12 марта 2014
Нью-Йорк
Генри Штраус возвращается в магазин.
Беа снова сидит в старом кожаном кресле, пристроив на коленях раскрытый альбом.
– Куда ты ходил?
Он хмуро оглядывается на дверь.
– Да так, никуда.
Пожав плечами, Беа снова принимается листать руководство по неоклассицизму, которое и не думает покупать.
Генри вздыхает, возвращаясь за кассу.
– Прости, – говорит он девушке у прилавка. – Так о чем это мы?..
Та прикусывает губу. Кажется, ее зовут Эмили.
– Я собиралась пригласить тебя выпить.
Генри немного нервно смеется в ответ – привычка, от которой он уже и не надеется избавиться. Девушка красива, по-настоящему красива, но ее глаза неприятно блестят, в них горит знакомый льдистый огонек, и Генри с облегчением сообщает ей о планах на вечер, радуясь, что не нужно врать.
– Тогда как-нибудь потом, – улыбается она.
– Как-нибудь, – эхом отзывается Генри.
Эмили берет книгу и уходит.
Едва за ней закрывается дверь, как Беа многозначительно откашливается.
– Что? – спрашивает, не поворачиваясь, Генри.
– Мог бы спросить ее номер.
– Вообще-то у нас планы, – отвечает он, постукивая по прилавку билетами.
Беа встает с кресла, кожаная обивка негромко скрипит.
– Знаешь, – замечает подруга, кладя ему руки на плечи, – самое лучшее в планах то, что их всегда можно перенести на другой день.
Генри разворачивается и обнимает ее за талию. Они стоят, словно пара детей в мучительном школьном танце, их руки образуют широкий круг, точно ячейка сети или звено цепи.
– Беатрис Хелен, – укоризненно улыбается Генри.
– Генри Сэмюэл.
Двое молодых людей хорошо за двадцать обнимаются как малолетки. В другое время Беа надавила бы посильнее, принялась бы разглагольствовать о том, что необходимо найти кого-то (нового) и стать счастливым (опять). Но у них сделка: она не упоминает Табиту, а Генри помалкивает насчет профессора.
У каждого есть свои поверженные враги, свои боевые шрамы.
– Извините, – говорит подошедший старик-покупатель.
Похоже, ему искренне жаль их прерывать. В руках у него книга. Генри улыбается, разрывает объятия и ныряет за стойку пробить товар.
Беа забирает свой билет, бросив напоследок, что будет ждать приятеля на шоу. Генри кивает в ответ. Старик тоже уходит, а после остальные посетители сливаются в неразличимое/размытое пятно.
Без пяти шесть Генри переворачивает табличку и закрывает магазин. «Последнее слово» ему не принадлежит, но с таким же успехом он мог быть его хозяином. Генри уже давно не видел настоящую владелицу, Маргарет. Та проводит свои золотые годы, путешествуя по миру на деньги, полученные по страховке покойного мужа. Осенняя женщина наслаждается второй весной.
Генри насыпает в небольшую красную миску под прилавком пригоршню корма для Томика, местного старого кота. И тут же взъерошенная кошачья голова высовывается из-за корешков в отделе поэзии. Кот сутками дремлет среди книг. Его присутствие заметно лишь по опустевшей миске да прерывистым вздохам покупателей, когда те ненароком встречаются с парой немигающих янтарных глаз, следящих за ними с полки.
Томик – единственное существо в букинистическом, которое обитает здесь дольше Генри. А тот служит в магазине последние пять лет, начав еще в ту пору, когда был аспирантом теологического факультета. Сначала он просто выходил на неполный день, нуждаясь в прибавке к университетской стипендии, но потом учеба закончилась, а работа осталась.
Наверное, пора отыскать другую, оплата совсем дерьмовая. В конце концов, не зря же Генри двадцать один год получал дорогостоящее образование. В голове звучит голос Дэвида, его брата, – в точности такой же, как голос отца. Он спокойно интересуется, зачем ему нужна эта работа, неужели Генри и правда намерен провести так всю жизнь?
Но Генри не знает, чем хотел бы заняться. Не может заставить себя уйти, это единственное занятие, в котором он еще не облажался.
По правде говоря, Генри обожает магазин. Запах книг, их тяжесть на полках, привычные названия и новинки. В городе, подобном Нью-Йорку, поток читателей никогда не иссякнет. Беа уверена, что каждый работник книжного мечтает стать писателем. Но Генри не представлял себя в этой роли. Конечно, он пробовал писать, только ничего не получилось. Никак не находились слова, сюжет, тон. Генри не представлял, какую книгу мог бы добавить к миллионам уже написанных.
Он всегда предпочитал быть хранителем историй, а не рассказчиком.
Он гасит свет, берет билет, куртку и отправляется на шоу Робби.
Переодеваться уже некогда. Спектакль начинается в семь, а «Последнее слово» закрывается в шесть. К тому же Генри не знает, в чем полагается ходить в авангардистский театр в Бауэри[10] на пьесу о волшебном царстве, поэтому остается в темных джинсах и рваном свитере. Беа называет это «библиотечным шиком», хотя Генри работает не в библиотеке – сей факт подруга, похоже, просто не в состоянии уразуметь.
Сама Беа выглядит, как обычно, до крайности модной в белом блейзере с закатанными до локтей рукавами, с тонкими серебряными кольцами на пальцах и в ушах, голову украшают скрученные в корону дреды.
Стоя в очереди ко входу, Генри задается вопросом: есть ли хоть у кого-то в мире врожденное чувство стиля, или им приходится каждый день усиленно наводить глянец.
Беа и Генри проходят вперед, показывая билеты. Шоу представляет собой причудливое сочетание театральной постановки и современного танца, что возможно лишь в городах, подобных Нью-Йорку. По словам Робби, спектакль поставили по мотивам «Сна в летнюю ночь», только шекспировский ритм сглажен, и насыщенность выкручена до предела.
Беа пихает Генри локтем.
– Видел, как она на тебя смотрела?
– Что? О ком ты? – недоуменно моргает он.
– Ты совершенно безнадежен, – закатывает глаза Беа.
В вестибюле царит суматоха, и они начинают пробиваться через толпу, но тут кто-то хватает Генри за руку – девушка в рваном богемном платье. На висках у нее распустился нарисованный зеленой краской плющ. Одна из актрис шоу. Множество раз за последние пару недель Генри видел остатки похожего грима на лице Робби.
В руках у актрисы кисть и миска с золотой краской.
– Эй, ты без рисунка, – бесхитростно заявляет она и легким касанием кисточки украшает его щеки золотистой пыльцой.
С такого близкого расстояния прекрасно заметно слабое мерцание в глазах девушки.
– Ну как я вам? – интересуется Генри, задирая подбородок и притворно надувая губы.
Он шутит, но на лице актрисы вспыхивает улыбка.
– Само совершенство.
От этих слов Генри охватывает дрожь, мгновенно перенося его в другое место. Темнота, и тяжелая рука на его шее, палец поглаживает щеку.
Генри трясет головой, прогоняя морок.
Беа позволяет девушке нарисовать у себя на носу блестящую полосу, поставить золотистую точку на подбородке и целых полминуты увлеченно с ней флиртует. Затем по фойе разносится звон колокольчиков, и актриса-фея исчезает в толпе.
Генри и Беа направляются к дверям зала.
Он протягивает руку подруге.
– Ты же не считаешь меня совершенством?
– Господи, конечно нет, – фыркает та.
И Генри невольно улыбается. Другой актер, темнокожий юноша с розовым золотом на щеках, предлагает зрителям по ветке. Для настоящего растения листья слишком зеленые. Его сияющий взгляд – добрый и грустный – задерживается на Генри.
Они показывают билеты контролеру – седой старухе едва ли пяти футов ростом. И та провожает их в зал, для равновесия схватившись за руку Генри. Она показывает им ряд и на прощанье похлопывает его по локтю, бормоча: «Хороший мальчик», а потом удаляется обратно по проходу.
Сверившись с номерами на билетах, они проходят на свои места – три кресла в центре ряда. Посередине Генри, рядом Беа, а с другой стороны пусто – там должна была сесть Табита. Билеты купили несколько месяцев назад, когда они встречались и все еще было для них во множественном числе, а не в единственном.
Грудь Генри сдавливает тупая боль.
Сейчас он жалеет, что не потратил те десять баксов на выпивку. Гаснет свет, и поднимается занавес, открывая царство неона и стали, разукрашенное краской из баллончика. Посреди сцены на троне, развалившись, восседает Робби, копируя позу Дэвида Боуи в роли Короля гоблинов. Волосы уложены волной, лицо пересекают пурпурные и золотистые линии, превращая молодого человека в потрясающее и удивительное создание. Улыбка Робби навевает воспоминания о том, как Генри влюбился в него, когда им было по девятнадцать. Чувство, порожденное похотью, одиночеством и несбыточными мечтаниями.
Ясный голос Робби разносится по залу.
– Это история о богах, – провозглашает он.
На сцену выходят музыканты, начинают играть, и на какое-то время спектакль увлекает Генри. Мир вокруг исчезает, окружающие звуки стихают, и сам Генри растворяется в действе.
Но ближе к концу есть сцена, что проникает в самую глубь разума, засвечивая его, как лучи пленку.
Робби, король Бауэри, поднимается с трона. На подмостки сплошной стеной льется дождь. Еще мгновение назад на сцене кишели люди, но теперь остался лишь Робби. Он касается рукой водной завесы, и та рвется, омывая его пальцы, запястье, дюйм за дюймом продвигается дальше, в конце концов обрушиваясь на все тело. Робби запрокидывает голову, и дождь смывает с его кожи золото и блеск, расплющивает идеальную прическу, стирая все следы магии и превращая томного высокомерного принца в мальчика – смертного, уязвимого и одинокого.
Гаснет свет, и очень долго в театре слышен лишь шум воды. Стена ливня переходит в ровный ритм дождя, и вот уже по подмосткам тихо стучат капли. А потом, наконец, наступает тишина.
Свет загорается, актеры выходят на сцену, и зал принимается рукоплескать. Беа восторженно аплодирует, оглядываясь на Генри. Лицо ее озаряет радость.
– Что-то не так? – встревоженно спрашивает она. – У тебя такой вид, будто ты сейчас в обморок свалишься.
Генри тяжело сглатывает, качая головой. В руке нарастает пульсация, и, опустив взгляд, он замечает, что впивается ногтями в шрам на ладони, откуда уже сочится кровь.
– Генри?
– Все нормально, – отвечает он, вытирая руку о бархатное кресло. – Спектакль просто потрясающий.
Генри поднимается и направляется за Беа к выходу.
Толпа тает, пока не остаются в основном члены семей и друзья актеров. Но Генри чувствует на себе чей-то взгляд, омывающий его как поток. Куда бы он ни посмотрел – повсюду дружелюбные лица, теплые улыбки, а иногда и нечто большее.
Наконец в вестибюль врывается Робби и обнимает Генри и Беа.
– Мои самые любимые поклонники! – восклицает он поставленным актерским голосом.
Генри фыркает, а Беа протягивает Робби шоколадную розу. Это их давняя шутка – как-то Робби пожаловался, что ему приходится выбирать между шоколадом и цветами, на что Беа сказала: «Нынче День святого Валентина, да и после спектаклей обычно принято дарить букеты», а Робби возразил, мол, он-то не обычный актер, а кроме того, вдруг он проголодается?
– Ты был великолепен, – говорит Генри, и это правда.
Робби прекрасен, всегда таким был. Он прекрасно танцует, поет и играет, у него есть все необходимые актерские качества, чтобы получить работу в Нью-Йорке. От Бродвея его отделяют несколько улиц, но Генри не сомневается, что друг вскоре окажется там.
Он запускает пятерню в волосы Робби. Когда те сухие, у них цвет жженого сахара, рыжевато-бурый оттенок – нечто среднее между каштановым и красным, зависит от освещения. Однако сейчас пряди еще влажные после финальной сцены. На какой-то миг Робби тянется к руке Генри и опускает на нее голову. Тот напрягается, ему приходится напомнить себе, что все это ненастоящее, уже нет. Он похлопывает друга по спине, и Робби выпрямляется, словно оживая и обновляясь.
Затем поднимает розу высоко над головой, точно жезл, и объявляет:
– На вечеринку!
Раньше Генри думал, что вечеринки устраиваются только после последнего спектакля, для актеров это такой способ попрощаться, но потом узнал, что для театралов каждое выступление – повод для празднования. Снять возбуждение после сцены – или же, в случае приятелей Робби, продлить его. Почти в полночь они толпой набиваются в квартиру на третьем этаже в Сохо. Свет приглушен, в паре беспроводных динамиков звучит чей-то плейлист.
Актеры перемещаются по помещению, словно кровь, бегущая по венам. Лица все еще раскрашены, но костюмы сняты, отчего не сразу разберешь – сценические персонажи перед тобой или обычные люди.
Генри попивает теплое пиво и трет большим пальцем шрам на ладони. Этот жест быстро вошел в привычку.
Какое-то время компанию ему составляла Беа. Вообще-то она предпочитает званые ужины, а не театральные вечеринки, изысканную сервировку и застольные беседы ценит куда больше пойла в пластиковых стаканчиках и перекрикивания стерео. Товарищи по несчастью укрылись в углу, и Беа изучала актерскую мозаику, словно картинки в одной из книг по истории искусства.
А потом феечка из труппы унесла ее прочь. «Предательница!» – выкрикнул Генри ей вслед, хотя рад был снова видеть Беа счастливой.
Робби между тем танцует посреди комнаты – как всегда, в центре событий. Он зовет Генри к себе, но тот качает головой, игнорируя призыв. Легкое притяжение, распахнутые объятия, дожидающиеся, когда же ты в них упадешь. В былые времена они идеально совпадали. Различия были лишь в силе того самого притяжения. Робби всегда удавалось беспечно парить, тогда как Генри бросался в омут с головой.
– Эй, красавчик!
Генри отрывает взгляд от своего пива и видит одну из главных исполнительниц шоу – потрясающую девушку с ржаво-красными губами и в короне из белых лилий, на щеках – золотой блеск, нанесенный по трафарету. Он смотрится как граффити.
Она взирает на Генри с таким неприкрытым приглашением, что тот должен бы чувствовать себя желанным, ощутить что-то помимо грусти и одиночества.
– Выпей со мной…
Ее голубые глаза сияют. Она протягивает Генри небольшой поднос с парой шотов, где на дне растворяется что-то маленькое и белое. Потянувшись за напитком, Генри вспоминает все байки о том, что случилось с людьми, которые брали еду и питье у фейри. Он пьет и вначале чувствует лишь сладость и слабое жжение текилы, но потом мир начинает слегка размываться по краям.
Ему хочется, чтобы стало легче, зрение прояснилось, но комната темнеет, и Генри понимает – надвигается буря.
Первый приступ настиг его в двенадцать лет. Генри ничего подобного не ожидал. Только что синело небо, и вот уже хмурятся тучи, налетает ветер и хлещет дождь. Лишь годы спустя Генри начнет думать об этих тяжелых периодах как о бурях и верить, что, если только продержаться достаточно долго, они утихнут.
Родители, конечно, желали ему добра, но всегда твердили нечто вроде «не вешай нос», или «все наладится», или – еще хуже – «все не так уж плохо». Легко говорить, когда в твоей жизни дождливых дней никогда не было.
Дэвид, старший брат Генри, – врач, но и тот до конца не понимал. А вот Мюриэл, сестра, утверждала, что от подобных бурь страдают все творческие люди, и подсовывала ему таблетки из коробки для мятных пастилок, которые всегда носила в сумочке. Подражая языку Генри, она называла их «маленькими розовыми зонтиками», будто это всего лишь остроумная фраза, а не способ, которым брат пытался донести близким, что творится в его голове.
«Это просто буря», – снова говорит он себе и находит предлог выбраться на свежий воздух. На вечеринке слишком жарко, Генри хочет выйти наружу, залезть на крышу и убедиться, что на небе нет никаких туч, только звезды. Но, разумеется, там нет никаких звезд. Ведь это же Сохо.
Почти на полпути Генри останавливается и вспоминает шоу, вспоминает, как выглядел под дождем Робби. Задрожав, он решает не подниматься наверх, а спуститься на улицу и идти домой.
Уже почти у двери кто-то хватает его за руку. Девушка с плющом, вьющимся на висках. Та самая, которая разрисовала его золотой краской.
– Это ты! – говорит она.
– А это ты, – отзывается он.
Она стирает золотистое пятнышко со щеки Генри, и его словно бьет током, электрической искрой там, где кожа касается кожи.
– Не уходи, – просит девушка.
Он старается придумать, что ответить, а она прижимается ближе. Тогда Генри целует ее – быстро и глубоко – и отстраняется, когда слышит, как она ахает.
– Извини, – бормочет он.
Дежурное слово, такое же, как «пожалуйста», «спасибо» или «со мной все в порядке».
Но фея тянется к нему и запускает пальцы ему в волосы.
– За что? – говорит она, снова приникая к его рту губами.
– Ты уверена? – бормочет Генри, хоть и знает, что она ответит, ведь он уже заметил в ее глазах тот самый отблеск, светлую пленку, затянувшую взгляд. – Ты этого хочешь?
Ему нужно услышать правду, но правды для него больше не существует, а девушка просто улыбается и тянет его за собой к ближайшей двери.
– Именно этого, – говорит она, – я и хочу…
А потом они оказываются в одной из спален, дверь со щелчком захлопывается за ними, отрезая шум вечеринки, остаются лишь ее губы на его, а глаза в темноте больше не видны. Легко поверить, что все это правда.
И Генри на какое-то время исчезает.
12 марта 2014
Нью-Йорк
Адди шагает по городу, листая «Одиссею» при свете фонарей. Давно она не читала ничего на греческом, но стихотворный ритм поэмы затягивает ее в строфы старого языка. На подходе к Бакстеру Адди почти растворяется в образе корабля, бороздящего водную гладь, и мечтает о бокале вина и горячей ванне.
Но ей не грозит ни то, ни другое.
Она хорошо рассчитала время – или, наоборот, плохо, как посмотреть, – потому что заворачивает за угол Пятьдесят шестой, как раз когда к парадному входу подруливает черный седан и из него на тротуар выходит Джеймс Сент-Клер. Он вернулся со съемок – загорелый, кажется счастливый и в солнцезащитных очках, несмотря на поздний час.
Адди замедляет шаг и останавливается на другой стороне улицы, а привратник помогает Джеймсу выгрузить багаж и занести внутрь.
– Черт, – бормочет она себе под нос, распрощавшись с ночлегом.
Ни тебе ванны с пеной, ни бутылки мерло.
