Так как обычно принято утверждать, что знание о будущих событиях точным знанием являться не может, то дело обстоит таким образом, что я поначалу не верил в свою возможность предсказывать посредством моих природных данных, унаследованных от предков. Я все время недооценивал свои способности, данные мне природой…
Итак, и стыд рождения, и страх смерти сливаются в одно чувство преступности, откуда и возникает долг воскрешения, который прежде всего требует прогресса в целомудрии. В нынешнем же обществе, следующем природе, то есть избравшем себе за образец животное, все направлено к развитию половых инстинктов.
– Придушу! – выдохнул Торбен Йене Торвен.
Затем трезво взвесил свои возможности и уточнил:
– Перестреляю!
Пин-эр взглянула с пониманием: мужчина гневается. Она могла бы посоветовать глубокоуважаемому дедушке[29] с десяток менее шумных, зато куда более мучительных способов расправы с врагами, но девичья скромность велела молчать. И китаянка продолжила листать альбом модного художника Эжена Делакруа. Бесстыжего Эль А Хуа за его блудливые рисунки она бы, пожалуй, распилила бамбуковой пилой.
Чай давно простыл. Парижские отшельники слишком увлеклись: Пин-эр – альбомом, датчанин – письмом, пришедшим с последней почтой.
«…а посему, глубокоуважаемый гере Торвен, мой милый батюшка, я, почтительная Ваша дочь, спешу разоблачить сей Мерзкий Комплот и повергнуть их заговор к стопам Вашим. Смею добавить, что помянутая вдова Беринг летами стара, зраком страховидна, нравом же, как вещает всеобщий глас, подобна зверю-крокодилу. Однако же Злокозненные Родичи твердо порешили отдать Вас на растерзания ея ненасытности, поелику от покойного мужа, тайного советника Беринга, оная вдова унаследовала истинный Клад Маммоны…»
«Милый батюшка» с трудом удержался от комментариев. Близких родственников у него не осталось. Прошлой зимой скончалась тетушка, когда-то ставившая на ноги маленького сироту. Зато имелся целый легион дальних родичей – наглых и жадных. Теперь этот «комплот» определенно спелся.
Еще бы! «Клад Маммоны»!
«…Увы, милый батюшка, замысел их более зловещ, нежели кажется поначалу. Ибо заговорщиков поддерживает дланью своей мощной Его Величество, желающий пристроить помянутую вдову Беринг, дабы убрать зверя-крокодила подалее от Королевского Двора в Амалиенборге…»
Одно успокаивало – с такой дочерью все беды можно делить пополам. Маргарет Торвен, несмотря на нежный возраст, гранитной скалой стояла за отца. Нежный возраст? Зануда скривился, как от зубной боли. Да она уже Жорж Санд читает! А король-то, король!
Ну, Фредерик, ну, Брут…
Под аккуратной подписью дочери имелась приписка.
«Папка! Она правду пишет, ей-богу! – вопили буковки, выплясывая джигу. – Эта Беринг меня погладить хотела, но я не дался. Щенок я ей, что ли? И конфету не взял! Твой Бьярне Торбен Торвен».
Пора возвращаться домой, понял Торвен. Гордец Карно упокоился под густым слоем негашеной извести; друзья, как писал из Ниццы полковник Эрстед, уехали в далекий Петербург, а жизнь требует своего. Тридцать восемь лет, впереди ничего, кроме старости и вдовы Беринг.
– Едем!
Трость прыгнула в руку. Он шагнул к окну, закрытому ставнями. Зверь-крокодил, говорите? Поглядим!
Как гласит пословица, в Париж ведет десять дорог, а из Парижа – целых сто. Если, конечно, очередной Комитет общественного спасения не перекроет заставы.
– Тушары? Это у которых контора в Дровяном тупике? У них же не кареты, а «кукушки»! На таких при Регентстве ездили. Тесная, тяжелая… Знаете старую байку? В дилижансах места одинаковые, зато пассажиры бывают трех классов. Как в горку ехать, первый класс остается сидеть, второй – рядом идет, третий – карету толкает. У Тушаров все места – третий класс.
Торвен в ответ показал объявление, выполненное в три краски: «Анри и Жан Тушар – лучшие дилижансы! Отправление и прибытие – строго по расписанию…»
– Они еще и не то пообещают, – презрительно хмыкнул Альфред Галуа. – Если всему написанному верить… Между прочим, у нас в Конституции написано, что Франция – свободная страна!
Юный революционер был неисправим, но в дилижансах разбирался. Семья Галуа, живя в Бур-ля-Рен, услугами «кукушек» пользовалась регулярно.
– Нам на Фобур-Сен-Дени, – рассудил он.
Не споря, Торвен повернул в указанную сторону.
– И вот что, гражданин Торвен…
Всю дорогу Галуа-младший требовал совета в наиважнейшем из вопросов: как ему стать настоящим революционером. Новым Робеспьером. Дантоном.
Маратом, parbleu![30]
Мягкие намеки на то, что живопись – тоже неплохое занятие, отвергались с порога. Юноша решительно осуждал даже своего друга Асканио Собреро, излишне полюбившего Мадам Химию в ущерб Деве-Революции. Революции не нужны химики!
Сам Асканио сегодня прийти не смог – лежал в больнице Сальпетриер после очередного опыта. На сей раз, ко всеобщему удивлению, ничего не взорвалось, зато выделился некий газ, в результате чего молодой итальянец начал весело смеяться.
Этим он и занимался третьи сутки подряд.
– Для революционера, – жестокосердый Галуа и не думал сочувствовать приятелю, – все науки – только помеха. Главное – сила воли и жизненный опыт.
– Правильно! – Торвен не к месту вспомнил кривую улочку Строжет, где в трехэтажном особняке обитает старая ведьма Беринг, заботливо стерегущая «Клад Маммоны». – Сила воли, говорите? Вот и отправляйтесь-ка на каторгу. Лет на двадцать.
«Дзинь-дзинь!» – кандальным звоном откликнулась трость, угодив по люку канализации.
– К-куда? – не понял революционер.
– В Тулон! Цепи, тачка, красный колпак. Сырость казематов. По воскресеньям вместо мессы – «пропускание через табак». Это, значит, бросают вас на каменный пол и лупят сапогами, пока кровь горлом не пойдет. А карцер там в отхожем месте, чтобы всё прямиком на голову. Только так выковываются истинные вожди!
Сам Торвен никогда в Тулоне не был и в детали тамошней жизни не вникал. Зато водил знакомство с великим любителем романтики – Хансом Христианом Андерсеном.
