давайте остановимся. Вот на этом возрасте, двадцать пять лет.

— За это надо выпить! — с деланым недоумением оглянулся Адольфыч, и народ тут же оживился и, следуя примеру мэра, принялся топтаться вокруг стола, двигая стулья, усаживаясь и позвякивая приборами. Тут же загремели, захлопали пробки из бутылок с шампанским, заискрился напиток, гости загудели, зашумели, и рядом с Дорожкиным оказался с одной стороны Павлик, а с другой… Алена Козлова. Ее мать села за нею, не сводя с дочери глаз.

— Все в порядке. — Голос у девушки был густой, бархатный. Никак она не напоминала тот образ, который сложился в голове у Дорожкина. — Мама, я всегда тебе говорила, нечего забивать голову всякими глупостями.

— Так тебя ж искали, старались, — чуть слышно прошептала Козлова.

— Ничего, — она раздраженно улыбнулась, — все, кому нужно, нашлись.

— Вот. — Дорожкин потянулся к карману, заметил напрягшиеся руки Павлика, осторожно достал бумажник, извлек из него фотографию Алены. — Возьмите. Остальные фотографии передаст Маша Мещерская.

— Забирай, найдешь на стенке еще место. — Алена небрежно передвинула фотографию матери и подмигнула Дорожкину. — Не обижайся. Работа. В прошлый раз охоту испортил мне ты, это ж я отыскала золотой волос да пустила Шепелева по следу, так что долг платежом красен.

— Конечно-конечно, — кивнул Дорожкин. Вопрос, чье имя было в папке Шепелева вторым, больше его не волновал.


По полу зашуршали хромированные тележки. Дорожкин оглянулся. И официантами здесь тоже работали уже знакомые ему Наташа из «Норд-веста», Нонна и Гарик из «Зюйд-оста». Мимо проскользнула Галя с почты, подмигнула Дорожкину и послала ему воздушный поцелуй.


— Какие планы в отношении меня? — спросил Дорожкин Павлика. — Хотя бы на этот вечер? Мне пребывать здесь до упора? Или раньше можно уйти? Надо бы Фим Фимыча спросить насчет вещей. Алена, вы уже въехали в мою бывшую квартиру?

— Ты бы не дергался, — прищурила взгляд Алена. — И до тебя очередь дойдет. Не трепыхайся.

Дорожкин снова посмотрел на Павлика. Тот угрюмо глядел в собственную тарелку.

— А поговорить с Адольфычем получится? Может быть, найдет мне какую-нибудь работу? На кладбище я уже был. И мне там не понравилось.

— Друзья! — За дальним концом стола, где кроме семейства Перовых расположился и Адольфыч и расселись важные гости, поднялся Кашин. — Позвольте мне сказать пару слов, потому что скоро я сказать уже не смогу ничего, а буду тут лежать на стуле, как тот же Георгий Георгиевич, без всякой пользы…

Кашин начал бубнить что-то о родителях Леры, а Дорожкин огляделся по сторонам. Тюрин, книготорговец, Урнов и турок расположились недалеко от него, через пять мест по левую сторону стола. Напротив них теснились рядком персоны из администрации Адольфыча. Сразу за Павликом сидела Лариса из «Дома быта». К ней подсела и Галина. Маргариты видно не было.

Дорожкин посмотрел на Алену:

— Контроль был всеобъемлющим?

— Я бы сказала «направленным». — Она сбросила себе на тарелку чего-то изящно-розового с прожилками. — Дорожкин, ешь семгу. Ублажи хотя бы свои вкусовые рецепторы.

— Куда дели Женю? — спросил Дорожкин и прикрыл глаза ладонью — он с трудом сдерживал наполняющий их жар.

Павлик звякнул его тарелкой, убирая подальше нож и вилку.

— Туда, где ты ее не достанешь, — хмыкнула Алена. И тут же зло повернулась к матери: — Оставь меня в покое!