Вздохнув, Адди шагает к перекрестку, пытаясь понять, что делать дальше.
Слева раскинулся Центральный парк, точно темно-зеленое покрывало в центре города.
Справа изломанной линией возвышается Манхэттен, квартал за кварталом от Мидтауна до Финансового.
Адди поворачивает направо, держа путь к Ист-Виллидж. В желудке урчит, и где-то на Второй авеню она замечает свой ужин. Парнишка останавливает велосипед у обочины, достает из ящика за сиденьем заказ и несет полиэтиленовый пакет к дому. Адди подкрадывается к велосипеду и заглядывает внутрь ящика. Судя по форме и размеру упаковки, края которой загнуты и скреплены металлическими зажимами, внутри – блюда китайской кухни. Не успевает мужчина у двери расплатиться, как Адди вытаскивает картонную коробку и пару палочек и смывается.
Прежде Адди стыдилась, что приходится воровать. Но чувство вины, как и многое другое, со временем исчезло. Голод ее не погубит, однако причиняет нешуточные страдания.
Адди шагает по авеню Си, набивая рот «Ло Мейном», ноги уверенно несут ее по Виллиджу к кирпичному зданию с зеленой дверью. Пустую коробку она бросает в урну на углу и оказывается у двери, как раз когда оттуда выходит мужчина. Адди улыбается ему, он отвечает тем же и придерживает для нее дверь.
По узким ступеням она поднимается на четыре пролета. Наверху – железная дверь. Адди обшаривает пыльную дверную коробку в поисках маленького серебристого ключика. Это открытие она сделала прошлой осенью, когда они с Сэм ввалились сюда, сцепившись руками и ногами. Сэм прижалась губами к ямке у нее под подбородком, а перепачканные краской пальцы просунула под пояс джинсов.
Для Сэм это был на редкость импульсивный поступок.
Для Адди – второй месяц романа.
Страстного романа, ничего не скажешь, но только потому, что время для нее – непозволительная роскошь.
Конечно, Адди мечтает лениво проводить утро за чашечкой кофе, закидывать ноги на колени любимого человека, шутить так, чтобы было понятно только двоим, и смеяться. Но подобное приходит только с узнаванием друг друга. Для Адди и Сэм медленное развитие отношений, неспешно разгорающееся желание, близость, растущая день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, невозможна. Это не для них. Поэтому хоть Адди и скучает по утрам, но предпочитает ночи. Если не дано любви, можно хотя бы попытаться избежать одиночества.
Чуть-чуть поцарапавшись о металл, она нащупывает ключ и достает его из тайника. Ржавый замок открывается с третьей попытки – как и в ту, первую, ночь, – но наконец дверь все же распахивается, и Адди выходит наружу. Налетает ветер, она прячет руки в карманы кожаной куртки и пересекает крышу.
Наверху пусто, всю меблировку составляют лишь три в разной степени покореженных шезлонга (кривые сиденья, спинки заклинило под странными углами, один подлокотник сломан). Рядом примостился чумазый холодильник, а на веревках для сушки белья качается гирлянда китайских фонариков, превращая крышу в захудалый, открытый ветрам оазис.
Здесь тихо. Не абсолютная тишина – ее Адди пока не отыскала в этом городе и начала считать, что та исчезла вместе с остатками старого мира, – но такое же спокойствие, как везде в этой части Манхэттена. И не та тишина, что душила Адди в доме Джеймса, – гулкое безмолвие пространства, чересчур большого для одного человека. Эта тишина – живая, полная отголосков, сигналов машин и гудящих, как статическое электричество, стереобасов.
Крыша обнесена невысокой кирпичной стеной, Адди ложится на нее животом, опирается на локти и смотрит вдаль, пока не забывает, где находится. Теперь она видит перед собой лишь огни Манхэттена, рисующие узоры на бескрайнем беззвездном небе.
Адди скучает по звездам.
Однажды, в 1965 году, она познакомилась с парнем. Когда Адди сказала ему, что ей хочется увидеть звезды, он увез ее на час езды за пределы Лос-Аджелеса, просто чтобы она могла на них насмотреться. Уже стемнело, он остановил машину и показал наверх. Его лицо светилось от гордости. Адди задрала голову и увидела жалкую подачку – пригоршню огоньков в небе, и что-то на нее нахлынуло. Безмерная грусть, которая сродни потере. Впервые за сотню лет она затосковала по Вийону. По дому. По месту, где звезды светили так ярко, что образовывали небесный поток, реку серебра, озаряя тьму лиловым мерцанием.
Она поднимает взгляд поверх крыш и гадает, наблюдает ли за ней мрак после всех этих лет? Пусть прошли годы, пусть он как-то сказал ей, что не следит за жизнью каждого, ведь мир огромен и полон душ. Мол, он слишком занят, чтобы думать о ней.
Позади с грохотом открывается дверь, и на крышу высыпает горстка людей.
Два парня, две девушки.
И Сэм…
Ее тело в светло-серых джинсах и белом свитере словно длинный и яркий мазок кисти на фоне темной крыши. Волосы стали длиннее, они завязаны в неряшливый пучок, откуда выбилось несколько светлых локонов. Рукава свитера закатаны, и на предплечьях краснеют полоски краски. Адди задумывается – почти рассеянно, – над чем она сейчас работает…
Сэм – художница. В основном абстракционистка. Ее квартира, и без того небольшая, заставлена холстами, прислоненными к стенам. Имя – звонкое и лаконичное. Полным – Саманта – она подписывает только готовые работы или когда чертит его вдоль чьего-то позвоночника посреди ночи.
Все, кроме Сэм, с шумом разбредаются по крыше. Один из парней что-то рассказывает, но Сэм отстает на шаг и запрокидывает голову, наслаждаясь ночной прохладой. Адди пытается отвести взгляд, найти что-то другое, на что можно уставиться, якорь, чтобы противостоять притяжению этой девушки.
И, разумеется, находит.
«Одиссею».
Адди почти утыкается в книгу, когда Сэм отводит взгляд от неба. Ее голубые глаза встречаются с глазами Адди. Художница улыбается… и на мгновение снова наступает август, они сидят за пивом на террасе бара и смеются. Стоит настоящее пекло. Адди убирает волосы с шеи, чтобы охладиться, а Сэм наклоняется и дует ей на кожу.
А вот сентябрь, они лежат в разворошенной постели, сплетясь пальцами и запутавшись в простынях. Рот Адди скользит по жару между ног Сэм.
Вдруг художница отходит от своих друзей и как бы случайно направляется к Адди. Сердце у той екает в груди.
– Извини, что побеспокоили…
– Ничего страшного, – говорит Адди, косясь в сторону, будто рассматривает город.
С Сэм она всегда чувствует себя подсолнухом, бессознательно нацеленным на чужой свет.
– Обычно все смотрят вниз, – замечает Сэм. – Здорово, что есть те, кто смотрят наверх.
Время замирает. То же самое Сэм сказала, в первый раз увидев Адди. И в шестой, и в десятый. Но это не просто попытка завязать разговор. У Сэм взгляд художника – настоящий, ищущий. Тот, что изучает предмет и видит в нем больше, чем просто форму.
Адди отворачивается, думая, что вот-вот раздастся звук удаляющихся шагов, но вместо этого слышит щелчок зажигалки. Сэм встает рядом, краем глаза Адди видит ее белоснежные локоны. И тогда сдается.
– Украду одну? – спрашивает она, кивая на сигареты.
– Конечно, – улыбается Сэм, – держи.
Она достает сигарету из пачки и передает Адди вместе с неоново-синей зажигалкой.
Адди засовывает сигарету в рот и крутит колесико. К счастью, у нее есть оправдание: поднимается легкий ветерок, и пламя гаснет.
Гаснет, гаснет, гаснет…
– Сейчас… – Сэм придвигается ближе, задевая Адди плечом, и загораживает ее от ветра.
Сэм пахнет шоколадным печеньем – его печет сосед всякий раз, когда нервничает; лавандовым мылом – им она оттирает краску с рук; кокосовым кондиционером, который наносит на волосы на ночь.
Адди не любит вкус табака, но от дыма теплеет в груди, а сигарета дает возможность занять руки, сосредоточиться на чем-то помимо Сэм.
Они так близко, что смешивается пар от их дыхания. Сэм вдруг протягивает руку и касается веснушки на правой щеке Адди. То же самое она сделала в их первую встречу, такой простой и такой интимный жест…
– У тебя здесь звезды, – говорит Сэм, и у Адди в груди снова что-то сжимается.
Она борется с желанием преодолеть разделяющее их расстояние, погладить длинную шею Сэм ладонью и опустить ее на затылок, куда – Адди точно знает – она так удобно ложится. Они стоят молча, выпуская облачка бледного дыма, а остальные четверо смеются и кричат им в спины, а потом кто-то из парней – Аарон или Эрик – зовет Сэм. И она уходит, ускользает обратно. Адди хочется схватить ее, а не отпускать – снова.
Но она отпускает.
Прислоняется к невысокой кирпичной стене и слушает чужую болтовню о жизни, о взрослении, о списках предсмертных желаний и неверных решениях. Наконец одна из девушек говорит: «Черт, мы же опаздываем». И все – пиво допито, сигареты потушены, и стайка молодежи спешит к выходу, отступая, подобно приливной волне.
Сэм покидает крышу последней.
Она замедляет шаг и оборачивается, напоследок улыбаясь Адди, и только потом ныряет в проем двери. Еще можно поймать ее, побежать, остановить закрывающуюся створку… Но Адди не двигается с места.
Раздается металлический грохот.
Адди прижимается к стене.
Кануть в забвение – это все равно что сойти с ума. Начинаешь сомневаться, где же реальность, существуешь ли ты на самом деле. Ведь как может что-то быть реальным, если его нельзя вспомнить? Это словно буддистская загадка о дереве, упавшем в лесу. Если никто не слышал звук его падения, упало ли оно на самом деле?
Если человек неспособен оставить след, существует ли он вообще?
Адди тушит сигарету о кирпичный выступ, поворачивается спиной к горизонту и направляется к сломанным креслам и зажатому между ними холодильнику. Осталась всего одна бутылка, которая плавает среди полурастаявшего льда. Адди откручивает крышку и усаживается на самый уцелевший шезлонг.
Ночь выдалась не такая уж холодная, а она слишком устала и не в силах отправляться на поиски другого ночлега.
Китайские фонарики светят достаточно ярко, Адди растягивается в кресле, открывает «Одиссею» и начинает читать об удивительных странах, чудовищах и героях, которым не суждено вернуться домой, а потом холод наконец ее убаюкивает.
9 августа 1714
Париж, Франция
Париж окутывает жара. Август и без того душный, но еще тяжелее дышать из-за разрастающихся построек, вони гниющей пищи и человеческих отходов огромного количества горожан, живущих друг у друга на головах.
Через сто пятьдесят лет барон Осман изменит облик города, спроектирует дома с одинаковыми фасадами и выкрасит их в единый бледно-палевый цвет, создав образчик вкуса, лаконичности и красоты.
Тот самый Париж, о котором мечтала Адди, и, несомненно, она увидит его своими глазами.
Но пока что бедняки в отрепьях вынуждены жить в тесноте, а разодетые в шелка дворяне тем временем прогуливаются по садам. На улицах полно запряженных лошадьми повозок, на площадях толпится народ, кое-где средь полотна города торчат шпили. Богатство выставлено напоказ на широких проспектах, вздымается высокими крышами дворцов и поместий, а в закоулках ютятся лачуги, и камни мостовых черны от грязи и дыма.
Но Адди настолько ошеломлена, что всего этого не замечает.
Она обходит площадь по краю, глядя, как торговцы разбирают рыночные прилавки и пинают оборванных ребятишек, которые шныряют повсюду в поисках объедков. Адди сует руку в карман и рядом с деревянной птичкой нащупывает четыре медяка, найденные в украденном пальто. Всего четыре – чтобы выжить.
Уже темнеет и собирается дождь, а нужно еще подыскать место для сна. Задача вроде бы несложная – комнаты внаем, похоже, сдаются на каждой улице. Но едва она успевает переступить порог первой ночлежки, как ее разворачивают.
– Здесь тебе не бордель, – ворчит хозяин, надменно глядя на Адди.
– А я не шлюха! – возражает она, но тот презрительно фыркает и щелкает пальцами, словно избавляясь от мусора.
В следующем доме нет мест, в третьем слишком дорого, четвертый предназначен только для мужчин. К тому времени, как Адди переступает порог пятого, солнце село, а вместе с ним исчез и ее боевой дух. Она уже готова выслушать очередную отповедь, объясняющую, почему ей нельзя остаться под крышей, однако Адди не прогоняют.
У входа ее встречает хозяйка в годах, тощая и чопорная, с длинным носом и ястребиным взглядом. Она пристально осматривает посетительницу и ведет в вестибюль. Комнатушки крошечные и грязные, но в них есть стены и двери, окно и кровать.
– Плата за неделю вперед! – требует хозяйка.
У Адди замирает сердце. Неделя невозможно длинна, когда воспоминания о тебе длятся миг, час, день…
– Ну так что? – сердится старуха.
Адди сжимает деньги в кулаке. Она осторожно достает три медяка, и хозяйка выхватывает их из протянутой ладони, точно ворона, стащившая кусок хлеба. Монеты исчезают в мешочке, привязанном у нее на талии.
– Не напишете ли мне расписку, – просит Адди, – в доказательство, что я заплатила?
Женщина почти оскорбленно хмурится:
– Я честно веду дела!
– Спору нет, – бормочет Адди. – Но комнат много, легко позабыть о постояльце…
– Тридцать четыре года я управляю этим гостиным домом, – отрезает хозяйка, – и ни разу никого не забыла!
«Жестокая шутка», – думает Адди, а старуха уже поворачивается и удаляется, оставив ее в комнате одну.
Адди заплатила за неделю, но повезет, если удастся продержаться хоть ночь. Утром ее выселят, мадам станет на три монеты богаче, а Адди окажется на улице.
В замке торчит маленький бронзовый ключ, и Адди с наслаждением его поворачивает. Раздается звонкий щелчок, словно камень плюхается в ручей. Вещей у нее нет, раскладывать нечего и переодеться не во что. Адди сбрасывает дорожное пальто, выуживает из кармана деревянную птичку и ставит на подоконник. Талисман, изгоняющий тьму.
Она выглядывает в окно, мечтая увидеть величественные парижские крыши и ослепительные здания, высокие шпили или хотя бы Сену, но Адди забрела слишком далеко от реки. Небольшое окошко выходит лишь на узкий переулок и каменную стену дома – похожего на любой другой дом в любом другом городе.
Отец рассказывал Адди множество прекрасных историй о Париже. По его словам выходило, что столица полна блеска и золота, магии и сновидений, которые только и ждут воплотиться в жизнь. Теперь она гадает – видел ли вообще отец Париж, или тот был для него просто громким именем, удачным фоном для принцев и рыцарей, приключений и королев. Все они слились в ее сознании воедино, став не картиной, а палитрой, тоном. Возможно, город был не таким великолепным. Может, это просто игра теней и света.
Ночь выдалась серая и влажная, тихая морось дождя заглушает выкрики торговцев и стук повозок. Адди сворачивается клубком на узкой кровати и пытается уснуть.
Она думала, у нее есть хотя бы ночь, но лишь только прекращается дождь и на город спускается тьма, как старуха стучит в дверь, в замок вонзается ключ, и в крошечной комнате поднимается суета. Адди грубо вытаскивают из кровати. Слуга хватает ее за руку, а хозяйка издевательски спрашивает:
– Кто же это тебя сюда впустил?!
Адди изо всех сил пытается стряхнуть остатки сна.
– Вы! – восклицает она, жалея, что старуха не удосужилась проглотить гордость и дать расписку.
У Адди есть лишь ключ, но показать его она не успевает: костлявой рукой хозяйка отвешивает ей тяжелую оплеуху.
– Не ври, мерзавка, – оскаливается старуха. – Здесь тебе не богадельня!
– Но я заплатила, – оправдывается Адди, прикрывая ладонью щеку. Однако все бесполезно. Три монеты в кошеле старухи – не доказательство. – Вы сами мне рассказали, что управляете этим заведением тридцать четыре года…
На какой-то миг на лице хозяйки мелькает неуверенность. Слишком мимолетно, слишком скоротечно. Когда-нибудь Адди научится выпытывать секреты, детали, известные лишь друзьям и близким, но и это не гарантирует ей безопасность. Ее будут звать мошенницей, ведьмой, нечистым духом, сумасшедшей. Выбрасывать вон под десятком предлогов, хотя на самом деле причина лишь одна.
Они не помнят.
– Убирайся, – приказывает старуха.
Адди едва успевает схватить пальто, как ее вышвыривают за дверь. Мигом позже она вспоминает, что на подоконнике осталась деревянная птичка, и пытается вырваться, вернуться за ней, но слуга держит крепко.
Дрожащую от ужаса девушку выталкивают за порог. Единственное утешение – перед тем, как захлопнуть дверь, хозяйка бросает вслед Адди и ее деревянный талисман. Тот приземляется на мостовую, и от удара трескается крыло.
На сей раз трещина не затягивается сама по себе. Старуха исчезает в доме, а рядом с фигуркой выпавшим пером остается лежать отколовшаяся щепка. Адди сдерживает жуткий смех, но ей не смешно, ее пугает безумие произошедшего. Нелепый и вместе с тем неизбежный итог ночи.
Уже слишком поздно, или, может, слишком рано, город затих, небо затянуто серыми дождевыми облаками, но Адди знает: мрак приглядывает за ней.
Она хватает птичку, прячет ее в карман, где лежит последняя монета, и встает на ноги. Ей зябко, она кутается в пальто, подол юбок насквозь промок.
Измученная Адди бредет по узкой улочке. Наконец отыскав убежище под деревянным навесом, она прячется в щель между каменными зданиями, чтобы дождаться рассвета.
Адди забывается лихорадочным полусном, чувствуя на лбу ладонь матери, переливы ее голоса, напевающего колыбельную. Материнскую руку, что поправляет на плечах Адди одеяло. Наверное, она заболела. Только в дни болезни мать обращалась с ней ласково. Адди не хочет просыпаться, упрямо цепляясь за воспоминание, даже когда шумный топот копыт и громыхание колес заглушают мелодию, вырывая Адди из тумана сновидения.
Юбки, все в пятнах и измятые от короткого беспокойного сна, стоят колом от грязи. Дождь перестал, но город такой же чумазый, как и в день ее приезда. На родине хорошая буря отмывала деревеньку, и та блестела как новенькая. А вот копоть парижских улиц, кажется, не уничтожить ничем. Дождь сделал только хуже, мир стал мокрым и унылым, повсюду мутные коричневые лужи, полные вонючей грязи.