– А когда выйдете на свободу… Вернее, как вынесут вас на носилках, так и бросайте клич: «Гвафдане! На баввикафы!» Зубов-то не останется…
В ответ раздалось обиженное сопение.
– Хронический насморк, – развивал мысль Зануда. – Гниение надкостницы. Лысина до самых ушей. Одно хорошо – личной жизни это не помешает. Не будет ее у вас – личной. По-латыни сие именуется красивым словом «impotentia». Перевести?
– Гражданин… Мсье Торвен! Давайте сменим тему! Вы говорили, что мсье Андресану, вашему знакомому, понадобится иллюстратор во Франции…
Торвен постарался скрыть улыбку.
– Ан-дер-се-ну, молодой человек. Да, понадобится. Но учтите, хорошая иллюстрация – это вам не баррикада. Она, извините, труда требует.
Разговор свернул в конструктивную колею. Удовлетворен, Зануда под мерный стук трости пустился в объяснения, увлекся, воспарил к высотам…
…и не заметил Чарльза Бейтса.
– Рыжий? Где? – он растерянно завертел головой. – Вы о ком, Альфред?
– Так вон же! Тот самый, что у дома Карно.
– Что?!
– Я еще его рисовал, помните?
У парня оказалась отличная память и острый глаз. Торвен же заброду увидел в последний миг – в толпе, куда тот поспешил нырнуть. Рука прохвоста взлетела вверх, коснулась нелепого войлочного колпака…
Не иначе, поприветствовал?
– Вы говорили, мсье Торвен, что рыжий – слуга того, другого, с орденом… Я еще спросил, не шпион ли он. А вы сказали, что он – это смерть. Что вы имели в виду, а?
Зануда молчал. Париж – та еще деревня, но жизнь отучила верить в совпадения. Он огляделся, ища табличку с названием улицы. Ага, Фобур-Сен-Дени. Над дверью в доме напротив – огромный щит. Черный силуэт кареты, гривастые лошади бьют копытами, рвутся в дальний путь.
Тоже совпадение?
– Кадет!
– Слушаюсь, мой генерал!
Отставной лейтенант мысленно возгордился.
– За рыжим! Близко не подходить, в разговор не вступать. Проследить до гостиницы или квартиры. Встречаемся у меня в номере. Бегом… Марш!
Трость ударила по булыжнику – сухой барабанной дробью.
– Есть!
Свежий ветер унес юношу. Торвен без особой нужды потер ноющее колено. Здоровые ноги – лучшее оружие, что ни говори! Порывшись в кармане, он извлек кошелек и выудил золотой кругляш с «грушей» – профилем короля-гражданина. Подумав, достал второй. К кому сбежал рыжий-зубастый, конечно, важно. Но вот куда он собрался ехать…
Ворон по кличке Предчувствие каркнул, ударил клювом по сердцу. Торвен подбросил монеты на ладони, сжал в кулаке.
И шагнул под копыта черных коней.
Пин-эр страдала.
Девушка из хорошей семьи с детства приучена «сохранять лицо».
…или кровью.
Увы, глубокоуважаемый дедушка ее не понимал. Это было очень обидно и грустно. Вначале китаянка жалела, что лишена дара речи, но вскоре поняла: это к лучшему. Что бы она сказала дедушке? Не считайте меня ребенком? Позвольте разделить с вами груз забот?!
Запрет смыкал уста. Дочь наставника Вэя лишь беззвучно шевелила губами, цитируя великого Ли Бо.
– Такие дела, фрекен, – подытожил Торвен, нимало не подозревая о девичьих страданиях. – Посетив вышеописанную контору дилижансов, мне удалось установить, что помянутая компания наших давних недоброжелателей собралась в город Санкт-Петербург…
Девушка не выдержала – вскочила. Чашка, упав на пол, разлетелась вдребезги – обозначив восклицательный знак, отсутствовавший в речи Торвена.
– Кассир перед моим приходом объяснил указанному рыжему субъекту, что прямое дилижансное сообщение между Парижем и Петербургом отсутствует. Билеты надлежит брать до Кенигсберга, а уже оттуда направляться в российскую столицу – морем или опять-таки дилижансом.
Речь Зануды сегодня звучала по-особенному занудно. Знай Пин-эр глубокоуважаемого дедушку чуть лучше, догадалась бы, что тот вообще не здесь.
«Где вы, лейтенант?»
«У расстрельной стенки, мой полковник!»
В случившемся Торвен винил исключительно себя. Поездка Эрстеда в Петербург не нравилась ему изначально. Что там искать у этих русских? Дорогу в знойную, заросшую пальмами Siberia? «Моему любимому ученику! Запомните меня таким, дорогой Андерс…» Кажется, полковник забыл и это.
Легкий шорох отвлек от грустных мыслей. Положив на колени лист бумаги, Пин-эр что-то старательно выводила свинцовым карандашом. Не иначе, очередной иероглиф. Торвен без энтузиазма прикинул, что девицу придется оставлять на чье-то попечение. В безнравственном, полном греха Париже! Тьера, что ли, попросить?
Не к Дюма же обращаться…
Когда иероглиф был дорисован и предъявлен, Торвен даже смотреть на него не стал. Все и так ясно – в темных глазах девушки сверкала сталь:
«Едем!»
– Фрекен! Позвольте напомнить вам об обстоятельстве пусть не романтичном, но существенном. У вас нет паспорта. Документа. Бумаги…
Для пущей убедительности он извлек собственный паспорт и указал на подписи и печати.
– Мы, к сожалению, не в счастливом и свободном Срединном царстве, где в паспортах не нуждаются. Мы в дикой Европе. Что вы скажете пограничной страже? Точнее, что предстоит говорить мне? Я бы мог купить или украсть чужой паспорт… Но на чье имя? Едва ли вас примут за француженку…
– Н-н-нье-е-е-ет!..
Зануда даже не удивился. Сил не осталось.
– Я йе-еду!!!
Девушка, кажется, сама испугалась. Ладонь упала на рот, Пин-эр замотала головой; окаменела, прислушиваясь к чему-то невидимому, страшному. Выждав минуту, осторожно убрала руку от лица. И выдохнула с облегчением.
Что бы ни грозило вырваться из китаянки на волю – оно тоже хотело в Петербург.
Торвен сел в кресло и закрыл глаза. Последняя капля, последняя пуля. Фрекен Пин-эр едет, и хоть наизнанку вывернись. Маршрут прямой и ясный: Париж – Кенигсберг – Петербург – Siberia. А ему что теперь делать? Помирать? Так нельзя, вдова Беринг ждет…
Прикажете поднять белый флаг, лейтенант?