Мать замерла с окаменевшим лицом. Дорожкин полез в карман. Павлик снова напрягся.

— Глаза болят, — пожаловался Дорожкин. — Свет яркий. Нервы на пределе. Да и рожи ваши видеть не хочу.

— Чего ж тогда приперся? — засмеялась Алена. — Судьба дала тебе шанс, ловушка захлопнулась, но ты нашел дырочку, ускользнул. Зачем ты здесь? Неужели думал, что по тебе соскучились?

— Разве я мог не прийти? — спросил Дорожкин, протирая очки салфеткой. — Моя девушка в беде. Да еще и по моей вине.

— Твоя девушка? — удивилась Алена. — Она была твоей девушкой? Дорожкин! Да если бы она была твоей девушкой, ее бы загнали в паутину в тот же день, когда вычислили тебя!

— Не болтай, — прошелестел над ухом знакомый голос.

Дорожкин оглянулся. За спиной никого не было. Суетились с тележками официанты, в дальнем конце зала мелькнула фигура отца Василия. Так вот кто занимался фонограммой. Значит, все-таки клоуном… Дорожкин надел очки. Прищурился. Зал наполнила путаница серых ниток, шлангов и щупалец. Но среди них было множество и черных. Настолько черных, что некоторые фигуры гостей не проглядывали сквозь них, а некоторые почти сияли на их фоне. Дорожкин посмотрел поверх очков. Празднество только разгоралось.

— …так выпьем за все то, что я сейчас тут сказал! — закончил речь Кашин, и гости тут же зазвенели бокалами.

— Не пьешь? — прищурилась Алена. Черный хобот вставал над ее головой и нырял в серое сплетение под потолком зала.

— Хочу ощущать действительность в полноте, — отрезал Дорожкин.

На противоположном конце стола снова поднялся Адольфыч и продолжил славословить Валерию Перову. Снова загремели бокалы. В ушах продолжал пульсировать Двадцать первый концерт Моцарта. Дорожкин поморщился. Тому, что он видел перед собой, больше подошел бы какой-нибудь блатной шансон. Хотя именно эта музыка подчеркивала ужас, царивший вокруг. Как подчеркивал бы изящный накрахмаленный батистовый воротничок выползающую из него жилистую неопрятную шею какого-нибудь чудовища.

— Мы очень рады видеть здесь всех присутствующих. — Адольфыч поднял над головой бокал, постучав по нему вилкой. — Но должен вам сообщить, что не все гости успели к праздничному столу. Рад представить тем, кто незнаком с ним близко, одного из старожилов нашего города, неустанного охранителя его границ, моего помощника — Шепелева Владимира старшего!

Дорожкин обернулся назад. К столу медленной, какой-то скользящей, почти танцующей походкой двигался высокий и широкоплечий человек, которого и в самом деле можно было назвать красавцем, если бы не что-то звериное во всем его облике. Он неслышно отталкивался от пола и, переступая, ставил ногу на носок. И тело его переливалось при каждом шаге. И глаза его окидывали весь зал сразу, не упуская никого, пока не остановились на Дорожкине. И без того поджатые губы сомкнулись в твердую линию, взгляд сузился и больше не отрывался от бывшего инспектора, даже когда Шепелев прошел мимо и уже шел к месту, оставленному ему напротив Марфы. Та сидела, выпрямившись и уставившись перед собой неподвижным тяжелым взглядом.

— Ну и, конечно, блистательная Маргарита, хотя прости, дорогая, на нынешнем празднике королева не ты, — расплылся в улыбке Адольфыч.

Маргарита была одета скромно, но, что отметил Дорожкин, удобно. На ней были ботинки на низких каблуках, свободные, не в размер штанишки со множеством карманов и столь же свободный, но застегнутый под перехваченное темным платком горло блузон. На поясе виднелась привычная кобура.