И вдруг сквозь мерзкую вонь пробивается манящий аромат.
Адди идет на запах и выходит к рынку. Торговля в самом разгаре: нахваливают товар лавочники, пищат цыплята, пока их тащат из повозок к прилавкам.
Адди умирает от голода, она даже не помнит, когда последний раз ела. Платье ей мало, но оно никогда и не было впору – Адди украла его пару дней назад с бельевой веревки где-то под Парижем, устав от свадебного наряда. И, несмотря на голодные дни, свободнее сидеть платье не стало. Должно быть, ей и есть-то не нужно, от голода Адди не умрет, но сладить с резью в желудке и трясущимися ногами невозможно.
Она разглядывает оживленную площадь, поглаживая последнюю монету. Не хочется ее тратить. Но, может быть, и не нужно: в такой огромной толпе легко что-то украсть. По крайней мере, так считает Адди, но парижские торговцы столь же проворны, как и воры. Они крепко держат свое, и Адди выяснит это на собственной шкуре. Пройдут недели, прежде чем она сумеет стащить яблоко, а воровать незаметно научится гораздо позже.
Неловкая попытка украсть зерновой хлебец с прилавка пекаря оборачивается поимкой: мясистая лапа хватает ее за запястье.
– Воровка!
Мельком заметив пробивающихся сквозь толпу солдат, Адди стынет от ужаса – ее запрут в камере или в клетке!
Она все еще девушка из плоти и крови и пока не научилась взламывать замки или очаровывать мужчин, чтобы освободиться от оков так же легко, как ее лицо ускользает у них из памяти. Поэтому Адди торопливо принимается умолять пекаря взять ее последнюю монету. Тот вырывает деньги у нее из рук, отмахивается от солдат и прячет медяк в кошеле. Для булочки слишком дорого, но сдачи Адди не получает. Пекарь говорит, мол, это плата за воровство.
– Радуйся, что пальцы уцелели, – рявкает он, отталкивая ее с пути.
Так Адди остается с жалкой булочкой и сломанной птичкой. Больше у нее ничего нет.
Она поспешно покидает рынок и замедляет шаг только на берегу Сены. И там, не переведя дух, впивается в булочку. Адди старается растянуть лакомство, но хлеб исчезает мгновенно, будто капля воды в пустом колодце, а голод совершенно не утолен.
Адди вспоминает Эстель.
В прошлом году у старушки стало звенеть в ушах, днем и ночью изводил ее этот звук. Адди однажды полюбопытствовала, как она выносит постоянный шум, а Эстель ответила: «Со временем ко всему привыкаешь».
Но вряд ли можно свыкнуться с голодом.
Она разглядывает лодчонки, плывущие по реке, собор, вздымающийся из завесы тумана, – проблески прекрасного, что сияют точно драгоценности на фоне грязных городских кварталов, слишком далеких и однообразных, почти неразличимых.
Адди стоит, не двигаясь с места, пока не понимает, чего же ждет. Она ждет помощи. Кого-то, кто придет и разберется во всем этом сумасшествии. Но никто не приходит, никто о ней не вспоминает. Если она продолжит ждать, то простоит здесь вечность.
И Адди пускается в путь и по пути изучает Париж. Запоминает этот дом, ту дорогу, мосты, повозки и ворота в парк. За стенами проглядывает красота, просвечивает сквозь щелочки.
Лишь годы спустя она выяснит, как устроен этот город. Запомнит механизм округов, шаг за шагом отметит путь каждого торговца, каждый магазин и улицу. Познакомится со всеми нюансами районов, обнаружит бастионы и трещины, поймет, как выжить и преуспеть промеж жизней других людей, выкроить среди них местечко и для себя.
Позже Адди покорит Париж. Станет гениальной воровкой, неуловимой и быстрой. Изящным призраком будет скользить по богатым домам, заглядывать в салоны, гулять ночью по крышам и пить под открытым небом краденое вино. Будет смеяться и радоваться каждой пиратской победе.
Позже – но не сегодня.
Сегодня она просто пытается забыть о мучительном голоде и леденящем страхе. Сегодня она одна в незнакомом городе – ни денег, ни прошлого, ни будущего.
Внезапно из окна на втором этаже кто-то вдруг опорожняет ведро, и густая коричневая жижа льется на булыжники прямо у ног. Адди отскакивает, пытаясь уберечься от помоев, и едва не сбивает с ног двух женщин в дорогих платьях. Дамы взирают на нее словно на мусор.
Отшатнувшись в сторону, Адди присаживается на ступеньки ближайшей лестницы, но мгновением позже из двери выходит старуха и угрожает ей метлой – мол, бродяжка пытается отбить ее клиентов.
– Проваливай в доки, если желаешь продать свой товар! – рявкает она.
Адди не сразу понимает, о чем идет речь. Ее карманы пусты, торговать нечем. Но услышав это, карга многозначительно смотрит на нее и заявляет:
– Но тело-то у тебя еще осталось?
Адди наконец понимает, в чем дело, и заливается краской.
– Я не шлюха, – бормочет она, собираясь уйти.
Но старуха награждает ее презрительной усмешкой.
– Ишь, какая гордячка! Гордостью брюхо не набьешь!
Адди плотнее кутается в пальто и отправляется дальше, заставляя себя передвигать ноги. Ей уже кажется, они вот-вот подломятся, но вдруг она замечает открытую дверь церкви. Не большого, величественного собора наподобие Нотр-Дам, а каменного дома, зажатого между двумя другими зданиями на узкой улице.
В отличие от своих родителей Адди никогда не была религиозной. Она всегда разрывалась между старыми богами и новыми, однако встреча с дьяволом в лесу дала ей повод поразмыслить. За каждой тенью стоит свет. Возможно, у мрака есть заклятый противник и получится как-то уравновесить свою участь. Эстель только посмеялась бы, но ее бог не дал Адди ничего, кроме проклятия. Так не стоит винить ее за то, что она пытается найти спасение у другого.
Тяжелая дверь со скрипом поддается, и Адди ныряет внутрь. В помещении темно, и она моргает, давая глазам привыкнуть к мраку, а проморгавшись, видит витражи с цветными стеклами.
Адди потрясенно вздыхает – такой красоты она не ожидала. Потолок у церкви сводчатый, а на стенах сияют красные, синие и зеленые узоры.
«Тоже своего рода искусство», – думает она, проходя вперед, когда вдруг дорогу ей заступает священник.
Он раскинул руки, но не в знак приветствия, а для того, чтобы преградить путь.
– Прости, – качая головой, говорит он и как заблудившуюся курицу выпроваживает ее обратно по проходу. – Мест нет, все занято.
Она снова выходит на ступеньки церкви, и за спиной тяжело громыхает засов. В голове снова насмешничает Эстель: «Вот видишь, только у новых богов есть засовы!»
Адди не собирается идти в доки, ноги сами несут вдоль Сены, пока за рекой садится солнце, сбегают по ступенькам, стуча по доскам крадеными ботинками.
В доках темно – корабли отбрасывают густые тени, повсюду нагромождение ящиков и бочек, канатов и раскачивающихся лодок.
Ее провожают глазами. Мужчины забывают про работу, женщины, развалившиеся в тени, как кошки, впиваются взглядами. У них болезненный вид, раскраска слишком яркая, рты вымазаны кроваво-красным. Грязные платья изорваны, но все же лучше, чем у Адди.
Она не решается окончательно, даже спуская пальто с плеч. Даже когда к ней подходит докер и начинает ощупывать, словно пробуя, созрел ли плод.
– Сколько? – хрипло интересуется он.
Адди не представляет, сколько может стоить ее тело и хочет ли она вообще его продавать. Она не отвечает, и руки сильнее терзают ее, крепче вцепляются в плоть.
– Десять солей[11], – говорит Адди.
– Да кто ты? Неужто принцесса? – гогочет докер.
– Нет, – отвечает она, – просто девственница.
Там, дома, бывали ночи, когда Адди мечтала о наслаждении, представляла рядом с собой во тьме незнакомца. Воображала, что он целует ее груди, что это его рука скользит у нее между ног.
«Любовь моя», – говорил незнакомец, прижимая ее к кровати. Черные кудри рассыпались вокруг изумрудно-зеленых глаз.
«Моя любовь», – вздыхала Адди, когда он входил в нее и ее тело поддавалось его силе.
Он вонзался глубже, и она хватала ртом воздух и прикусывала руку, чтобы не закричать.
Мать наставляла, что женское наслаждение – смертный грех, но в такие минуты Адди было плевать. В такие минуты оставались лишь страсть, желание и незнакомец, нашептывающий ей на ухо, растущее напряжение, жар, разгорающийся в колыбели бедер, а потом мысленно Адди тянула его на себя, тянула глубже и глубже, пока не разражался шторм, сотрясая все тело.
В этот раз ничего подобного не было.
Никакой поэзии в кряхтении неизвестного здоровяка, никакой мелодии и гармонии, лишь неумолимый ритм, с которым он врезается в нее. Никакого наслаждения, лишь давление и боль, жесткая плоть силой протискивается внутрь другой плоти. Адди поднимает взгляд в ночное небо, чтобы не видеть, как дергается тело докера, и понимает – мрак смотрит.
Они вдруг снова оказываются в чаще леса, его рот приникает к ее, и кровь пузырится на губах Адди, когда он шепчет: «По рукам…»
Здоровяк содрогается последний раз, придавливая ее неповоротливой тушей. Немыслимо! Не может быть, чтобы вот на это Адди променяла все, не таким представляла она будущее, которое стерло ее прошлое. Ужас стискивает ей грудь, но докеру плевать, а может, он ничего не замечает. Здоровяк просто выпрямляется и швыряет пригоршню монет на булыжники у ее ног и уходит. Адди опускается на колени, чтобы собрать вознаграждение, а потом опустошает желудок в Сену.
Когда ее спросят о первых месяцах, что она провела в Париже, этом ужасном времени, Адди скажет, мол, то был период горя, растворившийся в тумане. Скажет, что ничего не помнит.
Но, разумеется, она помнит.
Помнит вонь гниющей пищи и отбросов, соленую на вкус воду Сены, фигуры в доках. Мгновения доброты, стертые захлопнувшейся дверью или рассветом, тоску по дому, его свежему хлебу и теплому очагу, семейному покою и твердости духа Эстель. По прошлой жизни, той, что она отдала за мечту, которую украли и заменили всем этим.
Однако Адди помнит и как восхищалась городом, помнит свет, льющийся утром и вечером, величие, проглядывающее через неотшлифованный камень… Несмотря на всю грязь, беды и разочарования, Париж был полон сюрпризов. Красота просвечивала сквозь трещины.
Она вспоминает короткую передышку, которую получила в первую осень, сверкающую листву на тропинках, разноцветную – от зеленой до золотистой, как на витрине ювелира. А потом внезапно пришла зима.
Холод грыз пальцы на руках и ногах, а потом проглатывал их целиком. Холод и голод.
Конечно, в Вийоне тоже случались голодные зимы, когда резкое похолодание губило урожай или поздние заморозки уничтожали посевы, но такого голода Адди еще не испытывала. Он скреб изнутри, водил когтями по ребрам. Он изматывал. И хоть не мог ее убить, ноющая боль в животе и страх никуда не девались. Адди не потеряла ни единой унции плоти, но нутро скручивалось, пожирая себя. Как мозоли не вырастали на ее ногах, так и нервная система Адди отказывалась приноровиться. Не было никакого онемения и легкости, что появляются с привыканием, нет – боль всегда была яркой и острой, и ощущения так же свежи, как память.
Самое ужасное Адди тоже помнит.
Той зимой на столицу внезапно обрушился мороз, безжалостный холод. За ним запоздалым ветром, разметавшим курганы мертвых листьев, хлынула волна болезни. Адди помнит, как мимо проезжали, грохоча, повозки со скорбным грузом.
Адди отворачивается, стараясь не смотреть на небрежно сваленные в них тощие фигуры. Она плотнее кутается в украденное пальто и ковыляет по дороге, мечтая о летней жаре, а холод тем временем пробирает ее до костей.
Казалось, уж больше никогда не согреться. Еще дважды она ходила в доки, однако стужа разогнала клиентов по теплым норам борделей. От мороза Париж ожесточился. Богатые сидят по домам, греясь у теплых очагов, а на улицах зима пожирает бедняков. И негде от нее укрыться, вернее, все убежища заняты.
В тот первый год Адди слишком устала, чтобы отвоевывать себе место. Слишком устала, чтобы искать кров.
Налетает очередной порыв ветра, и Адди, прикрыв слезящиеся глаза, сгибается пополам. Она забредает на узкую улочку в поисках укрытия и вдруг оказывается в блаженной тишине, безветренном покое, словно в пухе, теплом и мягком. У нее подгибаются колени. Она падает в угол напротив лестницы и смотрит, как синеют пальцы. Наверное, еще чуть-чуть – и кожа покроется инеем. Адди тихо, сонно удивляется собственной трансформации. Дыхание вырывается облачками пара, каждый выдох на миг заслоняет вид, и вскоре серый город становится белым, белым, белым… Странно – почему пар не исчезает? С каждым выдохом его становится немного больше, словно затуманивается стекло. Адди гадает, сколько его потребуется, чтобы исчез весь мир. Чтобы стереть его, как ее саму.
Может быть, у нее все просто расплывается перед глазами.
Ей плевать.
Она устала.
Так устала…
Адди больше не в силах бодрствовать, так зачем сопротивляться.
Сон – милосерден.
Возможно, вновь она проснется весной, будто принцесса из отцовской сказки. Будет лежать на берегу Сарта, а Эстель станет подталкивать ее поношенным башмаком и бранить за то, что снова размечталась.
Вот она, смерть.
По крайней мере, на какой-то миг Адди так думает.
Перед глазами темно, через холод пробивается вонь разложения, и Адди не в силах пошевелиться. Но тут она вспоминает, что не может умереть! Сердце упрямо бьется, не собираясь сдаваться, легкие борются за вдох, а конечности вовсе не неподвижны, а чем-то сдавлены – сверху и снизу тяжелые мешки. Ее охватывает паника, но разум все еще затуманен сном. Адди ворочается, и мешки над ней немного сдвигаются. Сквозь тьму проглядывает серая полоска света.
Адди корчится и извивается, наконец вызволяет из западни одну руку, затем другую, прижимает их к телу и пытается протиснуться наверх. Нащупав под мешковиной кости, коснувшись восковой кожи, запутавшись пальцами в чужих волосах, она наконец просыпается окончательно и начинает отчаянно рваться, карабкаться и изо всех сил стремиться к свободе.
Она пробирается наружу, уцепившись за костлявую спину мертвеца, и встречает взгляд белесых глаз. У трупа повисла челюсть, Адди выскакивает из повозки и падает на землю. Ее рвет, она захлебывается слезами, она – жива.
Жуткие звуки рвутся из ее груди, судорожный кашель, не разберешь – рыдание или смех. Затем раздается ужасный крик, и Адди не сразу осознает, что он рвется с ее собственных потрескавшихся губ.
Нищенка на другой стороне дороги в ужасе прижимает руки ко рту. Адди ее не винит. Должно быть, это жуткое потрясение – видеть, как из телеги выбирается мертвец.
Бедолага лихорадочно осеняет себя крестным знамением, и Адди кричит ей хриплым и прерывающимся голосом:
– Я не умерла!
Но оборванка только шарахается прочь, и Адди обращает свою ярость на повозку.
– Я не умерла! – вопит она, наподдав ногой деревянное колесо.
– Эй! – кричит возничий, хватая за ноги тощего скрюченного покойника.
– Проваливай отсюда, – рычит второй, беря труп за плечи.
Конечно, они не помнят, как подобрали Адди.
Она бросается прочь, а мужчины кидают в телегу очередного мертвяка, и тот с тошнотворным стуком ударяется о другие тела. Адди мутит при мысли, что она, пусть и недолго, лежала в этой куче.
Щелкает хлыст, лошади трогаются с места, колеса стучат по булыжной мостовой, и только когда повозка скрывается из вида, Адди сует трясущиеся руки в карманы ворованного пальто и понимает, что они пусты.
Маленькая деревянная птичка пропала.
Последнее, что осталось от прошлой жизни, ушло вместе с мертвыми.
Еще долго Адди будет привычным движением упрямо искать в карманах фигурку. Пальцам не объяснишь, что та исчезла, как не объяснишь сердцу, которое замирает всякий раз, когда карман оказывается пуст. Однако под покровом грусти расцветает и виноватое облегчение – ведь каждый миг с тех пор, как Адди покинула Вийон, она боялась потерять последний символ, который связывал ее с домом.
Теперь он исчез, и Адди не только скорбит, но и немного радуется в глубине души – оборвалась последняя тонкая ниточка ее прежней жизни, и Адди по-настоящему, хоть и не по своей воле, свободна.
29 июля 1715
Париж, Франция
Мечтательница – слишком нежное слово. Оно навевает мысли о сладких снах, ленивых днях в полях среди высокой травы, об угольных пятнах на мягком пергаменте.
Адди все еще цепляется за мечты, но учится воспринимать жизнь трезвее. Не с точностью художника, рисующего полотно, а с точностью руки, затачивающей карандаш.
– Налей-ка мне, – просит она, протягивая бутылку вина своему гостю.
Тот вынимает пробку и наполняет пару бокалов, взятых с низкой полки в комнате, снятой на ночь. Один он вручает ей, но Адди не пьет, тогда мужчина за секунду опустошает свой одним глотком, отшвыривает бокал и хватается за ее платье.
– Куда спешить? – хихикает Адди, подталкивая его в грудь. – Ты заплатил за комнату, у нас вся ночь впереди.
Она старается не отпихивать его, не сопротивляться. Оказывается, некоторые мужчины получают от этого удовольствие. Так что Адди подносит к его жадному рту собственный бокал и начинает вливать кроваво-красное пойло ему в губы, притворяясь, что соблазняет его, а не принуждает.
Он делает большой глоток и выбивает бокал из рук Адди. Неуклюже лапает ее грудь, сердито сражается с кружевами и завязками корсета.
– Уж невмочь… – бормочет он, но снадобье в вине наконец одерживает верх, язык у него во рту ворочается с трудом, и громила умолкает.
Он грузно садится на кровать, продолжая цепляться за ее платье, но вскоре уже закатывает глаза и опрокидывается набок, заснув еще до того, как голова коснется тощей подушки.
Адди спихивает его на пол, куда он валится, словно мешок с зерном, и приглушенно стонет, однако не просыпается.
А Адди распускает то, что он начал, – шнуровку корсета – и наконец снова дышит полной грудью. Парижская мода вдвое теснее деревенских нарядов и даже вполовину не так практична.