Видя, что глубокоуважаемый дедушка погрузился в глубокую медитацию, Пин-эр тихонько вздохнула – и совсем уж было решилась погладить Железного Червя по плечу, когда в дверь постучали.
Рука отдернулась в мгновение ока.
– Это кадет Галуа, – успокоил ее Торвен. – Пришел доложить о раскрытии злодейского кубла. Фрекен, я что-нибудь придумаю. Мы едем завтра вечерним дилижансом…
Из Четырех Великих Творений Пин-эр справилась лишь с одним – «Путешествием на Запад». Она и не собиралась читать всякую скукотищу. Воспитанной девице из благородного дома полагалось ограничиться древней поэзией. В крайнем случае – перелистать что-нибудь из исторических хроник, однако не увлекаться: слишком умных не брали замуж.
Луне не затмить солнца, жене не быть мудрее мужа!
Пин-эр не спорила, предпочитая учиться у отца совсем иному – что, впрочем, тоже не слишком подобало «цветку лотоса».
Однажды их дом посетил важный гость. Цвет его пояса и размер шарика на шапке взывали к крайнему почтению. Отец заранее предупредил, чтобы языкатая Пин-эр не спорила и даже не пыталась вступать в беседу. Девушка покорилась, но слушала внимательно, не пропуская ни одного яшмового слова. Важный гость был умен, начитан и едок, как перец, привезенный из Бахромы Мира. Среди прочего он поделился истиной, которую обронил великий Янь Юань, ученик Кун-Цзы из княжества Лу. Путем длительных размышлений Янь Юань пришел к выводу, что в прадавние времена боги сотворили не Человека, а Мужчину. Женщины же – это прирученные очеловеченные обезьяны. В качестве доказательства приводилась элементарная истина – ни одной женщине не прочесть Четыре Великих Творения.
Слаб обезьяний мозг!
Что-о-о-о?!
На следующий же день Пин-эр отправилась к соседу, высокоученому дядюшке Хо. Тот крайне удивился, но требуемые свитки одолжил. Увы, Творения и впрямь были скучны, а порой откровенно раздражали. Войско Сокрушителя Царств Чжугэ-ляна идет в первый поход… во второй… в сто тридцать третий. Одно царство сокрушили, второе… пятнадцатое…
А вот «Путешествие на Запад» понравилось. Приключения святого монаха, путешествующего в веселой компании оборотней и бесов, увлекли девушку. Она даже позавидовала им – столько увидеть, со столькими подраться. Ни дня без мордобоя!
Отличная книга!
Теперь она сама путешествовала – правда, в данный момент не на Запад, а на Восток. И была уверена: без приключений не обойдется. Недаром Ен Тор Вин хмурился перед отъездом. Ясное дело – грядет славная драка! У нее нет подорожной, а значит, каждую границу придется пересекать с боем. Ради этого Пин-эр безропотно согласилась надеть неудобный для драки наряд – и дала слово во всем слушаться глубокоуважаемого дедушку.
Путь на Восток обещал быть чрезвычайно интересным.
Вышло иначе. Город сменялся городом, скрипучая повозка без спешки катила от станции к станции. На остановках Ен Тор Вин шел на почтамт; в дороге же читал письма и сочинял ответы. Пин-эр оставалось глядеть в окошко. Разочаровали ее и пограничные стражники. Глубокоуважаемый дедушка без лишних слов предъявлял им свою подорожную, стражники смотрели на бумагу, на дедушку и, наконец, – на девушку, кивали и желали счастливого пути.
Некоторые позволяли себе странные ухмылки.
Спросить она не решилась. Не иначе, совершенномудрый дедушка знает заклинание «Трех Чудес и Шести Появлений», позволяющее уговорить даже беса из свиты Янь Ло. Разве что ухмылки стражи… Уж не готовилась ли некая ловушка?
Ловушек не встретилось, и Пин-эр заскучала.
В городе Ван Пине[31] – мрачном, похожем на огромную тюрьму – Ен Тор Вин сообщил, что дальше повозка не поедет. Следует нанять другую повозку или плыть морем – на корабле быстрее. Но сейчас осень, и ожидаются шторма.
Девушка вспомнила славный «Анхольт», мысленно поежилась, но храбро нарисовала иероглиф «цзюэ», означавший «решительность» и «твердость». Ее спутник, пожав плечами, сказал, что «цзюэ» – это да. Но есть ли смысл рисковать? Пин-эр настаивала, даже изобразила изящный силуэт пироскафа с большими колесами и черным дымом над трубой. Однако, как выяснилось, пироскафы ходят редко, значит, придется сесть на парусник.
Отдаться на милость коварному Фэнбо, богу ветров? Осенняя Балтика – не залив Бохай. Глубокоуважаемый дедушка колебался. Волновалась и девушка: что ждет их в столице суровых «лао маоцзы»?[32] Всю стражу на границе, если та вдруг перестанет ухмыляться и возьмется за алебарды, перебить не удастся. Но спрашивать мужчину, не грозит ли ему опасность, – верх неприличия!
По приезду, решила Пин-эр, удвоим бдительность.
На Нарвской заставе иностранцев проверяли с особым рвением, даже – произвол! – требовали предъявить багаж к досмотру. У двух дам изъяли модные журналы, доктор из Кенигсберга лишился дюжины бутылок вина, а худосочный студент – томика избранных писем Сен-Симона.
Oh, que le despotisme russe![33]
На пистолеты Торвена глянули кисло, но изымать не стали. Зато паспортом занялись всерьез. Зануда едва успел жестом урезонить Пин-эр: китаянка уже начала дышать экзотическим образом, готовясь к рукопашной. К счастью, обошлось. Документ вернули, старший караула приложил два пальца к сияющей каске – и вдруг подмигнул:
– Hochzeitsreise? Nun, ja Vorstand der Liebe![34]
Торвен втайне надеялся, что способности Пин-эр к языкам все-таки имеют границы. Тем более акцент у служивого был ужасающий. Но едва дилижанс тронулся, девушка извлекла свой непременный блокнот и вывела на чистой странице:
Подумав, она добавила вопросительный знак.
Торвен долго изучал запись, словно это был особо заковыристый иероглиф. Познания спутницы в письменном французском оказались для него не слишком приятным открытием. И где только выучилась? Должно быть, у полковника. Плыли из Китая – времени много, вот в каюте, долгими вечерами, под плеск волн… Сатана заешь эту женскую тягу к образованию! Мало Зануде дочери с ее Жорж Санд…
Он вздохнул – и без комментариев отдал паспорт в нежные ручки.
Будь что будет!