— Дорожкин, опять начинаешь оглядывать женщину с ног? — фыркнула она, проходя мимо, и села рядом с Шепелевым, и Дорожкин понял, что его начальница, или бывшая начальница, смотрит за мужем Марфы. Да, неожиданно подумал Дорожкин, судя по фотографии, Вера Уланова и в самом деле была похожа на отца, но то, что было в ней и чего не было в Шепелеве-старшем, какая-то грустинка, оттенок печали или, наоборот, легкая улыбка в изгибе губ, удивительным образом делали ее лицо противоположностью лицу Шепелева.

— Так выпьем… — снова начал славословить именинницу, которая покатывалась со смеху, похлопывая по щеке раскрасневшегося Быкодорова, Адольфыч.

Дорожкин посмотрел на Нину Козлову. Она сидела возле обретенной дочери, опустив и руки, и плечи, согнувшись и полузакрыв глаза так, словно ее дочь так и не нашлась. Алена деловито расправлялась с салатом, с бужениной, подмигивала Павлику, с презрением и, может быть, некоторым недоумением косилась на Дорожкина.

— Все будет хорошо, Нина Сергеевна, — постарался успокоить ее Дорожкин. — Может быть, нелегко, но хорошо.

— А теперь! — Голос Адольфыча почти гремел над залом. — Теперь мы сделаем небольшой перерыв, чтобы дать возможность пообщаться, а через десять минут начнем первую партию развлечений во славу именинницы, а там уж будет горячее, и холодное, и опять горячее, и лучшие вина, и возможность каждому лично от себя что-то сказать имениннице.

Моцарт оборвался, и над залом зазвучал голос маленькой, неказистой, прекрасной женщины с грустными глазами и острыми локотками.

«Точно, отец Василий», — улыбнулся Дорожкин.

— Отказываешься от еды? — хмыкнула Алена.

— Перед боем не едят, — объяснил Дорожкин. — Вдруг рана в живот?

— Хык! — засмеялся, едва не подавился, закашлялся Павлик.

Дорожкин поднялся, оглянулся на Павлика, которого выстукивала по спине Лариса, и понял, что тот будет следовать за ним неотступно. Он и Алена. Последняя демонстративно положила руку на кобуру на поясе. Дорожкин осмотрелся. Народ разом поднялся из-за стола и, пока официанты суетились у стола, обновляя приборы, собирая грязную посуду в выкаченную тележку, разбрели по залу. Вокруг Дорожкина образовался круг шагов в пять, в который никто не рисковал войти. Даже тот же Павлик и Алена держались снаружи этого круга. Дорожкин поправил очки и медленно пошел вдоль стола. Между ним и старшим Шепелевым стояла Маргарита. Она смотрела на Дорожкина пристально и чуть заметно покачивала головой.

— Теперь она твоя подопечная? — спросил Дорожкин Маргариту об Алене.

— Она не нуждается в шефстве, — ответила Маргарита, — и она уже давно в должности инспектора. Да, мать ее об этом не знала. Или не хотела знать. Алена в своем роде уникум, выследила девчонку, разложила ловушки, да не в городе, а в паутине, и послала за ней Шепелева-младшего, который не был инспектором. Он чистильщик. Такой же чистильщик, как и его отец. А та женщина, из прачечной, Ольга… Она кое-что знала, была близка с Шепелевым, могла разболтать, сорвать операцию, пришлось накинуть на нее наговор. Но с Ольгой был особый случай, она и в самом деле оказалась слишком болтлива и самоуверенна. К тому же, вероятно, почувствовала, что ты как-то связан с гибелью Шепелева. Если бы ты не выстрелил, она бы просто убежала. Ну случайно убила бы одну или двух горожанок, с кем не бывает. И Дубровская осталась бы жива, если бы не твое старание. Я бы окоротила ее, и все. Но ты не бери в голову. Издержки.

— И я отношусь к издержкам? — спросил Дорожкин.