Адди растягивается на кровати, радуясь тому, что та хотя бы на эту ночь у нее есть. Думать о завтрашнем дне не хочется, ведь завтра предстоит все начать сначала.
В том-то и безумие ее положения. Каждый день – точно янтарь, а Адди – застрявшая в нем муха. Невозможно мыслить днями или неделями, когда живешь мгновениями. Время начинает терять значение, и все же она ведет ему счет. Забыться Адди, похоже, не может, как бы ни старалась, поэтому знает, какой сейчас месяц, какой день или ночь, поэтому знает, что уже минул год.
Год с тех пор, как она сбежала с собственной свадьбы.
Год с тех пор, как пыталась найти спасение в чаще.
Год с тех пор, как выменяла свою душу на все это. На свободу. На время.
Год, который она потратила на изучение границ новой жизни.
Она металась по кромке проклятия, как лев в клетке. (Львов Адди уже довелось увидеть: они приехали в Париж со зверинцем и оказались совершенно не похожи на зверей из ее фантазий. Намного величественнее, чем она представляла, но и намного прозаичнее. Клетка подавляла величие. Адди десятки раз ходила на них посмотреть, видела их печальные взгляды, неотрывно устремленные мимо посетителей на щель в палатке – единственный проблеск свободы.)
Год, который она провела связанная сделкой. Обреченная страдать, не умирая, голодать, не худея, жаждать, не увядая… Каждая минута намертво отпечаталась в памяти, а между тем ее саму забывали мгновенно, стоило скрыться из вида или захлопнуть за спиной дверь. Ни в чем и ни на ком она неспособна оставить след.
Даже на том, кто сейчас храпит на полу.
Адди выуживает из юбки склянку с лаундаумом и подносит к тусклому свету. Она потратила три попытки и две бутылки драгоценного снадобья впустую и только тогда поняла, что не может подмешивать отраву в бокал, не может собственноручно причинять вред. Но если добавить лекарство непосредственно в бутылку, вставить пробку на место и позволить мужчинам самим разливать вино по бокалам, они словно бы действовали по своей воле.
Видите? Она учится.
Только это очень одинокий путь.
Адди наклоняет склянку, и остатки молочной субстанции стекают по стенкам. Любопытно, подарит ли оно ей ночь сна без сновидений, глубокий дурманящий покой?
– Какое разочарование.
При звуке этого голоса Адди едва не роняет склянку. Она принимается кружить по небольшой комнате, обшаривая темные углы, но не находит источник голоса.
– Признаюсь, моя дорогая, я ожидал большего…
Сначала кажется, что звук исходит из всех теней в комнате, но потом они собираются в самом мрачном углу, где клубятся подобно дыму. А потом в круг, что отбрасывает пламя свечи, из этих теней выступает он. На лоб ему спадают черные кудри. Скулы оттеняет чернота, зеленые глаза горят собственным внутренним светом.
На какое-то предательское мгновение при виде знакомых черт незнакомца сердце Адди замирает, но она тут же понимает, что это всего лишь он.
Мрак из лесной чащи.
Весь год, что Адди жила под проклятием, она взывала к нему. Молилась в ночи, закапывала на берегах Сены монеты, которых и без того не хватало, умоляла отозваться и ответить: почему, почему, почему!
Адди швыряет бутылку с дурманом ему в голову. Мрак не шевелит и пальцем, чтобы ее поймать, но в том нет нужды: она пролетает прямо сквозь него и разбивается о стену.
Он сочувственно улыбается ей.
– Здравствуй, Аделин.
Аделин…
Она думала, уже никогда не услышит это имя. Имя, что ноет, точно кровоподтек, имя, при звуках которого ее сердце пропускает удар.
– Ты… – рычит Адди.
В ответ следуют едва заметный наклон головы, легкая улыбка.
– Скучала?
Она бросается к нему, словно вылетевшая из бутылки пробка, хоть и думает, что пролетит насквозь, однако ее руки встречают плоть и кости или, по крайней мере, их иллюзию. Адди молотит кулаками по его груди, но это все равно что лупить по дереву, так же жестко и бессмысленно.
Мрак с веселым изумлением смотрит на нее сверху вниз:
– Вижу – скучала.
Она вырывается. Ей хочется кричать, злиться, рыдать в голос.
– Ты бросил меня там! Отнял все и ушел, знаешь, сколько раз по ночам я взывала…
– Я тебя слышал, – самодовольно усмехается мрак.
– Но так и не пришел! – гневно фыркает Адди.
Мрак разводит руками, как бы говоря: «Но теперь-то я здесь».
Адди хочется ударить его, хоть это бессмысленно, наказать, вышвырнуть из комнаты, но спросить она обязана:
– Почему? Почему ты это со мной сделал?
Он хмурит темные брови в напускной тревоге:
– Я лишь исполнил твое желание.
– Но я просила дать мне время и свободу…
– Я подарил тебе и то, и другое. – Он поглаживает спинку кровати. – Минувший год обошелся без жертв… – Адди издает задушенный писк, но мрак продолжает: – Ты ведь осталась цела, верно? И невредима. Совершенно не постарела. Не увяла. Что же до свободы – куда уж больше? Живешь и не держишь ни перед кем ответа.
– Ты знаешь, что я мечтала о другом!
– Ты сама не знала, чего хотела, – резко бросает он, шагнув к ней. – А если и так, следовало проявить осторожность!
– Ты меня облапошил…
– Ошибаешься, – возражает мрак, окончательно сокращая расстояние между ними. – Разве ты не помнишь, Аделин? – Он опускает голос до шепота: – Ты была так порывиста, так дерзка, бормотала что-то, путаясь в словах, точно запиналась о корни. Перечисляла все, чего не хочешь.
Мрак так близок к ней, он гладит ее по плечу, и Адди силится удержаться на месте – не хочет доставлять ему удовольствие, показывая испуг, не желает играть с ним в волка и овцу. Это непросто. Пусть мрак похож на ее незнакомца, он не мужчина. Даже не человек. Это всего-навсего маска, притом не слишком подходящая. Сквозь нее проглядывает существо из чащи, бесформенное, необъятное, чудовищное и опасное. За изумрудно-зелеными глазами поблескивает тьма.
– Ты просила дать тебе вечность, и я отказался. Ты просила, умоляла, и помнишь, что сказала потом? – Он начинает цитировать одновременно своим и ее голосом, что эхом вторит ему: – «Забирай мою жизнь, когда она мне надоест. Получишь мою душу, когда она будет мне не нужна».
Адди пытается отстраниться от него, от этих слов, но на сей раз мрак ей не позволяет. Он крепче сжимает ее руку и обхватывает сзади шею, точно любовник.
– Так не выгоднее ли для меня сделать твою жизнь невыносимой? Подтолкнуть к неминуемому поражению?
– Ты не должен был… – шепчет Адди, ненавидя свой дрожащий голос.
– Дорогая Аделин, – говорит мрак, запуская руку ей в волосы, – я торгую душами, а не занимаюсь благотворительностью.
Он усиливает хватку, заставляя ее запрокинуть голову. Адди встречается с ним взглядом – в чертах незнакомца нет ни капли светлого, только звериная красота.
– Ну же, – шепчет он, – отдай мне то, что я хочу, и покончим с этим, страдания прекратятся.
Душу – за жалкий год горя и безумия.
Душу – за медяки на булыжниках парижских доков
Но все же нельзя сказать, что она не колебалась. В глубине души Адди захотелось сдаться, пусть и на короткий миг. Возможно, именно потому она спрашивает:
– И что будет со мной?
Его плечи – те самые, что она рисовала столько раз, те самые, что сама сотворила, – лишь неопределенно приподнимаются.
– Ты станешь ничем, дорогая, – просто отвечает он. – И это самая большая милость. Покорись, и я тебя освобожу.
Если Адди и колебалась в глубине души, если и хотела сдаться – это не продлилось дольше минуты. В мечтателях силен дух противоречия.
– Ни за что, – рычит она.
Мрак хмурится, зеленые глаза наливаются тьмой, словно намокшая ткань. Он убирает руки.
– Ты сдашься. И очень скоро.
Он не отступает, не поворачивается, чтобы уйти, он просто исчезает – его поглощает темнота.
13 марта 2014
Нью Йорк
Генри Штраус никогда не был жаворонком, хотя мечтал им стать. Проснуться с первыми лучами солнца, потягивая первую чашку кофе, пока город еще спит, а впереди брезжит новый, полный надежд день.
Он пытался перестроиться, и в тех редких случаях, когда ему удавалось встать до рассвета, ловил кайф: смотрел, как начинается день, и хотя бы недолго ощущал, что шагает вперед, а не плетется сзади. Но потом ночь затягивалась, он снова просыпался поздно, и Генри постоянно казалось, что ему не хватает времени. Словно он всегда куда-то опаздывал.
Например, сегодня Генри опаздывает на завтрак со своей младшей сестрой Мюриэль.
Голова еще немного гудит после вчерашнего, Генри торопливо шагает вниз по улице и жалеет, что не отменил встречу. А ее стоило бы отменить. Однако в прошлом месяце он переносил завтраки с сестрой трижды, а ему не хотелось быть дерьмовым братом. Мюриэль вела себя как хорошая сестра, и это было мило. Прямо что-то новенькое в их отношениях.
В кофейне, где Мюриэль назначила встречу, он прежде не бывал, она оказалась не из его излюбленных заведений. Хотя, по правде говоря, кафе в шаговой доступности у Генри закончились. Первое испортила Ванесса, второе – Майло. В третьем эспрессо на вкус напоминал уголь.
Пришлось предоставить выбор сестре, и она выбрала «забавную крохотную забегаловку» под названием «Подсолнух». Забегаловка эта, по-видимому, не имела ни опознавательных знаков, ни адреса, и иного способа найти ее, кроме как воспользоваться неким хипстерским радаром, которого у Генри, разумеется, не было, не существовало.
И вот на противоположной стороне улицы он замечает небольшой подсолнух, нарисованный по трафарету на стене. Генри бежит, чтобы успеть к светофору, едва не сбивает с ног парня на углу и принимается бормотать извинения, хотя тот без конца повторяет, мол, все хорошо, все в порядке. Наконец Генри находит вход в кофейню. Хостес уже собирается сообщить ему, что мест нет, но, подняв глаза от стойки, расплывается в улыбке и говорит, что сейчас же найдет ему столик.
Генри оглядывает зал в поисках сестры, однако та всегда считала время гибким понятием, поэтому, несмотря на то, что Генри и сам задержался, Мюриэль безбожно опаздывает. А он втайне радуется, поскольку получил передышку. Можно успеть перевести дух, пригладить растрепанные волосы, выпутаться из удушливого шарфа и даже заказать кофе. Генри старался выглядеть достойно, хоть это было неважно – ничто не могло изменить мнения сестры, однако для Генри вопрос внешности все еще имел значение. Должен был иметь.
Примерно через пять минут в кофейню ураганом темных кудрей и непоколебимой уверенности влетает Мюриэль.
В свои двадцать четыре года Мюриэль Штраус рассуждает об окружающем мире исключительно в терминах концептуальной подлинности и творческого подхода к истине. С первого же семестра в Тиш[12] она стала любимицей нью-йоркской художественной тусовки и быстро поняла, что ее поприще – критика, а не творчество.
Генри любит свою сестру, искренне любит. Но Мюриэль напоминает сильные духи – лучше в малых дозах. И на расстоянии.
– Генри! – кричит она, эффектно сбрасывая пальто и опускаясь на сиденье. – Отлично выглядишь.
Утверждение не соответствует истине, однако Генри просто отвечает:
– Привет, Мур.
Она сияет и заказывает флэт-уайт[13], а Генри готовится к неловкому молчанию. По правде говоря, он не представляет, о чем разговаривать с сестрой. Но если Мюриэль что и умеет – так это поддержать разговор. Так что пока Генри потягивает свой черный кофе, кивая и поддакивая, сестра коротко обрисовывает ему последний скандал в поп-арт галерее, делится своим расписанием на Песах, восторгается экспериментальным арт-фестивалем на Хай-Лайн, хотя тот даже еще не открыт, и, лишь закончив возмущаться по поводу уличного арт-объекта, который, разумеется, вовсе не груда мусора, а символ избыточного потребления, переходит к их старшему брату.
– Он о тебе спрашивал.
Прежде Мюриэль никогда такого не говорила – никогда не упоминала Дэвида при Генри.
– Почему? – беспомощно удивляется Генри.
Мюриэль закатывает глаза.
– Наверное, потому, что он о тебе беспокоится!
Генри едва не захлебывается кофе.
Дэвида Штрауса много что беспокоит. Например, его статус самого молодого главы хирургии в Маунт-Синае[14]. Очень вероятно, что и судьба пациентов ему небезразлична. Он всегда умудрится найти время для мидраша[15], даже если придется делать это посреди ночи в среду. Ему важно, чтобы родители гордились поступками сына. Что же касается младшего брата – Дэвида Штрауса беспокоят только бесконечные попытки Генри уничтожить репутацию семьи.
Генри опускает взгляд на часы, хотя те ни о чем не говорят, они вообще не показывают время, если уж на то пошло.
– Прости, сестренка, – говорит он, отодвигая стул, – пора открывать магазин.
Мюриэль замолкает на полуслове – что совершенно для нее нехарактерно – и тоже встает. Она обхватывает Генри за талию и крепко его обнимает. Словно извиняется, словно ласкает, словно любит. Мюриэль на добрых пять дюймов ниже Генри, и будь они близки по-настоящему, он мог бы опустить подбородок ей на голову.
– Не пропадай, – просит она, и Генри обещает, что не пропадет.
13 марта 2014
Нью-Йорк
Кто-то гладит Адди по щеке, и она просыпается. Прикосновение настолько нежное, что сначала Адди думает, это сон, но потом открывает глаза и видит китайские фонарики и Сэм, сидящую возле шезлонга на корточках. На лбу у нее собралась тревожная складка. Волосы распущены, и вокруг лица разметалась копна светлых локонов.
– Привет, спящая красавица, – говорит она, засовывая обратно в пачку незажженную сигарету.
Задрожав, Адди садится, сильнее кутаясь в куртку. Утро выдалось пасмурное и холодное, небо затянуто белым, солнца не видно. Она не собиралась спать так долго, допоздна. Идти, конечно, ей все равно некуда, но прошлой ночью, пока Адди еще не замерзла, затея остаться здесь казалась прекрасным решением.
Распахнутая «Одиссея» свалилась на пол обложкой вверх. Та повлажнела от утренней росы. Адди хватает книгу, снимает суперобложку, старательно разглаживает согнутые и испачканные страницы.
– Здесь холодно, – говорит Сэм, помогая Адди подняться на ноги. – Пойдем.
Сэм всегда так общается. Вместо вопросов – утверждения, повелительное наклонение, которое звучит будто приглашение. Она тянет Адди к выходу, а та слишком замерзла, чтобы протестовать, поэтому просто позволяет Сэм утащить ее в квартиру, делая вид, будто не знает дороги.
За дверью Адди встречает полный бедлам.
Коридор, спальня, кухня – все битком набито холстами и картинам. И только гостиная, что расположена в задней части квартиры, просторна и пуста. Ни дивана, ни стола, ничего, только два больших окна, мольберт и табуретка.
«Здесь я зарабатываю на жизнь», – заявила Сэм, когда первый раз привела сюда Адди.
«Оно и видно», – отозвалась та.
Художница распихала все имущество по трем четвертям пространства квартиры, чтобы сохранить на оставшихся метрах тишину и покой. Подруга предлагала ей снять студию буквально за гроши, но там было слишком холодно, а, по словам Сэм, писать она могла только в тепле.
– Прости, – говорит Сэм, шагая по холстам и коробкам, – сейчас тут небольшой кавардак.
Порядка Адди здесь никогда и не видела. Она бы с удовольствием взглянула, над чем работает Сэм, любопытно, откуда у художницы белая краска под ногтями и розовое пятно на подбородке, но вместо этого Адди следует за ней по загроможденной квартире на кухню. Сэм включает кофеварку, а Адди разглядывает помещение, отмечая, что изменилось. Вот новая фиолетовая ваза. Стопка недочитанных книг, открытка из Италии. Постоянно пополняющаяся коллекция кружек – из некоторых торчат чистые кисти.
– Ты пишешь… – говорит Адди, кивая на стопку полотен, прислоненных к плите.
– Да, – улыбается Сэм. – В основном абстракционизм. Как говорит мой приятель Джейк, бессмысленное искусство. Но оно не бессмысленно. Просто другие пишут то, что видят, а я – свои чувства. Возможно, когда одно чувство заменяется другим, это сбивает с толку, но в подобных метаморфозах есть своя красота.
Сэм наливает кофе в две чашки. Одна из них зеленая, мелкая и широкая, как миска, а другая – синяя и высокая.
– Кошки или собаки? – спрашивает она вместо «зеленая или синяя».
Ни кошек, ни собак на чашках не изображено. Адди выбирает «кошек», и Сэм без объяснений вручает ей синюю.
Их пальцы соприкасаются. Они стоят ближе, чем казалось Адди, достаточно близко, чтобы она могла разглядеть серебристые прожилки в голубых глазах Сэм, а та – сосчитать веснушки на лице гостьи.
– У тебя тут звезды… – говорит она.
«Дежавю», – снова думает Адди. Ей хочется отодвинуться, уйти отсюда, освободиться от бесконечного безумия зеркальных повторений.
Но она просто обхватывает чашку руками и делает большой глоток. Рот окутывает сильный горький вкус, который потом раскрывается насыщенной сладостью. Адди вздыхает от наслаждения, а Сэм широко ухмыляется.
– Здорово, правда? Секрет в…
«Какао-крупке», – думает Адди.
– …какао-крупке, – заканчивает Сэм и подносит к губам чашку. Та и правда огромная, словно миска.
Она облокачивается на стойку и склоняется над чашкой, словно над подношением.
– Ты будто поникший цветок, – поддразнивает ее Адди.
– А ты полей меня, и увидишь, как я расцвету, – подмигивает Сэм, салютуя чашкой.
Адди ни разу не видела художницу такой, по утрам болтать с Сэм ей не доводилось. Разумеется, они просыпались вместе, но те дни были омрачены извинениями и смущением. Последствиями забвения. В такие моменты лучше не задерживаться. А теперь, однако, что-то новенькое… Только что возникшие воспоминания.
– Извини, – встряхивает головой Сэм, – я так и не спросила, как тебя зовут.
Это ей в Сэм и нравится, Адди сразу отметила: художница живет и любит всем сердцем, делится теплом, которое большинство людей приберегают для самых близких. Ставит потребности выше доводов рассудка. Она привела незнакомку в дом, дала отогреться и только потом начала задавать вопросы.