Вывезти китаянку в Россию невозможно – это ему объяснил датский посол в Париже. Девушке даже не позволят покинуть пределы милой Франции. И вообще очень странно, что ее до сих пор не арестовали. Холера помешала, не иначе.
Зануда не дрогнул лицом, но позволил себе ужасающую вольность: в мыслях обозвал Андерса Эрстеда романтиком. Легко гере полковнику спасать заморских принцесс! А кто, прошу прощения, должен этих принцесс оформлять?!
Хромая больше обычного, он выбрался из негостеприимных стен посольства. В душе плескалось ослепительное, кристально чистое отчаяние. Собрать армию бедолаг, не имеющих виз? Брать российский кордон приступом? Глянув в затянутое тучами небо, он воззвал к святому Кнуду и святой Агнессе, хотя и понимал, что уважаемые праведники его, протестанта, слушать не станут. Король Фредерик на каждом шагу их поминает – а все равно Норвегию отобрали.
– Камрад?! Торвен?
Зануда уставился на чиновника, выбравшегося из кареты, не в силах сообразить, чего от него хотят. Чиновник тоже растерялся, но повторил попытку:
Тесен мир! Где только не встретишь бурша из родного Burschenschaften? Камрады обнялись, и чиновник, оказавшийся вторым секретарем посольства, потащил Зануду в свой кабинет. Терять было нечего, и Торвен рассказал все, как есть.
Секретарь без стеснений высказался о способностях камрада влипать в неприятности, затем отпер сейф и извлек стопку чистых бланков. Поразмыслив, спрятал обратно. Китаянка со свежим датским паспортом, выданным в Париже, привлечет внимание на первой же заставе. Задержат, пошлют запрос в посольство.
Что дальше?
Не желая толкать камрада на должностное преступление, Торвен уже был готов откланяться, когда секретарь хлопнул себя по лбу, скверно ухмыльнулся…
– Нет! – вскричал Зануда, узнав, что именно ему предлагают.
Затем подумал – и рукой махнул.
– Давай!
На следующий день столицу Франции покинул датский подданный гере Торбен Йене Торвен с супругой, записанной в его паспорте как фру Агнесса Пинэр Торвен. Имя Зануда выбрал, рассчитывая на заступничество привередливой святой. Он надеялся на чудо. На то, что раскосая «фру» сойдет для пограничной стражи за милую причуду стареющего бабника. Сам же паспорт с фиктивной записью Торвен намеревался съесть сразу по прибытии в родную Данию.
Глядишь, Пин-эр ни о чем не догадается.
В последнем пункте его план провалился начисто. Это ясно читалось во взгляде новобрачной, въезжающей в Санкт-Петербург. Приглядись Зануда повнимательней, то прочел бы еще и из «Путешествия на Запад», черт бы побрал высокоученого дядюшку Хо:
«Видно, еще в прошлом нашем перерождении было нам суждено жить вместе – стать мужем и женой. Не знаю почему, великий князь, ты сторонишься меня и не хочешь выполнить свой супружеский долг…»
– Так ты, оказывается, шпион, Торвен?!
Как прикажете отвечать? Русские в подобных случаях просят: «Ne veli kaznit’!» Так ведь Москва слезам не верит, кнутом слезы сушит. А уж Петербург!..
Казалось бы, кому интересны дела давно минувших дней? Да, наглый щенок под чужим именем прошагал в русских колоннах полвойны. Шпион? Шпион, конечно. Но не хватать же почтенного датского подданного за давние грехи?
Был Иоганн фон Торвен – и весь вышел.
Или не весь?
– Я-то думаю, про какого Торвена мне ваш Андерсен пишет? И такой Торвен, и этакий, и вся грудь в крестах, герой-разгерой. Матка Боска, хоть сразу в Рай на белом коне… Тебя же убили! Клаузевиц, фон-барон, мне лично отписал. А ты, оказывается, живой! – да еще и шпион в придачу…
Обнялись. Замерли на миг.
Закусил губу шпион Торвен. Не заплакать бы ненароком! Стареем, сантименты в горле комом…
– А ты, Станислас? На кого ты стал похож? На клячу, что под Дорогобужем околела? Пишет мне Андерсен: есть, мол, в Санкт-Петербурге книжный червячок, переводами на молочко с булкой зарабатывает. Перышком вместо сабли машешь? Стыдись, гусар!
– Эх!
В две глотки выдохнули, взялись за руки:
Почтенный дворник, ветеран Бородино, глазам своим не поверил. Прямо у подъезда, каблуками в лужи!.. Цыгане, прости Господи. И не пьяные вроде.
А с виду – сурьезные господа!
Как звали, как прозывали… Прапорщик Иоганн фон Торвен, немец. Корнет Станислас Пупек, поляк. Душный, пыльный август 1812-го.
Ходи, пляши, разговаривай! За спиной – горит Смоленск. За спиной – пол-России под французом. Армия – последняя надежда – отступает, уходит в никуда. Терять нечего, кроме Москвы, так и ту Барклай-предатель сдать готов. Краткий привал, чудом найденная склянка
Пляши, Торвен! Пусть и немец-перец, да вместе с нами принимаешь и смерть, и позор. А что шваб ты тонконогий – не беда. У нас тут и немцы, и поляки, и татары с черкесами. Ковчег пана Ноя – от француза по хлябям драпаем, пяток не жалеем.
Поляк – это корнет Пупек. Нет, не «фон». Ох уж эти швабы, без «фона» – не персона. Просто пан Пупек из Великих Гадок, что под Познанью. Пупок из Большой Гадости. Имей в виду, Торвен, это я сам про себя шутить могу. От иного услышу – саблей побрею.
Остановились, дух перевели.
Словно в зеркало смотрелся Торвен, глядя на давнего приятеля. Где очи яркие, где черный чуб, румяные щеки? Полно, да Станислас ли перед ним? Телом тощ, лицом тускл, усы – и те спрятались, под самые ноздри ушли.
И Пупек кривил бледные губы. Не выдержал – утер слезу рукавом:
– Ну тебя, Торвен! Разворошил душу, как конь – копну сена. Пошли, потопчем мостовую. Расскажешь, кто ты таков на деле, как немцем стал… И отчего все эти годы вестей о себе не подавал, холера швабская!
Бдительный дворник, провожая взглядом странных господ, прикидывал, что следует доложить о них квартальному. Ишь, удумали! Краковяк на Мойке чешут!