— Зачем ты вернулся? — спросила Маргарита, в то время как ее глаза спрашивали о чем-то другом.

— Мне нужна Женя Попова, — твердо сказал Дорожкин.

— Зачем она тебе? — наморщила лоб Маргарита. — Она тут натворила дел. Раскоротила Мигалкина, Колыванову, ту же Дубровскую, Нечаева. Может быть, не умышленно, но сделала это. Да, мой дорогой, на поляне на вас нападали не двое зверей, а один. Нечаев. Шепелев как раз охотился на Нечаева. Он и вправду чистильщик.

— И забавник, — кивнул Дорожкин. — Весело он тогда подкинул труп Колывановой. Кто ему помогал? Никодимыч? Или сама Марфа Зосимовна?

— Какая разница? — едва заметно поморщилась Маргарита. — Каждый веселится в меру своих возможностей. Женю ты не вернешь. Нет, попытаться можешь, кое-что у тебя получалось на удивление неплохо, кое-что вовсе не получалось. По всему выходило, что ты должен был отыскать Попову еще через комнату Алены, а ты побрел черт знает куда.

— Отчего вы не нашли ее раньше? — прошептал Дорожкин. — Она была на почте, она была на похоронах…

— Она особенная, — понизила голос Маргарита. — Чувствует… чувствовала опасность. Заблаговременно. И ее видят только неокороченные.

— А ты? — спросил Дорожкин, поправляя очки. — Почему над тобой нет этих черных шлангов? Ты не окороченная?

— Вот и наш молодой друг, — подошел к Маргарите сзади Адольфыч. — Опять занимаемся тыканьем пера в лист бумаги? Где твой блокнотик, логист? Надеешься-таки расставить точки над «и»? Не получится. Буковки забыл написать.

— Изгаляетесь, — понял Дорожкин. — Как все, что вы мне говорили раньше, стыкуется с тем, как вы поступили со мной?

— С тобой мы пока что никак не поступили, молодой человек, — стер с лица улыбку Адольфыч и отстранил Маргариту за спину. — Но поступим. Ты враг. Ты подобен ребенку, который, получив в руки дорогую безупречную игрушку, ломает ее на части. Сейчас ты думаешь, что с тобой поступили бесчестно, что тебя обманули, использовали? А что сделал ты? Ты попал в город, где все хорошо, в котором у каждого есть все для счастливой жизни, в котором идеальный порядок, нет преступности, нет бездомных, нет нищих, нет больных, и что ты сделал? Полез разбираться во внутренностях? Связался с врагами? Полез туда, куда ходить нельзя? Внутренности, дорогой мой, отвратительны у каждого. У самого милого и обаятельного человека полон живот скользких и вонючих кишок.

— Но не у всех милых и обаятельных людей в животе живет огромный паразит, который высасывает из него соки, а взамен накачивает его радостью, — твердо сказал Дорожкин.

— Да? — удивился Адольфыч, шагнул вперед, наклонился, стиснул стальными пальцами плечо Дорожкина и прошептал: — У всех, мой дорогой, у всех! Поверь мне. Я живу на этом свете столько лет, сколько ты даже не можешь себе представить. И так, или почти так, было и будет всегда.

Музыка прервалась. Адольфыч похлопал Дорожкина по плечу и в почти полной тишине проговорил:

— Та девочка хотела, чтобы этого города не было. Поэтому нет этой девочки. Что касается тебя, Евгений Константинович, ты и сам выкарабкался каким-то невероятным образом. И если бы не этот любопытный факт, ты не был бы в этом зале и не сидел бы за этим столом. И не смотрел бы сейчас на меня через эти стеклышки. Ах, Антонас Иозасович, сбежал все-таки…

Адольфыч снял с носа Дорожкина очки, бросил их на пол и растоптал каблуком.