– Мадле́н, – выпаливает Адди первое подходящее имя.
– Мое любимое печенье, – улыбается хозяйка. – А я – Сэм.
– Привет, Сэм, – говорит Адди, как будто произносит ее имя впервые.
– Итак, – начинает художница, словно только что додумалась спросить, – что же ты делала у нас на крыше?
– О, – покаянно усмехается Адди, – я не собиралась там засыпать. Даже не помню, как села в шезлонг. Я и не подозревала, что так вымоталась. Я только недавно переехала сюда, в квартиру 2-Эф, оказалось, у вас тут очень шумно, так непривычно. Я не смогла заснуть и решила выйти подышать свежим воздухом, а заодно полюбоваться рассветом.
Врать очень легко, слова уже не раз отработаны.
– Да мы соседи! – радуется Сэм и добавляет, отставляя в сторону пустую чашку: – Я бы с удовольствием как-нибудь написала твой портрет.
Адди так и подмывает сказать – ты его уже писала.
– То есть, конечно, не совсем портрет, – бормочет Сэм, направляясь в коридор.
Адди выходит следом. Сэм останавливается у стопки полотен и начинает перебирать их, как виниловые пластинки.
– Я работаю над одной серией, – говорит она, – хочу запечатлеть людей в образе неба.
Грудь Адди отзывается тупой болью – полгода назад они валялись в постели, Сэм гладила пальцем, будто кистью, звездный путь на лице Адди.
– Знаешь, – сказала она, – говорят, люди похожи на снежинки, каждая в своем роде неповторима, а я думаю, они как небеса. Всякий раз, когда смотришь на небо, оно разное – то затянуто облаками, то предгрозовое, а порой ясное, но одинаковым не бывает никогда.
– И на какое небо похожа я? – поинтересовалась Адди, а Сэм, не моргая, уставилась на нее, а потом просветлела лицом.
Это было озарение, которое Адди сотни раз видела у художников, свет вдохновения, будто кто-то зажигал лампочку у них под кожей. Сэм ожила, встрепенулась, вскочила с кровати и потащила Адди в гостиную.
Пришлось час просидеть на деревянном полу, укутавшись в тонкое одеяло и слушая бормотание Сэм, смешивающей краски, и шорох кисти по холсту. Когда Адди подошла взглянуть на картину, то увидела ночное небо, но не такое, каким его обычно изображают. Полотно было прошито смелыми росчерками угольных и черных полос, исполосовано резкими серыми линиями, а краска положена так густо, что выступала над холстом. По поверхности рассыпана пригоршня серебряных точек. Казалось, эти крапинки попали туда случайно, словно брызги от кисти, но Адди насчитала их ровно семь. Небольшие точки были расставлены широко, как звезды.
Голос Сэм возвращает Адди в реальность.
– Жаль, но любимую картину показать не могу, – вздыхает художница. – Она положила начало серии. Называется «Забытая ночь». Я продала ее коллекционеру из Нижнего Ист-Сайда. Это была моя первая большая сделка: я заплатила за аренду за целых три месяца и смогла выставляться в галерее. И все же расставаться было тяжело. Знаю, это необходимо, байки о голодающих художниках преувеличены, однако и дня не проходит, чтобы я о ней не вспоминала. Безумие в том, – рассеянно добавляет Сэм, – что каждый портрет с кого-то списан. Друзья, соседи, незнакомцы, которых я встретила на улице. Но ее, самую первую, хоть убей, вспомнить не могу.
Адди тяжело сглатывает.
– «Ее» – то есть это девушка?
– Да. Думаю, да. В картине осталась ее энергетика.
– Может, она просто тебе приснилась…
– Может, – пожимает плечами Сэм. – Я всегда плохо запоминала сны. Но знаешь… – Ее голос обрывается, она смотрит на Адди точно так же, как смотрела той ночью, почти сияя. – Ты напоминаешь мне ту картину. – Она закрывает ладонью лицо. – Боже, звучит как самый дерьмовый подкат! Извини. Пойду-ка я в душ.
– Мне пора, – спохватывается Адди. – Спасибо за кофе.
Сэм прикусывает губу.
– Ты правда должна идти?
Вообще-то, не должна. Она могла бы отправиться следом за художницей в душ, завернуться в полотенце и сидеть на полу в гостиной, наблюдая, как Сэм изобразит ее на этот раз. Она могла, могла. Могла снова окунуться в эти мгновения, но только Адди знала – будущего в них нет. Лишь бесконечно повторяющееся настоящее. Адди прожила его с Сэм столько раз, сколько сумела вынести.
– Извини, – отвечает она, превозмогая боль в груди, но Сэм лишь пожимает плечами.
– Увидимся, – убежденно говорит художница. – Мы ведь как-никак соседи.
Адди выдавливает бледное подобие улыбки.
– И то правда.
Сэм провожает ее к выходу, и с каждым шагом Адди все больше хочется обернуться.
– Не пропадай, – улыбается Сэм.
– Не пропаду, – обещает Адди, и дверь закрывается.
Адди вздыхает, прислоняется к ней, слушает шаги Сэм по захламленному коридору и только потом заставляет себя уйти.
Белый мрамор неба покрылся трещинами, и сквозь них проглядывают тонкие полоски синевы.
Холод уже не такой обжигающий, и Адди подыскивает себе кафе с уличными столиками, где посетителей так много, что официант успевает выглядывать на террасу не чаще чем раз в десять минут. Она запоминает ритм его появлений, словно узник, который следит за поступью охранника, и заказывает кофе. Он не так хорош, как у Сэм, – горький и никакой сладости, зато достаточно горячий, чтобы не дать ей замерзнуть.
Подняв воротник кожаной куртки, Адди снова открывает «Одиссею» и старается окунуться в книгу. Одиссей считает, будто плывет домой, чтобы после всех ужасов войны вновь встретиться с Пенелопой, но Адди много раз читала эту историю. Она-то знает: до возвращения еще далеко.
Адди листает страницы, переводя с древнегреческого на английский:
Официант возвращается на террасу. Адди, подняв взгляд от книги, наблюдает, как он хмурится, увидев уже доставленный заказ. Клиента парень определенно не помнит, но Адди выглядит так, словно сидит здесь давным-давно, а это уже половина победы. Мгновением спустя он поворачивается к паре, что стоит в дверном проеме в ожидании столика.
Адди возвращается к чтению, но тщетно. Она не в настроении читать ни о приключениях пропавших мореплавателей, ни об их одиночестве.
Да и плевать – кофе совсем остыл, поэтому Адди встает и вместе с книгой отправляется в «Последнее слово» за чем-нибудь новеньким.
29 июля 1716
Париж, Франция
Адди замерла напротив лавки портного, где царит суматоха. Торговля идет бойко, несмотря на то, что день клонится к вечеру. Адди потуже завязывает чепец, который ветер пытается с нее сорвать. По шее стекает пот. На скромный головной убор вся надежда – в нем Адди должна сойти за горничную, он дарует ей неприметность, свойственную прислуге. Если Берти́н сочтет, что она горничная, то не станет пристальнее к ней приглядываться и не заметит платье Адди – простое, но отличного качества. Неделю назад она украла его прямо с манекена в точно такой же лавке на противоположном берегу Сены. Оно было красивым, пока Адди не зацепилась юбками за гвоздь, а потом кто-то вывалил ведро сажи почти ей под ноги. Рукав неведомо как испачкался в красном вине.
Вот бы одежда тоже не поддавалась переменам, как сама Адди… У нее ведь всего одно платье – какой смысл иметь запас одежды, если ее негде держать?
Позже, годы спустя, Адди попробует собирать безделушки, станет прятать их, как сорока в гнездо, но ей всегда будет мешать какое-то тайное заклятие – они будут пропадать, как деревянная птичка, которая затерялась среди мертвецов в повозке. Кажется, Адди не может ничего сохранить надолго.
Наконец из лавки выходит последний клиент – лакей, в каждой руке у него по коробке, перевязанной лентами. Пока никто больше не успел ее опередить, Адди бросается через улицу и забегает в мастерскую.
Помещение довольно тесное: стол, заваленный рулонами ткани, пара манекенов, демонстрирующих новейшие фасоны платьев из тех, что надеть и снять можно лишь в четыре руки – с валиками на бедрах, оборками на рукавах, туго стянутым корсажем, в котором почти невозможно дышать. Нынешняя мода велит высшему обществу Парижа разгуливать затянутыми в множество слоев ткани, как свертки, что не следует разворачивать.
Маленький колокольчик у входа возвещает о ее прибытии. Портной, месье Бертин, скривившись, смотрит на Адди сквозь густые, словно ежевичные заросли, брови.
– Уже закрыто, – резко говорит он.
Адди благоразумно склоняет голову.
– Меня послала мадам Лотрек.
Это имя нашептал ветер, Адди подслушала его во время прогулок, но ответ верный. Портной подается вперед, внезапно заинтересовавшись.
– Для Лотреков все что угодно.
Он берет небольшой блокнот и угольный карандаш, и пальцы Адди сами по себе дергаются. Ее пронзает мимолетная грусть от тоски по рисованию.
– Хотя довольно странно, – недоумевает Бертин, встряхивая усталыми руками, – почему вместо камердинера прислали горничную?
– Он болен, – быстро отвечает Адди. Она учится лгать, подстраиваться под течение разговора, следовать его курсу. – Поэтому прислали меня. Мадам хочет устроить вечер с танцами, и ей нужно новое платье.
– И, конечно же, у тебя есть мерки?
– Да.
Он молча смотрит на нее в ожидании, когда же ему вручат листок бумаги.
– Ах нет, – торопливо объясняет Адди, – их нужно снять с меня – у нас в точности совпадает размер, потому меня и послали.
Ей кажется, что ложь на редкость удачная, но Бертин лишь хмурится и бредет к портьере, отделяющей заднюю часть мастерской.
– Принесу свои записи…
Мелькает помещение, скрытое за занавесом, – с десятком манекенов и горой шелка, и портьера возвращается на место. Пока Бертин возится в дальней комнате, Адди прячется за прислоненными к стене рулонами муслина и хлопка. Она не впервые в этой мастерской и уже успела выучить здесь все уголки и закоулки, где можно укрыться. Адди ныряет в одно из таких мест, и к тому времени, как Бертин возвращается с бумагой в руке, он уже забыл о мадам Лотрек и ее странной служанке.
Среди тюков ткани душно. Наконец Адди с радостью слышит звон колокольчика и шаркающие шаги – месье Бертин закрывает лавку. Сейчас он поднимется в свои комнаты наверху, поужинает супом, подержит ноющие руки в воде и отправится спать, пока не закончилась ночь.
Адди ждет, когда наступит тишина и раздастся скрип досок над головой. И только тогда можно будет свободно бродить по мастерской и вволю рассматривать наряды. Сквозь витрину проникает сумеречный свет; отодвинув тяжелую портьеру, Адди входит в подсобку.
Внутри темно – источником света служит единственное окно. Вдоль задней стены висят почти готовые плащи, и Адди делает себе зарубку на память вернуться сюда, когда осень сменит лето и станет зябко.
Но внимание Адди отдано центру комнаты – там, словно танцоры на исходных позициях, застыло с десяток манекенов. Узкие талии задрапированы разнообразными оттенками серого и зеленого, одно платье темно-синее с белой окантовкой, другое бледно-голубое с желтой отделкой.
Адди с улыбкой сбрасывает чепец на стол, встряхнув распущенной гривой. Гладит мотки узорчатых тканей, штуки богато окрашенного шелка, наслаждается качеством льна и саржи. Трогает корсеты с фижмами, воображая, как бы они на ней смотрелись. Проходит мимо муслина и шерсти – простых и прочных тканей, задерживаясь возле гаруса и атласа, такого тонкого, какой ей никогда не доводилось видеть дома. Дома… Это слово ей все еще тяжело произносить, хотя уже не осталось ничего, что бы связывало Адди с Вийоном.
Она хватает один из корсетов – цвета синевы летнего неба – и вдруг, уловив краем глаза движение, замирает, боясь дышать. Но это всего лишь зеркало, прислоненное к стене. Адди поворачивается и принимается рассматривать в серебристой поверхности себя, словно портрет незнакомки, хотя выглядит она в точности как всегда.
Прошло всего два года, а кажется, что десять, однако они не оставили на ней следа. Она должна была давно исхудать до кожи и костей, одеревенеть и пожухнуть, но лицо Адди такое же округлое, каким было в то лето, когда она покинула дом. Время и тяготы не оставили морщин на коже, на гладкой палитре щек разбросаны прежние веснушки. Изменились только глаза – на золотисто-карей радужке видны тени.
Адди моргает, отводя взгляд от себя и платьев.
В другом конце комнаты стоят три темных силуэта – мужские манекены, в кюлотах и сюртуках. В сумерках безголовые фигуры кажутся живыми. Они будто сгрудились кучкой и изучают незваную гостью. Адди рассматривает крой их нарядов – ни корсетов из китового уса, ни объемных юбок – и уже не в первый раз (и уж точно не в последний) думает, насколько проще мужчинам, как легко они шагают по свету, какой малой ценой им это достается.
Адди тянется к ближайшему манекену и снимает с него сюртук, расстегивая пуговицы. Процесс раздевания до странного интимен, и Адди наслаждается им, в особенности потому, что мужчина ненастоящий и не может ее потискать, облапать или зажать.
Адди ослабляет шнуровку своего платья и избавляется от него, а потом натягивает штаны, застегивая их под коленями. Затем надевает сорочку, поверх нее жилет, набрасывает на плечи полосатый сюртук и повязывает на шее кружевной платок.
В этих модных доспехах она чувствует себя в безопасности, но, повернувшись к зеркалу, разочарованно вздыхает. Грудь у Адди слишком полна, талия – тонка, бедра придают брюкам объем не в том месте. Сюртук немного сглаживает картину, однако лицо ничем не скроешь. Изгиб губ, линия щек, гладкость бровей – все слишком мягкое и округлое, слишком женское.
Схватив ножницы, Адди пытается отстричь волосы хотя бы до плеч, но ничего не выходит – через миг те прежней длины, а прядки сметены с пола невидимой рукой. Адди по-прежнему неспособна оставить никаких следов, даже на самой себе.
Отыскав шпильку, она закалывает светло-каштановые волосы на мужской манер и, стянув с одного из манекенов треуголку, надвигает ее на лоб. Что ж, издалека, возможно, сойдет. Для мимолетного взгляда или ночью, когда густой мрак скроет детали, ведь даже при свете лампы обман виден сразу.
Мужчины в Париже изнеженные, можно сказать красивые, однако они все же мужчины.
Вздохнув, Адди сбрасывает наряд и весь следующий час примеряет платье за платьем, тоскуя по свободным штанам и удобной сорочке. Зато платья красивые и роскошные. Больше всего ей понравилось милое зеленое с белой отделкой, но оно не закончено. Воротник и подол еще ждут кружевной оторочки. Адди придет взглянуть на него через пару недель, возможно, ей повезет, и платье не успеют завернуть в бумагу и отправить какой-нибудь баронессе.
В конце концов Адди останавливает свой выбор на темно-сапфировом наряде с серой отделкой. Цвет напоминает о ночной буре и небе, затянутом тучами. Шелк нежно ласкает кожу, ткань чиста, свежа и безупречна. Платье создано для балов и званых ужинов, слишком хорошо для той жизни, что ведет Адди, но ей все равно. Даже если она привлечет удивленные взгляды, подумаешь? О ней забудут еще до того, как успеют перемыть косточки.
Собственное платье она надевает на манекен, забыв о чепце, что сорвала нынче утром с веревки для сушки белья. Шурша юбками, она выбирается из комнаты и находит запасной ключ, который Бертин прячет в верхнем ящике стола. Адди отпирает замок и, придерживая рукой колокольчик, выскальзывает наружу. Закрывает створку и наклоняется, чтобы подсунуть ключ под дверь, а когда встает и поворачивается, едва не сбивает с ног мужчину, стоящего позади.
Неудивительно, что она его не заметила: от туфель до воротника он одет в черное и почти сливается с темнотой. Адди, уже пятясь, бормочет извинения, когда вдруг поднимает взгляд и замечает твердую линию подбородка, кудри цвета воронова крыла и самые зеленые на свете глаза, хотя во мраке их не должно быть видно.
Он улыбается ей.
– Аделин…
Имя искрой взрывается на языке, зажигает в груди огонь.
Мрак разглядывает ее новое платье.
– Хорошо выглядишь.
– Я такая же, как всегда.
– Дар бессмертия, все как ты просила.
На сей раз Адди не попадается на удочку. Не начинает кричать, осыпать его руганью, сетовать на проклятие, но все же, должно быть, на ее лице отражается борьба, потому что мрак смеется тихим и легким, словно ветер, смехом.
– Пойдем, – говорит призрак, предлагая ей руку, – прогуляемся.
Он не обещает проводить ее домой. И если бы стоял полдень, Адди бы воспротивилась просто из желания досадить. Впрочем, в полдень мрак и не показался бы… Но уже поздно, а по ночам разгуливают только дамы известного сорта.
Аделин намотала на ус, что женщины – по крайней мере, женщины определенного класса – никогда не выходят в одиночку, даже среди белого дня. Их держат в домах как горшечные растения, прячут за занавесками. А когда они появляются на улице, то передвигаются в безопасной компании себе подобных и всегда при свете дня.
Пройтись в одиночестве утром – скандал, но ночью и вовсе неслыханное дело. Уж Адди-то знает. Ей на собственной шкуре довелось испытать взгляды и осуждение со всех сторон. Женщины обливали ее презрением из окон, мужчины хотели купить прямо на улице, а благочестивые христиане пытались спасти ее душу, да только Адди ту уже продала. Последним она не раз отвечала согласием, но лишь ради прибежища на ночь, а не спасения.
– Ты идешь? – спрашивает призрак, протягивая ей руку.
Возможно, Адди сильнее тяготит одиночество, чем она думала, возможно, лучше компания врага, чем никакой.
Руку Адди не принимает, но все же идет вперед. Ей не нужно смотреть, чтобы понять – он шагает рядом. Туфли Адди мягко стучат по мостовой, и теплый ветерок, словно чья-то ладонь, подталкивает в спину.
Они идут в тишине, и наконец Адди устает от молчания. Набравшись смелости, она скашивает глаза и смотрит на него. Мрак идет чуть откинув голову, темные ресницы касаются щек, он глубоко дышит ночным воздухом, хоть тот благоухает отнюдь не розами. На губах его легкая улыбка, словно он совершенно расслаблен. Одним своим видом призрак насмехается над ней, края силуэта размыты, мрак сливается с тьмой, дым – с тенью, напоминая о том, кто он такой на самом деле и кем не является.