Не иначе, шпионы…
А начиналось все скучно. Поселившись в Демутовом трактире, Зануда велел Пин-эр отдыхать, после чего бегло пролистал утренние «Le Miroir» и «Le Furet» – газеты, издававшиеся для иностранцев. Увы, «Le Miroir», аккуратно извещая читателей о каждом госте, прибывшем из-за рубежа, ничего не сообщала об Андерсе Эрстеде. «Le Furet», хоть и звалась «Хорьком», тоже не проявила должной пронырливости.
Изучить старые номера?
Торвен озаботил этим мордатого лакея, сносно изъяснявшегося по-французски. Тот моргнул наивными голубыми глазами, всосал мзду в ладонь и поклялся к следующему утру разузнать «assez tout» – все как есть. «Мсье Эрстед? По приглашению Технологического института? Найдем-с, не извольте беспокоиться!» Зануда был уверен, что мордатый сперва сообщит о его просьбе в полицию, а то и в страшное Troisie’me Division,[35] но особой беды в том не видел.
Эрстед приехал в Россию официально, по приглашению. Старший брат-академик отправил вдогонку своего помощника? – обычное дело.
Презирая безделье, он покуда решил заняться иными делами. Ибо Ханс Христиан Андерсен умел перекладывать свои многочисленные заботы на чужие плечи.
Тоже талант, если вдуматься.
В начале следующего года здешний издатель Смирдин намеревался выпустить в свет сборник стихов гере романтика. Проблема была с языком – переводчиков с датского в Петербурге не нашлось. Зато нашелся выход – неунывающий Андерсен накропал французский подстрочник, что решило дело. Некто, скрывающийся под псевдонимом С. Познанский, охотно взялся за работу. В письме, догнавшем дилижанс в Кенигсберге, «дяде Торвену» было велено оного Познанского отыскать и лично проконтролировать ход работы.
Адрес прилагался.
Изучив план города, Торвен поправил галстук и бодро зашагал по улицам, стуча тростью. Нужный дом он нашел со второй попытки, узнал от дворника, что барин из шестой квартиры вот-вот изволят вернуться, решил обождать…
И столкнулся со Станисласом Пупеком нос к носу.
Черт тебя дернул, Зануда, в ответ на изумленное: «Фон Торвен? Ты?!» ляпнуть, что никакой ты не «фон». Окажись приятель-корнет сволочью… Вышлют как пить дать. В крайнем случае доведется позвенеть кандалами, совершая экскурсию по Зауралью.
Зато не придется объясняться с Пин-эр.
– Kleine Siskin, – кивнул Торвен. – Птица чиж скромного размера. А что такое «pyzhik»?
Пан Пупек хмыкнул.
– Зануда ты, Иоганн. Тебя нужно показывать тем, кто считает занудой меня. Пыжик – олененок. И заодно мех с бедняги…
– А еще шапка из этого меха. Пока доступно. Итак, птица чиж скромного размера в шапке из меха олененка вымыл нижние конечности в реке Фонтанка…
– Матка Боска! – Пупек даже руками развел. – Иоганн, это же просто песня! Там поется не про птицу, а про студентов в желто-зеленых мундирах. Их и прозвали чижиками-пыжиками!..
Торвен едва сумел сохранить серьезный вид. Русский язык он и в лучшие времена знал вприглядку, поэтому попытался суммировать услышанное на более знакомом:
– Это ты по-швабски? – поляк с подозрением глянул на конкурента-переводчика. – У тебя «Füße» без артикля. Плохо вас, шпионов, в Копенгагене готовят.
И оба затянули на два голоса:
Выкушанный штоф Russische Wodka придавал пению дополнительную искренность. Торвен внезапно понял, что Петербург начинает ему нравиться.
Встречные прохожие шарахались в сторону. Самые пугливые крестились втихомолку. Распелась немчура! Не иначе, праздник на их немецкой Straße!
Чур нас, чур!
Трость-пушинка легко касалась мостовой. Ноги сами летели вперед, а в голове обозначилась давно позабытая ясность. Дела шли неплохо. Переводчика для Андерсена отыскал, в железа не куют, в Сибирь не отправляют. А все прочее, включая вдову Беринг…
Решится, никуда не денется!
Под «Kleine Siskin» прошагали весь Невский. Пан Пупек то и дело, извинившись, оставлял Торвена одного, сам же исчезал неведомо куда. Возвращался быстро, через минуту-другую. Зануда даже не пытался проследить, за какой угол сворачивал общительный поляк. Дела у человека! Остальное – не наша шпионская забота.
Когда же песня закончилась, он с удивлением сообразил, что проспект давно позади. Перед ними – огромное здание с куполом и сияющим золотым шпилем. Справа пустырь, застроенный деревянными балаганами, вдали – темный силуэт Зимнего дворца…
– Налево, Иоганн, – пан Пупек был трезв и серьезен.
Трость в руке налилась свинцом.
– Ты воевал за свою Данию. Я – за мою Польшу. Наполеону я не верил – мелкий провинциальный сатрап. Угодил на престол и потерял голову от счастья. Я верил Александру, русскому царю. Он обещал… У Александра это очень хорошо получалось – обещать. Восстановить Польшу, вернуть Пястов на престол… Клялся, божился, даже подписал проект Конституции. Чем все кончилось, ты знаешь. Мою Родину опять разрезали на части. Мы оба проиграли, брат Торвен. Но Дания все-таки осталась на географических картах. Польша же – только в учебниках истории… После войны я ушел в отставку, не захотел служить лжецу. А в 1830-м Польша воскресла – чтобы вновь погибнуть.
Здание, вдоль которого они шли (Адмиралтейство, разъяснил пан Пупек), казалось бесконечным. Окна, подъезды, лупоглазые мраморные пугала, черный чугун пушек. Линейный корабль-левиафан, завязший в чухонских болотах.
– Про братьев Эрстедов я много слыхал. Твой полковник, как я понимаю, младший? Это его изгнали за идею ввести конституцию в Дании? Смело, я тебе скажу, очень смело. Между прочим, и Андерсен – карбонарий в душе. Прислал мне сказку про парижского мальчишку, которому нагадали, что он умрет на троне. Он и умер – когда в июне 1830-го штурмовали королевский дворец. Ребенок с пулей в сердце истекает кровью на монаршем горностае. Какой образ! Не читал?
Торвен отвечал односложно. Постукивал тростью по камню мостовой. Прикидывал, куда клонит давний знакомец – и куда ведет. Очень хотелось на миг оказаться в Копенгагене и узнать у доверчивого Ханса Христиана Андерсена: кто именно подкинул поэту адресок переводчика С. Познанского, он же Станислас Пупек?
В случайность верилось плохо.
– Знаешь это место?
Левиафан остался позади. Открылось пространство – гулкое, пустое, насквозь продуваемое холодным ветром. Гранитный камень посередине, силуэт всадника на вздыбленном коне.