— Вальдемар Адольфович! — раздался обиженный голос Леры. — Вы опять про меня забыли. Давайте же начинать играть! В прошлый раз Марфа превратила Ромашкина в зайчика! Может быть, она превратит в кого-нибудь и этого Дорожкина?..

— Марфа, — обернулся к Шепелевой Адольфыч, — следующий фант ваш. И этот фант Дорожкин. Сделайте с ним что-нибудь! Вы так славно закрутили не так давно Никодимыча, пользы, правда, это не принесло, но не повторить ли нечто подобное с Евгением Константиновичем?

Шепелева сидела прямо, как статуя, только веки ее подрагивали да глаза смотрели на Шепелева напротив, который был столь же неподвижен, как и она.

— Марфа Зосимовна! — повторил Адольфыч. — Сделайте милость!

— Нет, — медленно качнула головой Шепелева и перевела взгляд на Дорожкина. — Закручивала уже. По полной программе. Все потроха провернула, крепкий орешек оказался твой инспектор, Адольфыч. Упрямый. Такого не раскрутишь. Жаль только, кручины у него нет. А что есть, не про мою честь. Пусть сам раскручивается.

— Просим! — захлопала в ладоши Лера.

Дорожкин оглянулся. Лера продолжала хлопать в ладоши. И за ней начали хлопать все. Даже Шепелев поднял руки и, продолжая смотреть на Марфу, которая казалась вдвое его старше, начал медленно аплодировать. Дорожкин дождался тишины, поднялся и, чувствуя, как вновь начинают гореть глаза, повернулся к Маргарите:

— Платок, пожалуйста.

Она шагнула вперед, стянула с шеи тонкий платок, сама завязала глаза Дорожкину. Он дождался, когда она отойдет, сказал в повисшей тишине:

— Кто ж так хлопает?

И начал танцевать.

Когда-то он потратил на это долгие часы. Таился от всех в деревне. Да и в институте частенько выстукивал в пустых аудиториях, но не на виду. Да и было чего стесняться. Все, что имелось у него для обучения, так это потрепанное руководство, распечатанное в те времена, когда еще не было сканеров и копиров, и видеокассета из тех же времен, на которой попадался и Фред Астер[74], но в основном танцевала несравненная Элеонор Пауэлл[75], все движения которой Дорожкин и копировал день за днем. Для чего? Может быть, как раз для этого случая.

Он полностью погрузился в ритм, не задумываясь о том, куда и как ставить ноги, что он сделает в следующую секунду. Ритм диктовал все, он вел Дорожкина по роскошному паркету зала, и плотное дыхание гостей говорило ему, что все они сейчас сомкнулись в плотное кольцо, центр которого он.

— Отлично! Восхитительно! Классно! — захлопала в ладоши Лера, едва Дорожкин сделал последний удар и замер, удерживая равновесие. — Вальдемар Адольфыч, я его забираю! Это мой каприз, но сегодня мой каприз — это закон для вас. Идите сюда, Дорожкин. Да снимите вы этот платок, вы же не по канату ходите!


Сдернутый нетерпеливой рукой, платок слетел с лица Дорожкина, он поднял глаза и вместе с исказившимся от ужаса лицом Леры увидел сразу многое. И рванувшегося к нему Павлика, и гримасу на лице Адольфыча, и неподвижный взгляд Марфы, и оскал Содомского, и начинающее изгибаться чудовище на том самом месте, где только что сидел старший Шепелев. Затем он взял за руку Леру. И когда та стала растекаться, таять в его руках, обращаясь в черную вязкую лужу, когда громыхнул выстрел вынырнувшего из тележки из-под грязной посуды Шакильского, Дорожкин и сам уже то ли начал обращаться в черное и вязкое, то ли начал тонуть в том, что только что было Лерой Перовой. Он всего лишь и успел увидеть клочья медвежьей шерсти на спине упавшего рядом Павлика, да бросить в лицо неподвижному Неретину разодранный пакет со снадобьем от Маргариты или от Колывановой.