Адди нарушает тишину:
– Ты ведь способен принять любую форму, какую вздумается?
– Верно, – кивает призрак.
– Тогда изменись! Не могу это видеть.
– Мне очень нравится этот образ, – покаянно улыбается он, – я думал, и тебе тоже.
– Когда-то нравился! Но ты все испортил.
Слишком поздно Адди замечает, что открыла ему брешь, трещину в своей броне. Теперь он не изменится никогда.
На узкой извилистой улочке перед домом, если его можно так назвать, Адди останавливается. Обвалившееся деревянное строение, похожее на груду дров, заброшенное и все же не пустое. Оставшись одна, Адди пролезет в дыру в досках, стараясь не зацепиться подолом юбки, пробежит по неровному полу и по сломанной лестнице заберется на чердак, надеясь, что его еще никто не занял.
Снимет платье цвета грозового облака, осторожно завернет в тонкую бумагу, уляжется на убогое ложе из доски и мешковины и уставится в дыру, зияющую в потолке в двух футах над головой, надеясь, что не пойдет дождь, а внизу по дому будут бродить потерянные души.
Назавтра комнатушку займет кто-то другой, а через месяц здание сгорит дотла, но к чему сейчас волноваться о грядущем?
Мрак точно занавес колышется у нее за спиной.
– Сколько ты еще протянешь? – вслух размышляет он. – К чему страдать день за днем, не получая передышки?
Те же вопросы Адди задавала себе глубокой ночью, в минуты слабости, когда зима вгрызалась ей в кожу, голод впивался в кости, когда пойти было некуда, заняться нечем, сон не шел, и даже мысль о том, что завтра придется вставать и начинать все заново, была невыносима.
И все же эти слова, повторенные чужим голосом, теряли часть своего яда.
– Неужели ты не понимаешь, – спрашивает он, вперяясь в нее зеленым взглядом, острым, точно битое стекло, – для тебя нет иного выхода, кроме того, что я предлагаю. Нужно всего лишь покориться…
– Я видела слона, – перебивает его Адди. Слово выплескивается ледяной водой на горячие угли. Мрак все еще рядом, и она продолжает, не отводя взгляда от ветхого дома, сломанной крыши и чистого неба над ней: – Вообще-то, даже двух. Их показывали у дворца во время представления. Я и не думала, что бывают такие большие животные. А на днях на площади играл скрипач, – ровным тоном продолжает она. – При звуках его музыки я расплакалась. Никогда не слышала такой красивой мелодии. Я пила шампанское прямо из бутылки, пока солнце садилось над Сеной и звонили колокола Собора Парижской богоматери. В Вийоне я бы ничего этого не узнала. – Адди поворачивается к призраку. – Прошло только два года. У меня полно времени, представляешь, сколько всего я увижу?
Адди расплывается в дикой улыбке, обнажая зубы, наслаждаясь тем, как с лица призрака исчезает смех.
Маленькая, но все же сладкая победа – даже на миг увидеть, как его одолевает сомнение.
Но мрак вдруг оказывается близко, совсем рядом, и воздух между ними колеблется, как пламя свечи. Призрак пахнет летними ночами, землей, мхом и высокой травой, что колышется под звездами. И чем-то более темным… Кровью на камнях, волками, бегущими по лесу.
Он склоняется к ней, задевая щекой ее щеку, начинает говорить едва слышно, чуть громче шепота:
– Думаешь, станет легче? Не станет. Тебя словно нет, каждый год покажется целой жизнью, и всякий раз тебя будут забывать. Твоя боль бессмысленна. Твоя жизнь бессмысленна. Годы кандалами на лодыжках притянут тебя к земле, сокрушат по крупицам, и под конец ты сама будешь умолять избавить тебя от страданий.
Адди отстраняется, чтобы посмотреть ему в лицо, но призрак уже исчез. Она стоит одна на узкой дороге. Медленно вдыхает, прерывисто выдыхает и заставляет себя проделать то же самое еще раз. Затем выпрямляется, разглаживает юбки и шагает к ветхому строению, что по крайней мере на эту ночь послужит ей домом.
13 марта 2014
Нью-Йорк
В книжном сегодня людно. Малыш играет со своим воображаемым другом в прятки, пока его папаша роется в разделе военной истории. Какой-то студент, присев на корточки, рассматривает разные издания Блейка. За прилавком стоит вчерашний юноша. Адди привычно, словно листая книгу, разглядывает его.
Непослушные, не поддающиеся укладке черные волосы падают ему на глаза. Он отбрасывает пряди, но те тут же возвращаются, придавая ему более молодой вид, чем на самом деле. Судя по его лицу, он не умеет хранить секреты.
Очередь короткая, поэтому Адди топчется между разделами «Поэзия» и «Биографии». Она барабанит ногтями по полке, и спустя пару секунд из мрака над корешками высовывается рыжая голова. Адди рассеянно поглаживает Томика, и вот очередь сокращается до трех человек, двух, одного…
Продавец – Генри – наконец замечает, что она околачивается поблизости, и какая-то тень пробегает по его лицу, слишком быстро, Адди не успевает разобрать, однако он снова обращается к женщине по ту сторону прилавка.
– Да, мисс Клайн, – говорит Генри. – Все в порядке. Если ему не понравится, просто верните книгу.
Покупательница уходит, сжимая сумку, и Адди выступает вперед.
– Привет, – улыбается она.
– Привет, – несколько настороженно отвечает Генри, – могу чем-то помочь?
– Надеюсь, – улыбается Адди с отработанным обаянием. Она кладет «Одиссею» на стойку. – Приятель купил мне книгу, но у меня такая уже есть. Я хотела бы поменять ее на что-то другое.
Генри внимательно смотрит на нее. Темная бровь приподнимается над краем очков.
– Шутишь?
– Знаю, знаю, – со смешком говорит Адди, – кажется невероятным, что у меня уже есть экземпляр на древнегреческом, но…
Генри покачивается на каблуках.
– Нет, ты не шутишь.
Голос его звучит резко, и Адди от неожиданности осекается.
– Просто решила спросить…
– Здесь не библиотека, – ворчит Генри, – нельзя взять и поменять одну книгу на другую.
Адди расправляет плечи.
– Знаю, – несколько возмущенно возражает она, – но, как я уже сказала, я ее не покупала. Мне подарил друг, и мисс Клайн только что разрешили…
Лицо Генри становится суровым, напоминая захлопнувшуюся перед носом дверь.
– Позволь дать совет. В следующий раз, когда попытаешься вернуть книгу, не отдавай ее тому же, у кого украла.
Адди словно ударяют камнем в грудь.
– Что?
– Ты была здесь вчера! – качает головой Генри.
– Вовсе нет…
– Я тебя помню.
Три коротких слова переворачивают весь ее мир.
Адди вздрагивает, будто ее ударили, и едва не падает, но тут же старается оправдаться.
– Неправда, – решительно возражает она.
Генри прищуривается.
– Правда. Помню. Вчера ты была здесь, зеленый свитер, черные джинсы. Украла подержанный экземпляр «Одиссеи», а я спустил тебе это с рук, книга на древнегреческом все равно никому не нужна. А теперь у тебя хватило наглости заявиться обратно и попытаться обменять ее на что-то другое? Ты ведь и первую-то не покупала!
Адди зажмуривается, перед глазами у нее все плывет. Бред какой-то!
Ее невозможно…
– Слушай, – говорит Генри, – лучше тебе убраться отсюда.
Адди распахивает глаза – продавец кивает в сторону выхода. Она не в силах сдвинуться с места. Ноги отказываются нести ее от того, кто произнес эти три слова.
Три сотни лет. Три сотни лет никто этого не говорил, никто, никто ее не помнил. Адди хочется схватить его за рукав, подтащить к себе, спросить, как так вышло, что особенного в обычном парне из книжного магазина… Но мужчина с книгой по военной истории торопится оплатить покупку, на его ноге виснет малыш, а юноша в очках пристально смотрит на нее. Все это неправильно. Адди, стараясь удержаться на ногах, вцепляется в стойку. Взгляд Генри совсем на чуть-чуть становится мягче.
– Пожалуйста, – бормочет он, – просто уходи.
Адди пытается покинуть магазин. И не может…
Она подходит к двери, преодолевает четыре ступени от магазина до улицы, но в глубине души что-то не дает ей уйти окончательно. Она садится на порог наверху лестницы, боясь разразиться рыданиями или смехом, опускает голову на руки и таращится сквозь дверное стекло в магазин. Каждый раз, как в раме стекла появляется Генри, она наблюдает за ним и не может оторвать взгляд.
– Что ты здесь делаешь?
Адди моргает. В дверном проеме стоит Генри со скрещенными на груди руками. Солнце уже опустилось, надвигаются сумерки.
– Жду тебя, – поежившись, отвечает она. – Извиниться хочу. За книгу.
– Все нормально, – отрывисто бормочет Генри.
– Нет, не нормально, – возражает Адди, вскакивая на ноги. – Позволь купить тебе кофе.
– Ты не обязана.
– Я настаиваю. В качестве извинения.
– Я занят.
– Пожалуйста…
Должно быть, что-то в ее словах – отчетливая смесь надежды и необходимости, очевидный факт, что дело не в книге и не в извинениях, – заставляет юношу взглянуть ей в глаза. И она понимает, что до этого он хотел отказаться. Взгляд Генри странно испытующий, и что бы он ни увидел в ее лице, это изменило его мнение.
– Один кофе, – соглашается Генри. – И доступ в магазин тебе все еще закрыт.
Адди снова может дышать.
– По рукам, – говорит она.
13 марта 2014
Нью-Йорк
Еще час до закрытия букинистического Адди ждет на ступеньках. Генри запирает магазин, затем поворачивается, и Адди готовится снова встретить пустой взгляд, подтверждающий, что предыдущий разговор был всего лишь сбоем, пропущенным швом в ее вековом проклятии.
Но Генри смотрит на нее и узнает. Адди в этом совершенно уверена.
Брови, приподнявшись, скрываются под спутанными локонами, словно он не ожидал ее увидеть. Но раздражение сменилось чем-то другим, и это «что-то» смущает Адди еще больше. Что-то менее неприязненное, чем подозрение, более сдержанное, чем облегчение, и все же это чудесно, ведь все это означает узнавание. Встреча не первая, а вторая или даже, скорее, третья, и на сей раз Адди не единственная, кто помнит.
– Итак? – говорит Генри и протягивает руку, но не предлагая ее Адди, а веля показывать дорогу.
Адди послушно идет вперед. Несколько кварталов они шагают в неловком молчании. Адди украдкой бросает на своего спутника взгляд, но это ничего ей не дает, кроме представления о линии его носа и очертаниях подбородка.
У Генри голодный хищный взгляд. Он не слишком высок и все же сутулится, словно желает казаться ниже и незаметнее. В другой одежде и другой обстановке… Возможно, возможно. Но чем дольше Адди на него смотрит, тем меньше Генри похож на ее незнакомца.
И все же…
Что-то заставляет продолжать смотреть на него, не дает двигаться, как свитер, зацепившийся за гвоздь.
Он ловит ее взгляд дважды и хмурится.
Она ловит его взгляд и улыбается.
В кофейне Адди просит своего спутника занять столик, а сама отправляется за кофе. Генри колеблется, словно порывается заплатить сам или боится, что отравят, но все же направляется в угловую кабинку.
Она заказывает ему латте.
– Три восемьдесят, – говорит девушка за стойкой.
Поежившись от дороговизны, Адди вытаскивает из кармана несколько купюр – последние из позаимствованных у Джеймса Сент-Клера. На два кофе налички не хватит, а просто стащить нельзя, потому что парень ждет. И он помнит.
Адди бросает взгляд за столик, где сидит Генри, сложив руки и уставясь в окно.
– Ева! – выкрикивает бариста.
Вздрогнув, Адди понимает, что позвали ее.
– Итак, – говорит парень, когда она садится за столик, – значит, ты Ева?
«Нет», – думает Адди.
– Да, – отвечает она вслух. – А ты…
«Генри», – мысленно подсказывает она.
– Генри.
Имя подходит ему, как пальто, сшитое по размеру. Генри: мягкий, поэтичный. Генри: тихий, сильный. Темные кудри, светлые глаза за тяжелой оправой. Адди знала десяток Генри в Лондоне, Париже, Бостоне, Лос-Анджелесе, но этот ни на одного из них не похож.
Он бросает взгляд на стол, на свою чашку и пустые руки Адди.
– А себе почему ничего не взяла?
Та только отмахивается.
– Не хочу пить, – врет она.
– Очень странно.
– Почему? Я обещала угостить тебя кофе. – Адди пожимает плечами и, запнувшись, продолжает: – Ладно, я потеряла бумажник. На две порции не хватило.
– Так ты поэтому украла книгу? – хмурится Генри.
– Я ее не крала, просто хотела обменять. К тому же я извинилась.
– Разве?
– Кофе, – кивает она на чашку.
– Кстати об этом, – вздыхает Генри, поднимаясь с места. – Что тебе взять?
– В смысле?
– Кофе. Не выношу пить его в одиночку, чувствую себя полным придурком.
– Тогда горячий шоколад, – улыбается Адди. – Горький.
Генри снова приподнимает брови. Он идет к стойке, говорит что-то баристе, отчего та хохочет и подается вперед, как цветок к солнцу. Вскоре Генри возвращается со второй чашкой и круассаном. Поставив все это на столик, усаживается на свое место, снова ставя их в неравное положение. Маятник сместился в одну сторону, остановился посередине и качнулся в другую. Адди сотни раз играла в эту игру, она состоит из множества крошечных шагов навстречу, когда по ту сторону стола тебе улыбается незнакомец.
Но это не ее незнакомец, и он не улыбается.
– Итак, – говорит Генри, – что это было сегодня?
– Честно? – спрашивает Адди, обнимая ладонями чашку. – Я думала, ты меня не вспомнишь.
Вопрос эхом отдается у нее в груди, гремит, словно мелкая галька в фарфоровой миске, дрожит внутри, угрожая выплеснуться наружу.
Как ты сумел запомнить? Как? Как?
– В «Последнем слове» мало покупателей, – признается Генри. – И еще меньше пытаются уйти без оплаты. Так что ты произвела неизгладимое впечатление.
Впечатление.
«Впечатление» похоже на след…
Адди проводит пальцем по молочной пенке на горячем шоколаде и наблюдает, как отметина исчезает, когда она убирает руку. Генри этого не замечает, но ее-то он заметил, ее он запомнил.
Как же так вышло?
– Что ж… – говорит он, но дальше не продолжает.
– Что ж, – эхом повторяет Адди, потому что не может произнести то, что хочется. – Расскажи о себе?
– Да что там рассказывать, – прикусив губу, отвечает он.
– Ты всегда хотел работать в книжном?
Лицо Генри принимает задумчивое выражение.
– Вряд ли кто-то может назвать это работой мечты, но мне нравится.
Он подносит кофе ко рту, но тут кто-то проходит мимо и задевает стул Генри. Тот успевает отодвинуть чашку, но мужчина принимается рассыпаться в извинениях. И никак не останавливается.
– Боже, простите, – виновато произносит он.
– Все нормально.
– Я пролил ваш кофе… – взволнованно продолжает мужчина.
– Вовсе нет, – отвечает Генри, – все хорошо.
Если он и замечает, что мужчина слишком усердствует, то не подает вида. Генри по-прежнему не отводит взгляда от Адди, словно пытается прогнать человека.
– Странно… – замечает Адди, когда тот наконец уходит.
Генри лишь пожимает плечами.
– Просто случайность.
Адди не то имела в виду, но мысли несутся как поезд, нельзя позволить себе сойти с рельсов.
– Итак, – продолжает она, – мы говорили о букинистическом. Он твой?
– Нет, – качает головой Генри. – То есть, по сути, наверное, да, потому что я один там работаю, но магазин принадлежит Мередит, она почти все время разъезжает по круизам. А я – наемный служащий. Ну а ты? Чем ты занимаешься, когда не крадешь книги?
Адди обдумывает вопрос, множество вариантов ответов, каждый из которых – ложь, и останавливается на наиболее правдоподобном.
– Я – скаут талантов, – отвечает она. – В основном среди музыкантов, но и вообще среди людей искусства.
Генри принимает серьезный вид.
– Надо познакомить тебя с моей сестрой.
– Неужели? – Адди уже жалеет, что не соврала. – Она художница?
– Я бы сказал, она деятель искусства. Адепт.
Ей нравится взращивать потенциал, – улыбается Генри. – Формировать нарратив творческого будущего.
Адди и впрямь хотелось бы познакомиться с его сестрой, но об этом она помалкивает.
– А у тебя есть братья или сестры? – интересуется Генри.
Адди качает головой, отрывая кусочек круассана. Генри к нему и не притронулся, а у нее живот урчит.
– Везучая, – говорит Генри.
– Одинокая, – возражает она.
– Тогда добро пожаловать к нам. У нас есть Дэвид – врач, грамотей и заносчивый осел, а также Мюриэль. Она… Она – Мюриэль.
Он смотрит на Адди, и в его взгляде снова появляется та странная напряженность. Возможно, дело лишь в том, что в большом городе люди так редко смотрят друг другу в глаза, но Адди упрямо кажется, что Генри что-то ищет в ее лице.
– Что с тобой? – спрашивает она, и Генри начинает отвечать, но вдруг меняет тему.
– Твои веснушки похожи на звезды.
– Все так говорят, – улыбается Адди. – Мое собственное маленькое созвездие. Первое, что замечают люди.
Генри неловко ерзает.
– А что ты замечаешь, когда глядишь на меня?
Звучит несерьезно, но в вопросе скрывается нечто тяжелое, словно камень в снежке. Генри специально ждал, чтобы его задать. Ответ имеет значение.
– Я вижу парня с темными волосами, добрыми глазами и открытым лицом.
– И все? – слегка хмурится Генри.
– Конечно, нет, но я пока плохо тебя знаю.
– Пока… – эхом повторяет он, и в голосе его будто таится улыбка.
Адди поджимает губы, заново рассматривая нового знакомого, и на какой-то миг посреди шумного кафе за их столиком воцаряется тишина. Проживи достаточно долго – и научишься разбираться в людях. Читать их, как книгу: некоторые отрывки подчеркнуты, кое-что прячется между строк.
Адди изучает его лицо, тонкую морщинку, оставленную привычкой хмурить и приподнимать брови, складку губ, то, как он трет ладонь, будто старается унять боль, как подается вперед, устремляя на собеседника все внимание.
– Я вижу кого-то неравнодушного, – медленно говорит она. – Возможно, даже чересчур. Того, кто чувствует слишком много. Кого-то потерянного и изголодавшегося. Таким людям кажется, что они чахнут в мире, полном еды, потому что не могут решить, чего хотят.