– Петровская площадь. Ее еще называют Сенатской. Здесь все и случилось.
Зануда хотел переспросить, но вовремя вспомнил.
– Восстание? Семь лет назад? Но это ведь русские! Какое тебе, поляку, дело до их домашних ссор? Феодальные сеньоры решили посадить на престол принца Константина вместо неугодного им Николая…
– Не говори глупости, Торвен, – пан Пупек сверкнул глазами. – Феодальные сеньоры? Мицкевич ответит тебе лучше, чем я.
Он шагнул вперед, встал спиной к Медному Всаднику:
Торвен постарался не дрогнуть лицом. Слишком велик был контраст между «Чижиком-пыжиком» и высокопарным стихом. Слишком переменчив оказался пан Пупек. Интересно, за кого тебя здесь принимают, Зануда? За единомышленника конституционалиста Андерса Эрстеда?
За эмиссара датского республиканского подполья?
Гере Андерсен как-то с восторгом пересказывал «дяде Торбену» свеженькие идеи коллеги Мицкевича. Дескать, три народа – польский, еврейский и почему-то французский – составляют триединый Израиль, призванный спасти грешное человечество. Такая себе интернациональная троица мессий, своим бегством с «рек вавилонских» торящая дорогу в светлое Грядущее.
Устроим квартет? Предложим Дании сыграть на контрабасе?
Зануда мысленно согласился – не с Мицкевичем, с тираном. А если бы народные пророки вывели взбунтовавшиеся полки на Ратушную площадь Копенгагена? С «воинов и поэтов» станется! Старый Фредерик – из тиранов тиран, одна вдова Беринг чего стоит! Значит, выводим полки, разворачиваем пушки жерлами на Амалиенборг, для верности расстреливаем безоружных парламентеров…
«Нет больше ни пера, ни сабли в той руке…»?
Хвала святому Кнуду – и святой Агнессе хвала!
– Можно любить Старый порядок, – поляк словно подслушал его мысли. – Любить с его коронами, мантиями и рыцарскими орденами. Но старина – это не только побрякушки, брат Торвен. Это еще и право сильного. Право войны и грабежа. В прошлую войну у вас забрали Норвегию. Скоро наступит очередь Шлезвига и Голштейна. Пруссия с каждым днем сильнее, проклятые швабы не успокоятся, пока не восстановят державу Барбароссы. Что тогда останется от твоей малютки Дании?
На этот раз пуля угодила в яблочко. Двадцать лет назад о державе Барбароссы молодому Торвену говорил Карл Клаузевиц. Горячился, обещал скорый и быстрый «аншлюс» исконно немецких провинций… Прапорщик Иоганн фон Торвен, патриот из Голштейна, внимал с радостной улыбкой.
Торбен Йене Торвен, помощник академика Эрстеда, хмурил брови.
– Нам не помог даже Бонапарт, – вздохнул он. – Чью помощь предлагаешь ты? Кучки польских инсургентов? Или ты думаешь, что Данию спасет революция?
– Нет! Данию спасет Объединенная Европа. Общий дом – без границ, армий и безумных тиранов. Тогда ни Дании, ни Польше – никому! – не придется больше бояться. Понимаешь?
Ответа пан Пупек ждать не стал. Отвернувшись, он быстро зашагал к подножию монумента. Торвен захромал следом. В голове резвился и бил клювом наглый Чижик-пыжик. Догнать поляка удалось только у Всадника: Пупек стоял возле черных букв латинской надписи.
– «Петру Первому – Екатерина Вторая». Жуткий монумент, брат Торвен. Болтают, что осенними ночами Он срывается с пьедестала и носится по улицам. Утром находят раздавленные трупы. Александр Пушкин обещал написать об этом поэму…
Торвен с подозрением глянул на Всадника, но ничего монструозного не обнаружил. Тонны позеленевшей меди на могучем валуне… Хорошо быть протестантом и не верить в идолов!
– Здесь есть следы картечи. 14 декабря пушки били прямо по Петру. Удобнее было целиться… Я тебя не убедил?
Зануда пожал плечами.
– Насчет Объединенной Европы? Об этом мечтают уже больше века. Что толку? Благих пожеланий уйма, но всегда что-то мешает.
– Вот! – пан Пупек с болью указал на монумент. – Вот кто мешает!
Зануда хотел было возразить, но вспомнил, что именно царь Александр, большой мастер обещаний, гарантировал Швеции аннексию норвежских земель. И сдержал слово. А император Николай – лучший друг Пруссии, мечтающей об «аншлюсе» Южной Дании.
– Россия – жандарм Европы! Она грезит Империей, лежащей между двух океанов – от французского Бреста до японской Иокогамы. Русские уже в Америке! Они владеют Аляской, укрепляются в Калифорнии и Орегоне, – рука поляка, словно вооруженная саблей, наотмашь рубила воздух. – Европа останется клеткой с голодными крысами, пока монстра не скинут с пьедестала!
Торвену почудилось, будто круглые глаза Всадника в ответ блеснули злым огнем. Не зря Медному выпала честь возглавить здешнюю Дикую Охоту. Мертвые всадники на мертвых конях – догонят, сомнут, втопчут в окровавленную грязь… Вернулся давний, забытый страх. Декабрьский вечер, казачий разъезд уходит в сторону прусских аванпостов; разговор о Дикой Охоте с полковником фон Клаузевицем. Тогда он, Торвен, чувствовал себя предателем – первой жертвой Охоты. Может, если бы он не лукавил с гордым и доверчивым Клаузевицем, если бы покаялся…
…или хотя бы съездил на его могилу.
Дикая Охота мчалась по заснеженным полям. Скалились желтые зубы, пустые глазницы мерцали красными угольками. Медный Всадник вел отряд теней. Рядом, отставая на полкорпуса, ехал на черной худой кобыле корнет Пупек. Смеялся узкой щелью рта, заглядывал в очи мертвого Царя…
Не по твою ли душу едут, Торвен? Не за твоими ли друзьями?
– И что теперь? – Остатками воли Зануда прогнал видение. – Кликнешь сюда «двунадесять языков»? Я видел горящую Москву. А потом видел горящую Европу. Rassa do! Мне не за что любить русских. Но если бы они сожгли Париж с полудюжиной иных столиц в придачу – они были бы правы! Может, ты и Андерсена переводишь ради революционной пропаганды?
Он задохнулся сырым невским воздухом. Серебряная рукоять трости жгла пальцы.
– Двунадесять языков! – не без удовольствия повторил пан Пупек. – Мысль не из худших, брат Торвен. Но ты прав – войной проблему не решить. А твой Андерсен… Подберешь десяток ударных текстов? Или мне прямо к нему обратиться?
«Революционер Андерсен? Это будет похлеще вдовы Беринг. На баррикады они парня не затащат. А вот касательно всего остального…»
– Пойдем отсюда, – уже мирным тоном предложил поляк. – Холодно, ветер с реки. Еще насморк схватим. Завернем в рюмочную, тут есть неподалеку…
– Нет, Станислас, – Торвен встал как вкопанный. – Ты уж договаривай!
Поляк взял его под руку:
– Пошли, пошли! Не хочу, чтобы Он подслушивал…
Александр Павлович Романов, наследник российского престола, не хотел быть царем – ординарным деспотом в бесконечной очереди владык Востока. Ученик республиканца Лагарпа мечтал об иной доле. Он хотел стать президентом – первым президентом Российской федеративной республики. Ради этого царевич даже перешагнул через кровь – согласился возглавить заговор против отца.
Республика стоила отцеубийства.
Император Александр не тратил времени даром. Сразу же после коронации он отправил послание Томасу Джефферсону, президенту Северо-Американских Штатов и творцу Декларации Независимости. Тот ответил. В письмах, написанных хитрой «цифирью», рождался план преобразований. Вокруг царя сплотился кружок «молодых друзей». Верховодил Ежи Чарторыйский, желавший помочь России стать свободной – ради свободы родной Польши.
Za naszą wolność i waszą!
Шли годы. Смутный вначале замысел обрастал плотью. Этому не смог помешать даже обезумевший от жажды всевластия корсиканец. Разгромив Наполеона, Александр вернулся из Парижа – и продолжил работу. В 1817 году Польша получила Конституцию. На открытии сейма царь впервые открыто заявил о том, что ждало впереди Россию.
И ошибся – враги оказались предупреждены слишком рано.
В 1818 году Конституция России – Уставная грамота – была подписана. Началось создание тринадцати российских «держав» – штатов. Первой на очереди была Москва. Свой полувековой юбилей Александр думал встретить на посту Первого Президента. Юбилей он обещал отпраздновать в Варшаве, столице братской страны – независимой Польши. До желанной цели оставалось чуть-чуть – шажок-другой…
Не сложилось.
Против выступили все – от царских родичей, грозивших Александру участью его отца, до диких помещиков, готовых собирать по медвежьим углам ополчение в защиту «традиций». К тому же Европа, на помощь которой царь рассчитывал, вновь занялась революционным огнем.
Александр устал от борьбы. Александр сдался.
Александр предал.
Тогда упавшее знамя подхватили другие…
– Ты меня что, вербуешь?
– Нет. Здесь, брат Торвен, справятся без тебя. У вас же с Эрстедом найдутся дела дома. Мне почему-то кажется, что именно ты напишешь первую Конституцию Дании.
– Я не верю в Конституцию. Я не верю в прогресс. В Объединенную Европу я тоже не верю. И вообще, мне хочется в Китай. Знаешь, Станислас, я даже тебе завидую…
– Не раскисай, пехота! Надеюсь, вечером ты свободен? Издатель Смирдин по случаю открытия нового магазина устраивает шикарный банкет для ее величества Литературы и ея верных слуг. Приходи! Выпьем, краковяку отчебучим!
Утром следующего дня, собираясь на встречу с Эрстедом, Зануда в очередной раз оценил достоинства новообретенной супруги. Пин-эр оказалась готова к выходу раньше его самого. Она поначалу не доверяла европейским нарядам, но теперь вошла во вкус, не только удачно подбирая одежду, но и быстро в нее облачаясь без посторонней помощи – что женщинам, судя по семейному опыту Торвена, было не свойственно.
Длинная тальма-безрукавка, плащ с лисьей опушкой, мягкий берет кокетливо заломлен набок – фрекен Фурия уступила место фру Прелести. Китаянка лукаво подмигнула: любуйся, муженек!
С такой женой не стыдно и на люди выйти…
Зануда сглотнул. Следовало сказать какой-нибудь комплимент. Он совсем уж было собрался, но вместо этого громко кликнул извозчика. «Дело прежде всего!» – убеждал себя Торвен, забираясь в пролетку. Уши его пылали двумя факелами, и от смущения он уставился на кучерскую спину, словно там были записаны все тайны мира.
Увы, спину украшала всего лишь бляха из жести, гласившая: «Нумер 543». Над «нумером» начинались широченные плечи, бычья шея извозчика и, наконец, – шапка ярко-желтого, предписанного ездовому сословию цвета.
– Н-но, мертвые! – оценил его внимание кучер, без особой нужды щелкнув кнутом. – Барин! Mein Herr! Может, песню? Зонг, стало быть?
– Was?! – Торвен потер ноющий висок. – Песня? Nein! Nicht! Нет!
– Эт можна! Для господ приезжих – завсегда!
«А-а-а-а-а-а-а!» – возопил Зануда; к счастью для окружающих – мысленно. Сегодня он наконец понял, что означает слышанная в далеком 1812-м русская поговорка:
«Утро добрым не бывает!»
Наслаждаясь вокалом, Торвен в очередной раз ужаснулся тому, в каком виде доведется предстать пред светлые очи гере полковника. Что Эрстед о нем подумает? «Позвольте поинтересоваться, юнкер… Какое именно событие вы имели честь вчера отмечать?» И что ответить? Новоселье у издателя Смирдина? Пристраивали к мировой культуре сочинения гере Андерсена?
Ой, голова!
Рядом беззвучно смеялась Пин-эр. Проявив чуткость, девушка не стала добивать дряхлого бурша. Даже принялась записывать рецепт спасительного лекарства, перемежая иероглифы рисунками загадочных плодов. Торвен лишь рукой махнул. Не поможет!
Вообразил, старый дурак, что тебе снова двадцать…
К его чести, до гостиницы он вчера добрался своими ногами. Даже смог принять рапорт мордатого коридорного, поджидавшего его со списком адресов. Скользнув взглядом по верхней строчке, убедился, что полковник Эрстед действительно в Петербурге, и, вполне удовлетворен, принялся проводить с лакеем строевые занятия. Мордатого спасло лишь появление вышедшей на шум Пин-эр. При виде девушки отставной лейтенант присмирел и…
Торвену стало холодно. Словно за шиворот прыгнула толстая и мокрая лягушка. Вчера они… То есть он… Он что-то пытался ей объяснить, сказать. Или даже сказал…
Святой Кнуд и святая Агнесса!