Генри безмолвно таращится на нее, улыбка давно покинула его лицо, и Адди понимает – она оказалась слишком близка к правде. Адди нервно смеется, и окружающие звуки возвращаются.
– Извини, – просит она, качая головой. – Слишком глубоко копнула. Наверное, надо было просто сказать, что ты красивый.
Генри кривит губы в улыбке, но глаза остаются серьезными.
– Что ж по крайней мере ты считаешь меня красивым.
– Как насчет меня? – спрашивает Адди, пытаясь ослабить внезапно возникшее напряжение.
Но Генри впервые не хочет на нее смотреть.
– Я плохо разбираюсь в людях.
Отодвинув чашку, он встает, и Адди думает, что она все испортила. Он сейчас уйдет.
Но Генри вдруг поднимает взгляд и говорит:
– Я проголодался. А ты голодна?
И она снова может дышать.
– Всегда! – отвечает Адди.
На сей раз, когда он протягивает руку, Адди знает, что та предназначена ей.
29 июля 1719
Париж, Франция
Адди открыла для себя шоколад. Его достать труднее, чем соль, шампанское или серебро, и все же маркиза держит возле кровати целую банку темных сладких хлопьев. «Интересно, – размышляет Адди, посасывая тающую полоску, – пересчитывает ли их хозяйка каждую ночь или замечает пропажу, лишь нащупав дно банки?..» Маркизы нет дома, у нее не спросишь. Впрочем, будь она здесь, Адди вряд ли полеживала бы на пуховой перине.
Но маркиза и Адди никогда не встречались. Она надеется, что и не встретятся. В конце концов, у маркизы и ее супруга довольно насыщенная общественная жизнь, и в последние несколько лет их городской особняк стал одним из ее приютов. Той, что живет подобно призраку, требуется приют.
Дважды в неделю аристократы приглашают на ужин друзей, каждые две недели устраивают роскошные суаре, а раз в месяц, как сегодня, отправляются в экипаже через весь Париж поиграть в карты с другими членами благородных семейств и не возвращаются до самого утра.
К настоящему времени слуги уже удалились в свои покои и, без сомнения, предаются там кутежу, а также наслаждаются мгновениями покоя. Они договорились о посменных дежурствах, и пока остальные отдыхают, у подножья лестницы стоит часовой. Возможно, они тоже играют в карты или просто радуются тишине опустевшего дома.
Адди кладет на язык еще кусочек шоколада и снова падает в кровать маркизы, ныряя в облако воздушного пуха. Здесь больше подушек, чем во всем Вийоне, и в каждой из них – вдвое больше перьев. Наверное, вся знать хрупкая как стекло – упаси бог, разобьются, если укладывать их на слишком твердую поверхность. Разбросав руки, точно ребенок, что делает на снегу силуэты ангелов, Адди вздыхает от удовольствия.
Около часа она провела, рассматривая обширный гардероб маркизы, но у Адди не хватит рук, чтобы влезть в любое из ее платьев, поэтому она завернулась в шлафрок синего шелка. Никогда ей не доводилось владеть настолько прекрасной вещью!
Платье красновато-бурого цвета с кремовой кружевной отделкой она сняла и бросила на кушетку. Глядя на него, Адди вспоминает свой свадебный наряд из белого льна, который оставила в траве на берегу Сарта, словно змея старую кожу.
Воспоминания липнут, как паутина.
Адди плотнее кутается в шелк, вдыхает аромат роз, которым он пахнет, закрывает глаза и воображает, что это ее постель, ее жизнь, и на несколько минут этого довольно. Но в комнате слишком тепло, слишком тихо, и Адди пугается, что если еще немного полежит на мягкой перине, то утонет. Или еще хуже – заснет, и ее застукает хозяйка дома. Ужас, что будет, ведь спальня находится на втором этаже!
На то, чтобы выбраться из кровати, уходит целая минута. Руки и колени вязнут в перине, пока Адди ползет к краю и некрасиво плюхается на коврик. Держась за дубовый столбик с изящно вырезанными ветками, она поднимается и разглядывает спальню, думая, чем бы заняться. Остекленная дверь ведет на террасу, деревянная – в холл. Комод, кушетка, туалетный столик с полированным зеркалом.
Адди опускается на банкетку перед туалетным столиком и начинает перебирать склянки с духами и баночки с кремом, мягкий пушок пуховки, серебряные шпильки для волос в вазочке.
Шпилек она набирает пригоршню и рассеянно принимается скручивать локоны, сворачивая их кольцами, убирая назад и закрепляя вокруг лица, будто не имея ни малейшего представления о том, что делает. Нынешний стиль напоминает воробьиное гнездо, пучок кудрей. Зато пока не требуется носить парик, чудовищное напудренное сооружение, похожее на башню из безе, которое войдет в моду через пятьдесят лет.
Прическа готова, но требуется последний штрих. Адди берет жемчужный гребешок в форме перышка и вставляет зубья в локоны прямо за ухом. Странно, как меняет все впечатление крошечная деталь.
Сидя на мягком стуле в окружении роскоши, закутанная в чужой шлафрок синего шелка и с уложенными в прическу локонами, Адди почти забылась, почти сумела ощутить себя кем-то другим. Юной дамой, хозяйкой дома, что может передвигаться свободно, чья репутация незапятнанна.
Из образа выбиваются лишь веснушки на щеках – напоминание о том, кем была Адди, кто она есть и всегда будет. Но веснушки легко скрыть.
Адди тянется за пуховкой и уже почти подносит ее к лицу, как воздух трепещет от легчайшего дуновения, и вокруг разливается не аромат Парижа, а запах чистого поля.
– Я бы предпочел смотреть, как облака заслоняют звезды, – произносит голос.
Адди бросает взгляд в зеркало и отражающуюся в нем комнату. Двери на террасу еще закрыты, однако спальня уже не пуста. С таким видом, словно стоит там уже давно, к стене прислонился призрак. Адди не удивлена встрече – он навещает ее каждый год, – однако встревожена. Она всегда будет нервничать в его присутствии.
– Здравствуй, Аделин, – говорит мрак. Он в другом конце комнаты, но слова задевают ее кожу, словно опадающие листья.
Адди поворачивается, хватаясь свободной рукой за незастегнутый воротник шлафрока.
– Уходи.
Призрак разочарованно цокает языком.
– Прошел год, а тебе больше нечего сказать?
– Нет.
– Тогда я слушаю.
– Я имела в виду «нет», – отрезает Адди, – это и есть ответ на твой вопрос. Единственная причина, по которой ты ко мне являешься. Хочешь узнать, уступлю ли я, и я говорю: нет.
Его улыбка, дрогнув, исчезает. Джентльмен растворился, пришел волк.
– Моя Аделин, ты отрастила зубки…
– Я не твоя!
Вспышка предупреждающего белого цвета, и волк снова притворяется человеком. Мрак ступает в круг света, но тени по-прежнему цепляются за него, размазывая грани образа.
– Я даровал тебе бессмертие. А ты по вечерам лопаешь сладости в чужих постелях. Мне казалось, ты способна на большее.
– И приговорил к меньшему. Явился позлорадствовать?
Призрак проводит рукой по деревянному столбику балдахина, поглаживая ветки.
– У нас годовщина, а ты плюешься ядом… Я хотел лишь пригласить тебя на ужин.
– Не вижу угощения. К тому же я не желаю ужинать в твоей компании.
Он быстр, словно ветер. Только что стоял в другом конце спальни – и вот уже возле Адди.
– На твоем месте я бы не стал так презрительно отказываться, – заявляет он, касаясь длинным пальцем гребня в ее волосах. – Другой компании у тебя никогда не будет.
Адди не успевает отшатнуться, как он уже исчез – снова стоит напротив, держась за шнурок звонка у двери.
– Стой! – восклицает Адди, вскакивая на ноги, но уже поздно. Мрак дергает за шнур, и вскоре тишину дома нарушает звон колокольчика. На лестнице раздаются шаги, и Адди шипит: – Будь ты проклят!
Она уже поворачивается, чтобы подхватить свое платье в попытке сберечь хоть немногое, прежде чем пуститься наутек, но мрак ловит ее за руку, принуждая остаться на месте, словно непослушное дитя.
Горничная мадам открывает дверь. При виде пары незнакомцев в господском доме она должна бы испугаться, но девушка не выказывает потрясения. На ее лице нет ни удивления, ни гнева, ни страха. Вообще ничего. Лишь некая рассеянность и спокойствие, каким отличаются мечтатели и зачарованные люди. Со склоненной головой и сложенными руками горничная ждет приказаний. Адди с ужасом и облегчением понимает, что служанка околдована.
– Сегодня мы ужинаем в гостиной, – по-хозяйски распоряжается мрак.
В его голосе новая тональность, призрачная, словно паутина, покрывающая камень. Она дрожит в воздухе, окутывает горничную, и Адди почти чувствует, как чары – тонкие, неуловимые – скользят по ее собственной коже.
– Да, господин, – слегка поклонившись, отвечает девушка.
Она поворачивается, чтобы сопроводить их вниз по лестнице.
– Идем, – улыбается мрак, изумрудные глаза самодовольно блестят. – Говорят, у маркиза один из лучших в Париже поваров.
Он протягивает Адди руку, но та ее не принимает.
– Ты же не думаешь, что я и вправду буду ужинать с тобой.
Призрак задирает подбородок.
– Ты же не позволишь пропасть такому великолепному угощению только потому, что придется разделить трапезу со мной? Полагаю, твой желудок куда сговорчивее твоей же гордости. Решай же сама, дорогуша. Оставайся в чужой комнате и наслаждайся украденными сластями, а я поужинаю в одиночестве.
С этими словами он удаляется прочь, а Адди разрывается между желанием захлопнуть дверь за его спиной или пойти. Примет она приглашение или нет, ночь в любом случае испорчена. И даже останься она в спальне, душой последует в гостиную за призраком.
Поэтому Адди отправляется с ним.
Спустя семь лет Адди будет смотреть на парижской площади кукольный спектакль в повозке с занавесом, за которым актер держит на вытянутых руках деревянные фигурки. Он тянет за веревку, а их конечности дергаются. И Адди вспомнится эта ночь и ужин.
Прислуга хлопочет вокруг них плавно, молча и бесшумно, словно подвешенная на ниточки, с той же сонной легкостью. Отодвигаются стулья, разглаживаются салфетки, открываются бутылки шампанского, и игристое льется в подставленный хрусталь.
Но угощение подают чересчур быстро, первую перемену блюд приносят, когда бокалы еще полны. Какие бы чары ни наложил мрак на прислугу особняка, он сделал это еще до того, как появился в спальне. До того, как позвонил в колокольчик, вызвал горничную и пригласил Адди отужинать.
В изящной гостиной особняка призрак должен бы выглядеть неуместно. В конце концов, он бог лесной ночи, демон мрака, однако восседает здесь со спокойствием и грацией дворянина и наслаждается угощением.
Адди осторожно трогает серебряные приборы, позолоту на тарелках…
– Наверное, я должна быть потрясена?
Мрак с другого конца стола бросает на нее взгляд.
– А это не так? – интересуется он.
Слуги кланяются и отступают к стенам.
Если честно, Адди напугана. Ее тревожит эта демонстрация. Адди и без того известна его сила (по крайней мере, она так думает), но заключить сделку – это одно, и совсем иное – наблюдать, как под власть призрака попадают другие. К чему он может их принудить? Для него это столь же легко, как дергать за ниточки?
Перед Адди ставят первое блюдо: крем-суп бледно-оранжевого цвета, оттенком напоминающий рассветное небо. Пахнет чудесно. Шампанское пузырится в бокале, но Адди не позволяет себе коснуться ни того, ни другого.
У нее настороженный вид.
– Попробуй, Аделин, – говорит мрак, заметив это, – только фейри заманивают в западню едой и питьем. Я не из их породы.
– Однако за все приходится платить.
Мрак разочарованно вздыхает, глаза его вспыхивают бледной зеленью.
– Ну, как пожелаешь, – бормочет он, беря бокал и делая большой глоток.
Подождав немного, Адди в конце концов сдается и подносит хрусталь к губам, отпивая игристое. Ничего подобного она никогда не пробовала. Тысячи пузырьков лопаются на языке, сладкие и острые. Окажись она в другом месте, с другим мужчиной в любую другую ночь, растаяла бы от удовольствия.
Вместо того чтобы смаковать каждый глоток, она одним духом опорожняет бокал, и к тому времени, как ставит его на стол, у нее немного кружится голова. Слуга уже наливает следующий.
Мрак потягивает шампанское и молча наблюдает, как Адди ест. Тишина в гостиной становится гнетущей, однако Адди не спешит ее разбивать, сосредоточенно поглощая сначала суп, затем рыбу, а после – запеченную говядину. Она в месяц съедала меньше, а бывало – и за год, и наконец ощущает блаженную истому не только желудком. Насытившись, она принимается рассматривать человека, вернее, не человека, который сидит напротив, а за его спиной извиваются тени.
Они впервые проводят столько времени вместе. Прежде были лишь короткие мгновения в чаще, несколько минут в грязной комнате, полчаса прогулки вдоль Сены.
Но сейчас он первый раз не крадется за ней, словно тень, не мелькает, как призрак на краю поля зрения, а сидит на противоположном конце стола, на виду. И пусть Адди изучила черты лица незнакомца, сотни раз нарисовав этот образ, ей все же любопытно посмотреть на него в движении.
И призрак ей это позволяет. Он совершенно не выказывает стеснения. Похоже, ему даже нравится внимание. Разрезав ножом мясо на тарелке, мрак подносит кусочек к губам. Черные брови приподнимаются, дергается уголок рта. Не человек – набор отличительных черт, выписанных старательным художником.
В будущем это изменится. Мрак будет шириться, расти, заполняя пробелы между штрихами нарисованного ее рукой портрета, пока окончательно не присвоит картинку. Адди даже усомнится, что та когда-то была создана ею. Но пока что единственная черта в нем, которая полностью принадлежит ему, – это глаза.
Адди представляла их сотни раз. О да, они всегда виделись ей зелеными, но в ее сновидениях носили одинаковый оттенок: спокойной летней зелени.
У мрака глаза другие – поразительные, изменчивые. В них и только в них отражается малейшая перемена его настроения. Годы спустя Адди научится понимать их язык. Узнает, что от веселья они становятся оттенка летнего плюща, а от раздражения светлеют, как кислое яблоко. От наслаждения же темнеют почти до черноты, непроглядной, как ночная чаща, лишь по краям остается зеленый ободок.
Нынче же они цвета мокрой травы, что полощется в русле ручья. К концу ужина они еще сменят цвет.
Есть нечто томное в его позе. Призрак облокачивается на стол, рассеянно глядя в никуда, голова чуть склонена набок, словно он к чему-то прислушивается, а изящные пальцы поглаживают подбородок, будто незнакомец наслаждается собственным телом.
Сама не понимая, что делает, Адди нарушает тишину:
– Как тебя зовут?
Призрак переводит взгляд на нее.
– Зачем мне имя?
– У всех есть имена, – настаивает Адди, наклоняя бокал в его сторону. – Имена имеют смысл, они имеют силу. Ты это знаешь, иначе не стал бы отнимать мое.
Уголок рта призрака приподнимается в улыбке – волчьей, довольной.
– Если это правда, зачем мне называть тебе свое? – спрашивает он.
– Я же должна как-то звать тебя, когда порой вспоминаю. Пока что на ум приходят одни непотребства.
Мраку, похоже, плевать.
– Зови как хочешь, мне все равно. Как ты называла незнакомца в альбоме, по образу и подобию которого меня вылепила?
– Ты сам себя вылепил, чтобы всласть надо мной поиздеваться. Мне бы хотелось, чтобы ты принял другой образ!
– Во всем ты видишь жестокость, – морщится призрак, поглаживая бокал. – Я сделал это, чтобы тебе было привычнее.
В душе Адди разгорается гнев.
– Ты уничтожил единственное, что у меня оставалось.
– Как печально, что у тебя оставались лишь сны.
Адди страстно хочется выплеснуть шампанское ему в лицо, но она этого не делает. Знает, толку не будет. Она бросает взгляд на лакеев у стены и протягивает бокал, чтобы тот наполнили. Но слуги не двигаются с места – ни один из них. Они подчиняются воле мрака, а не Адди.
Что ж, она встает и берет игристое сама.
– Как звали твоего незнакомца?
Адди возвращается на свое место, наполняет бокал, рассматривая тысячи шипящих пузырьков, поднимающихся на поверхность.
– У него не было имени, – говорит она.
Ложь, разумеется. Мрак смотрит на нее, словно об этом знает. Правда в том, что она примеряла десятки имен – Мишель, Жан, Николя, Анри, Винсент. Ни одно не подошло. А потом как-то ночью оно само у нее вырвалось. Адди свернулась клубочком в постели, кутаясь в его призрачные объятия, а длинные пальцы незнакомца играли с ее волосами. Имя слетело с губ, легкое, как дыхание, естественное, как воздух.
Люк.
Она думала о нем как о Люсьене, но напротив сидит мрак, и ирония ситуации, весь этот фарс похож на обжигающий напиток, что янтарем горит у нее в груди.
Люк. Люцифер. Слова эхом отзываются в ней, будто ветер.
Адди не знает и никогда не узнает, но имя все равно испорчено. Так что пусть забирает.
– Люк, – бормочет она.
Призрак ослепительно улыбается, цинично изображая радость, и поднимает бокал, точно желает сказать тост.
– Пусть будет Люк!
Адди снова осушает бокал. Ей нравится головокружительная легкость, которую дарует шампанское. Конечно, это скоро пройдет, с каждым глотком чувства притупляются, однако Адди решительно сопротивляется, стараясь удержать это ощущение, выжать из ситуации все, хотя бы ненадолго.
– Ненавижу тебя, – говорит она.
– Ах, Аделин, – ухмыляется призрак. – Что бы ты без меня делала?
Он покручивает между пальцами хрустальную ножку бокала, и в его гранях Аделин видит другую жизнь – свою и чужую одновременно. Ту, где свадьба состоялась, Адди не убежала в чащу на закате и не вызвала тьму, чтобы освободиться.
Она видит себя – прежнюю себя, какой могла бы стать, – с землистым от усталости лицом, рядом стоят детишки Роже, на руках младенец. Вот она лежит с мужем в холодной постели, вот – склонилась над очагом, в точности как склонялась ее мать. Такая же, как у матери, скорбная морщина прорезает лоб, боль в суставах мешает зашить прорехи на одежде, да и баловаться рисованием больше недосуг. Росток ее жизни увял, она спешит коротким путем, столь знакомым в Вийоне каждому, – узкой дорогой от колыбели до могилы. Маленькая церковь уже поджидает, серая и застывшая, словно надгробие.
Адди рада, что мрак не спрашивает, хочет ли она вернуться, согласна ли променять нынешнюю жизнь на прежнюю, потому что, несмотря на все горести и безумие, потери, голод и боль, картинка в хрустале ее все еще пугает.
Ужин окончен. Прислуга стоит в тени, ожидая приказаний хозяина – лица пусты, головы покорно склонены.
«Заложники», – думает Адди.
– Я хочу, чтобы они ушли.
– Хотеть тебе не позволено, – отрезает он.
Но Адди видит его взгляд и не отводит свой. Теперь, когда призрак обрел имя, это легко. Отныне она воспринимает его как мужчину, а с мужчиной можно спорить, и после небольшой паузы мрак вздыхает, поворачивается к ближайшему лакею и велит прислуге взять бутылку игристого и проваливать.
Наконец они остаются наедине.
– Пожалуйста, – ворчит Люк.
– Когда маркиз с супругой вернутся домой и обнаружат прислугу пьяной, их накажут.
– Интересно, а кого обвинят в пропаже шоколада из господской спальни? Или синего шелкового шлафрока… Думаешь, когда ты крадешь вещи, никого не наказывают?
– Ты не дал мне выбора! – покраснев, огрызается Адди.
– Я дал тебе то, что ты просила, Аделин. Неограниченное время. Свободную жизнь.
– И обрек меня на забвение.
– Ты просила свободы – нет большей свободы, чем у тебя. Можешь бродить по миру беспрепятственно. Без ограничений, не связанная обязательствами.
– Хватит притворяться, что желал мне добра.
– Я заключил с тобой сделку, – тяжело опустив руку на стол, возражает призрак. В глазах его быстрой молниеносной вспышкой вспыхивает желтый огонек раздражения. – Ты явилась ко мне, просила, умоляла. Ты дала обещание, я назвал условия. Пути назад нет. Но если ты устала – только скажи, я жду.
И снова в душе вскипает ненависть, за которую куда проще держаться.
– Зря ты проклял меня. – У Адди развязался язык, но она не знает – виновато шампанское или она приспособилась к мраку, привыкла к его присутствию, как тело привыкает к чересчур горячей воде. – Если бы ты просто дал мне то, о чем я просила, я бы со временем перегорела, насытилась жизнью, и мы оба остались бы в выигрыше. А теперь, как бы я ни устала, никогда не отдам свою душу.
– Упрямая! – скалится призрак. – Но даже камни рассыпаются в прах.
Адди подается вперед.
– Воображаешь себя кошкой, играющей добычей? Но я не мышь и едой никогда не стану.
– Надеюсь, нет, – разводит руками Люк. – Давно мне не попадался такой твердый орешек.
Игра. Все это для него игра.
– Ты меня недооцениваешь.
– Неужели? – Он делает глоток, приподнимая черную бровь. – Полагаю, мы вскоре узнаем.
– О да, – говорит Адди, прихлебывая игристое. – Узнаем.
Сегодня призрак преподнес ей дар, хотя Адди сомневается, что он это понимает. У времени нет лица, нет формы, с ним невозможно сражаться. Но своей издевательской улыбкой, насмешливыми словами мрак дал ей то единственное, в чем она по-настоящему нуждается: врага.
Линия фронта очерчена.
Должно быть, первый выстрел прогремел еще в Вийоне, когда вместе с душой Адди призрак украл ее жизнь, но здесь и сейчас начинается война.
13 марта 2014
Нью-Йорк
Генри ведет ее в бар, слишком людный, слишком шумный. В Бруклине все бары такие – очень тесно и толпы народа. «Негоциант» не исключение, даже в четверг. Адди и Генри удается найти место на задней террасе под навесом, но ей все же приходится наклоняться к нему, чтобы через шум расслышать его голос.
– Откуда ты? – начинает она.
– С севера штата, из Ньюберга. А ты?
– Вийон-сюр-Сарт, – отвечает Адди. Название родной деревни все еще немного больно произносить.
– Из Франции? Ты говоришь без акцента.
– Я давно переехала.
Они заказывают одну на двоих порцию картошки фри и пару бокалов пива, воспользовавшись скидкой «счастливого часа», потому что, по словам Генри, работа в букинистическом не слишком хорошо оплачивается. Жаль, Адди не может сходить и принести нормальные напитки, но она уже скормила Генри вранье насчет бумажника, и ей не хочется устраивать никаких выходок, особенно после «Одиссеи».
К тому же она боится.
Боится дать ему уйти.
Боится выпустить его из вида.
Что бы это ни было – временная вспышка, ошибка, прекрасный сон или невероятное везение, – Адди боится это упустить. Потерять Генри.
Один неверный шаг, и она проснется. Неверный шаг, и нить прервется, проклятье снова обретет силу, все будет кончено, Генри исчезнет, и она снова останется одна.
Адди заставляет себя встряхнуться. Наслаждаться текущим моментом, ведь долго он не продлится. Но здесь и сейчас…
– О чем задумалась? – перекрикивает толпу Генри.
Адди улыбается.
– Жду не дождусь лета.
И это не ложь. Весна выдалась долгая и дождливая, Адди устала мерзнуть. Лето – это жаркие дни и поздние закаты. Это еще один год жизни. Очередной год без…
– Если бы ты могла попросить только что-то одно, – прерывает ее мысли Генри, – что бы это было?
Он с прищуром разглядывает ее, словно она не человек, а книга, которую можно прочесть. Адди таращится на него, как на привидение, как на немыслимое чудо.
«Такого, как ты», – думает она, но вслух, поднимая бокал, произносит:
– Еще пива.
Адди помнит свою жизнь по секундам, но в этот вечер с Генри все перемешалось. Время утекает сквозь пальцы, пока они бродят от бара к бару. После «счастливого часа» наступает пора ужина, а затем – напитков покрепче.
И всякий раз, оказываясь перед выбором завершить вечер или продолжить его, они выбирают второе. Каждый ждет, что другой вот-вот скажет «Ну, уже поздно», «Мне пора» или «Увидимся», но по какому-то негласному договору им не хочется расставаться. Почему боится разрывать связь Адди, понятно, а вот Генри… Адди любопытно, что за одиночество отражается в его глазах, почему официанты и другие посетители так тепло смотрят на него и почему он так старательно этого не замечает.
Вечер подошел к концу, наступила первая теплая ночь весны. Адди и Генри едят дешевую пиццу, прогуливаясь по улицам, а по небу тянутся низкие облака, подсвеченные луной. Адди смотрит на небо, и вслед за ней то же делает Генри. На мгновение, на одно лишь мгновение его взгляд становится невыразимо грустным.
– Я скучаю по звездам, – говорит он.
– И я, – кивает Адди.
Он смотрит на нее и улыбается.
– Кто ты?
Взгляд его становится тусклым, и вопрос звучит будто Генри хочет узнать не «кто», а «как». Не «Как дела?», а почти «Как ты здесь оказалась?». Адди хочется выяснить то же самое, но у нее на это есть серьезная причина, а он всего лишь немного пьян.
Генри абсолютно, совершенно обычный.
Только он не может быть обычным. Обычные люди ее не помнят.
Они подходят к метро, и Генри замедляет шаг.
– Моя станция.
Его рука выскальзывает из ее руки, и снова приходит знакомый страх развязки: вдруг все снова кончится ничем, мгновения будут упущены, а воспоминания стерты. Адди не хочет, чтобы ночь заканчивалась, чтобы чары развеялись, чтобы…
– Давай увидимся еще, – предлагает Генри.
Надежда так переполняет грудь, что становится больно. Адди сотни раз слышала подобные слова, но впервые это действительно возможно. По-настоящему.
– Я тоже хочу, чтобы мы встретились.
Генри улыбается, и улыбка озаряет все его лицо.
Он достает сотовый, и у Адди замирает сердце. Ее телефон сломан, объясняет она, однако правда в том, что он до сих пор просто не был ей нужен. Пальцы всегда бессмысленно скользили по экрану. У нее нет электронной почты, ведь она неспособна отправить никакое сообщение, поскольку невозможность писать – часть проклятия.
– Не знал, что в наши дни кто-то может обходиться без сотового.
– Я старомодна, – улыбается Адди.
Он предлагает зайти за ней завтра. Где она живет? Адди кажется, что сама вселенная над ней издевается.
– Ночую у друзей, пока их нет в городе, – отмахивается она. – Давай лучше я зайду в книжный?
– Тогда встретимся там, – кивает, пятясь, Генри. – В субботу?
– В субботу.
– Только не пропадай.
Адди смеется тонким переливчатым смехом. Генри уходит. Вот он уже шагает на ступеньку, ведущую вниз, и Адди охватывает паника.
– Постой! – окликает она. – Мне нужно тебе кое-что сказать.
– Боже, – стонет Генри, – только не говори, что у тебя кто-то есть.
Кольцо в ее кармане раскаляется.
– Нет.
– Ты агент ЦРУ и завтра отправляешься на сверхсекретное задание.
– Нет, – смеется Адди.
– Ты…
– Меня зовут не Ева.
– Вот как… – смущается Генри.
Адди не знает, сумеет ли произнести свое имя, позволит ли ей проклятие, но хочет попытаться.
– Я не сказала настоящее имя потому… Черт, все так сложно. Но ты мне нравишься, и я хочу, чтобы ты его знал. Услышал от меня.
– Я слушаю… – вмиг становится серьезным Генри.
– Ад… – Слог с непривычки застревает в горле, связки давно отвыкли его произносить, и она давится хриплым кашлем, но потом все же ухитряется выдавить: – Адди. – Тяжело сглатывает и пробует еще раз: – Меня зовут Адди.
Имя словно парит между ними в воздухе.
А потом Генри улыбается.
– Что ж, прекрасно. Доброй ночи, Адди.
Вот так просто. Два легких слога слетают с его губ.
Она никогда не слышала таких прекрасных звуков. Адди хочет броситься ему на шею и слушать это вновь и вновь – немыслимое слово наполняет ее будто воздух и делает цельной. Настоящей.
– Доброй ночи, Генри, – говорит она.
Теперь ей хочется, чтоб он скорее повернулся и ушел, ведь сама она уйти от него неспособна.
Едва дыша, Адди стоит как вкопанная у входа в метро, пока Генри не скрывается из виду. Она ждет, когда же нить оборвется и мир станет прежним, ждет, когда обрушится чувство страха и потери и понимание, что все это было лишь счастливым стечением обстоятельств, забавной ошибкой, а теперь сказка кончена и никогда не повторится вновь.
Но ничего подобного она не ощущает – только радость и надежду. Ее ботинки отбивают ритм по тротуару, и кажется, вот-вот рядом в унисон раздадутся шаги. Послышится обволакивающий мягкий голос, ласковый и дразнящий. Но никакая тень не появляется. Сегодня – не тот день.
Улица затихла, Адди одна, но впервые ей не одиноко. «Доброй ночи, Адди», – сказал Генри. Она невольно гадает – не разрушил ли он каким-то неведомым образом чары.
Она с улыбкой шепчет:
– Доброй ночи, Ад…
Проклятье сжимает горло, имя застревает внутри, как всегда.
И все же, все же…
Три сотни лет она пыталась нащупать границы сделки, искала слабые места, прорехи в своей клетке, но так и не обнаружила выхода.
Но Генри нашел какой-то немыслимый способ пробраться внутрь. Каким-то образом смог ее запомнить.
Но как, как? Вопрос стучит в ее сердце, но в эту секунду Адди наплевать. В эту секунду она все еще слышит звук своего имени, настоящего имени, произнесенного кем-то другим, и этого ей довольно. Этого довольно.
29 июля 1720
Париж, Франция
Сцена подготовлена, декорации выстроены.
Адди разглаживает льняную скатерть на столе, расставляет фарфоровые тарелки и бокалы – стеклянные, не хрустальные – и достает из корзины обед. Не ужин из пяти перемен, что подавали зачарованные руки, но свежую и сытную еду. Еще теплую буханку хлеба, кусок сыра, тушеную свинину. Бутылку красного вина. Адди всем этим гордится. Гордится, что обошлась без всякой магии, за исключением собственного проклятия, с помощью которого собрала угощение, – не просто глянула, сказала волшебное слово, и все чудесным образом устроилось.
И дело не только в столе.
Комнату Адди тоже подготовила. Никакой самовольно занятой спальни или нищенской лачуги – это место, по крайней мере сейчас, она может назвать своим. Два месяца искала его, четыре недели приводила в порядок, но старания оправдались. Снаружи ничего не заметно: только разбитые окна и покореженные доски. Все верно: нижние этажи непригодны для жилья, там нашли приют лишь грызуны и бездомные кошки. Зимой внизу полно бродяг, ищущих любого убежища, но сейчас на дворе разгар лета, городская беднота выползла на улицы, и Адди присвоила верхний этаж. Взобралась туда по лестнице и устроила вход и выход через окно, как детишки в игрушечной крепости. Забираться непривычно, но комната, где она свила гнездо, того стоит.
Здесь есть кровать, заваленная одеялами. Сундук, набитый краденой одеждой. На подоконнике красуются безделушки – стеклянные, фарфоровые и костяные. Адди собрала их и выстроила в ряд, как стайку птиц.
В середине узкой комнаты стоит накрытый льняной скатертью стол, подле него – два кресла. В центре стола – пучок цветов, которые Адди сорвала ночью в королевском саду и спрятала в складках юбки. Адди знает, что все это не продлится долго, так бывает всегда – легкий ветер непостижимым образом сметет талисманы с каминной полки, случится пожар или наводнение, провалится пол или тайное убежище обнаружит и займет кто-то другой.
Однако весь прошлый месяц она собирала по кусочкам детали и расставляла их одну за другой, создавая видимость жизни. И если честно, не только для себя.
Это для мрака. Для Люка.
Вернее, назло ему, чтобы доказать: она жива и свободна и не уступит ему, не позволит дразнить себя подачками. Первый раунд за ним, но второй она выиграет.
Поэтому Адди устроила комнату и все приготовила к приходу гостя, сделала прическу и нарядилась в шелковое платье цвета опавших листьев, даже затянулась в корсет, несмотря на свою ненависть к пластинам из китового уса. У нее был целый год, чтобы разработать линию поведения, и, приводя в порядок комнату, Адди перебирает в уме колкости, готовится к будущему сражению. Воображает, как Люк примется язвить, а она – отбивать выпады, и его глаза станут темнеть или светлеть в зависимости от поворота разговора.
«Да ты отрастила зубы», – скажет призрак, а Адди покажет ему, насколько те острые.
Солнце село, остается только ждать. Идут часы, от голода урчит желудок, стынет под салфеткой хлеб, но Адди не притрагивается к еде. Высунувшись из окна, она смотрит на город, на зажигающиеся огни фонарей.
Он так и не появляется.
Адди наливает себе бокал вина и принимается мерить шагами комнату. Капает воск с украденных свечей, оставляя лужи на скатерти. Опускается ночь, время идет, а он так и не приходит.
Свечи оплывают и гаснут, Адди сидит в темноте, обдумывая произошедшее.
Минула ночь, по небу крадутся первые лучи солнца. Наступило завтра, годовщина прошла, пять лет превратились в шесть без него. Она так и не увидела его лица, он не спросил, довольно ли с нее. Мир Адди рушится, потому что это нечестно, неправильно, это обман.
Люк должен был прийти, так уж у них повелось. Адди не хотела, чтобы он приходил, никогда не хотела, однако ждала, ведь мрак ее заставил. Его визиты – единственное, что помогало ей сохранять равновесие, тонкую ниточку надежды, хоть она и ненавидела его, больше у нее ничего в целом мире нет.
Конечно, в том-то и суть.
Вот почему пусты стакан и тарелка и не занято кресло.
Адди бросает взгляд в окно и вспоминает выражение его глаз, когда они загорались, изгиб его губ, объявляющих войну, и понимает, какой была дурой, как легко попалась на удочку.
Внезапно все вокруг кажется ей отвратительным и жалким, и Адди становится невыносимо это видеть, и платье не дает дышать. Она рвет шнуровку корсета, выдирает из волос шпильки, выпутывается из платья, сбрасывает со стола посуду и швыряет в стену опустевшую бутылку.
Руку пронзает боль – острая и самая настоящая, внезапный ожог, не оставляющий шрама, но ей плевать. Вскоре пореза как не бывало. Бокалы и бутылка целы и невредимы. Когда-то Адди считала свою способность исцеляться благословением, однако теперь беспомощность приводит ее в бешенство.
Она крушит все, что попадается под руку, смотрит, как вещи бьются и, словно насмехаясь, обретают прежнюю форму, будто опять готовы повторить все сначала.
И тогда Адди кричит.
Внутри разгорается гнев, горячий и жаркий, гнев на Люка и на себя, но вскоре он сменяется страхом, тоской и даже ужасом – ведь ей предстоит пережить еще один год в одиночестве, не слыша собственного имени, не видя своего отражения в чужих глазах, без единственной передышки от проклятия. Год, пять или десять лет…
И тогда Адди понимает, насколько ей необходимо было его присутствие, потому что без него она проиграла.
Все пошло прахом; Адди падает на пол.
Долгие годы спустя она увидит море и волны, что разбиваются о выщербленные белые скалы, и вспомнит слова Люка:
Засыпает Адди лишь после рассвета, но сон ее прерывист и полон кошмаров. Просыпается она, когда солнце уже встало над Парижем, но заставить себя подняться не может. Она дремлет весь день и половину следующей ночи, а очнувшись, понимает, что рана внутри заросла, как сломанная кость, и покрылась коркой.
«Довольно», – говорит она себе, вставая.
«С меня довольно», – твердит Адди, набрасываясь на зачерствевший хлеб и сыр, подтаявший от жары.
Довольно!
Придут и другие темные ночи, другие безотрадные рассветы. Всякий раз с приближением годовщины, когда дни будут становиться длиннее, мужество Адди будет немного ослабевать. Предательская надежда просочится как сквозняк. Но печаль сменяет упрямая злость, и Адди решает дать ей разгореться, укрыть и лелеять пламя – пусть станет таким сильным, что с одного раза и не задуешь.
13 марта 2014
Нью-Йорк
В темноте Генри Штраус возвращается домой.
«Адди», – повторяет он, перекатывая во рту ее имя.
Адди, которая смотрела на него и видела парня с темными волосами, добрыми глазами и открытым лицом.
Только его и больше ничего.
Налетает холодный порыв ветра, и Генри плотнее кутается в пальто, поднимая глаза к беззвездному небу.
Он улыбается.