Коляска, управляемая тенором-полиглотом, бодро катила по мостовой. Улыбаясь, фру Торвен ненавязчиво поддерживала гере Торвена под локоток. Оставалось одно – покориться судьбе.
– Даже не знаю, фрекен, что вам рассказать, – вздохнул Зануда. – Господа русские писатели обсуждали литературные проблемы. Бурно. Активно. И повторяли много раз…
Из вчерашнего кутежа запомнились жалкие обрывки. Гере Smirdin – острый оценивающий взгляд из-под густых бровей. Гере Krylov – о-о, sehr groß Krylov! Все толковали о каком-то гере Pushkin, но Зануда оного не приметил. Зато навеки запомнил парившую в воздухе птицу-фразу: «A teper’ vyp’em za…»
В самом скором времени начались чудеса. Например, из стены вышел призрак Ханса Христиана Андерсена. Вначале показался длинный нос, затем хитрая физиономия. Блеснул знакомый, полный ехидства взгляд…
Торвен не удивился, напротив, обрадовался. Явился! И правильно, пусть сам теперь разбирается с переводчиками-карбонариями и своим участием в мировой революции. Поймав призрак за лацкан, Торвен так все ему и высказал. Андерсен спорить не стал, согласился, после чего последовало очередное «A teper’ vyp’em…» – и обнаглевший призрак предложил выпить на брудершафт.
Нацеловавшись, Андерсен сошел с ума. Уверял, что взял псевдоним и теперь известен как Николай Васильевич Гоголь. Зануда счел это очередной фантазией гораздого на шутки Ханса Христиана. Тем более что к их компании присоединился еще один призрак, вышедший ради разнообразия не из стены, а из висевшего на ней портрета и оказавшийся американцем – Эдгар, или Аллан, кто его разберет. Андерсен заявил, что про портрет он обязательно чего-нибудь напишет, потом раздалось волшебное «A teper’…» – и они по русскому обычаю soobrazili na troih. Американец, не закусывая, стал рассказывать какие-то ужасы про мертвых «панночек»; Андерсен каркал вороном, завещал в случае его безвременной смерти тела не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения, и продавал Смирдину за сумасшедшие деньги «Повесть о том, как поссорился Честный Трубочист с Храбрым Портняжкой» – но, укоряем совестью, отдал повесть даром для альманаха «Новоселье»…
Что было дальше, Торвен не помнил. Он в мыслях осудил себя на десять суток гауптвахты – и подумал, что город Петербург не так уж плох. Вот только что скажет Эрстед?
– Вы по поводу пленных? Можете не беспокоиться. Я их уже расстрелял.
Волмонтович рассеянно помахал рукой в воздухе, словно разгоняя табачный дым. В левой руке князь и впрямь держал трубку с длинным чубуком, но она давно погасла.
Торвен и Пин-эр переглянулись в недоумении. Китаянка колебалась: приветствовать князя книксеном, разученным в Париже, или лучше не надо? Зануда, втайне нервничая, принял официальный вид: грудь колесом, каблуки вместе, на лице – вежливая маска.
– Какие пленные? О чем вы?!
В следующую секунду память догнала его. 1813 год, октябрь. Вечер у походного костра. Тогда, в бликах пламени, бледное лицо Волмонтовича выглядело пепельным. А потом князь снял черные окуляры…
Торвена пробрал озноб.
– О, у нас гости! – до князя, кажется, лишь сейчас дошло, кто перед ним. – Рад видеть всех в добром здравии. Что привело вас в это логово тирании?
Странное дело: сколько лет знакомы, а Зануда все не мог привыкнуть ни к мрачному юмору поляка, ни к самому Казимиру Волмонтовичу как явлению природы.
– Не время веселиться, – он решил брать быка за рога. – Эминент в Петербурге! Не знаете, где сейчас полковник? Вам грозит опасность…
– Да-да, полковник…
Волмонтович в задумчивости прошелся от стены до стены. Резко остановился, щелкнув пальцами на манер испанских кастаньет. Качнулся с пятки на носок.
– Полковник отправился на рекогносцировку.
– Простите?
Известие об Эминенте князь явно пропустил мимо ушей. Это было совсем не похоже на осторожного, предусмотрительного Волмонтовича.
– Располагайтесь!
Широким жестом пригласив гостей в апартаменты, князь убрел куда-то в глубь квартиры. Торвен последовал за ним. В гостиной князя не обнаружилось.
– Подождем, – вздохнул Зануда. – Я все-таки надеюсь получить вразумительный ответ.
Пин-эр с сомнением покачала головой, но все же присела на обтянутый набивным шелком диванчик у окна. Торвен выбрал место за столом – с таким расчетом, чтобы видеть входную дверь. Он покосился на китаянку – та сидела как на иголках.
В глазах девушки читалась тревога.
– А, вот вы где!
За время отсутствия Волмонтович успел облачиться в новехонькую шинель. На голове его красовался шелковый цилиндр – такой высоченный, что ловкий фокусник спрятал бы туда двух-трех кроликов и голубку в придачу. Без привычного черного плаща князь выглядел незнакомцем. В руках он нес два ларца, которые с грохотом водрузил на стол.
– Пардон, меня ждут дела. Нет-нет, сидите!
– Мне необходимо увидеться с гере Эрстедом!
– Так ждите его здесь.
В первом ларце обнаружилась пара пистолетов незнакомой Торвену системы. Князь взял оба, отошел к стене и замер – словно раздумывал, как половчее спрятать оружие под шинелью.
– Вы уверены, что полковник скоро вернется?
– А? – Черные окуляры неприятно сверкнули. – Разумеется, вернется. Если только не уплывет за угрями в Америку…
Не договорив, князь шагнул к столу так стремительно, что Зануда вздрогнул. Однако Волмонтович всего лишь вернул пистолеты на место. Пробормотав: «Ясна панна!» – он сорвал с головы цилиндр и церемонно раскланялся перед Пин-эр. В ответ с губ китаянки слетел тихий стон; точнее, жалобное поскуливание. Но девушка взяла себя в руки. Встав, она старательно изобразила книксен.
– Ваша супруга – ангел, пан Торвен! Мои поздравления!
– Благодарю…
«Откуда вы знаете, что я записал фрекен Пин-эр своей женой?!» – хотел спросить Зануда. И не спросил. Поведение Волмонтовича не располагало к логической беседе.
– Прошу прощения, ваше сиятельство, – он сделался до оскомины вежлив. – Вы здоровы? Может быть, подошло время лечения электричеством?
– Я? Нездоров?
Волмонтович с изумлением воззрился на доброжелателя. Даже окуляры снял, что случалось с ним редко. В глазах князя клубился туман, заволакивая взгляд бессмысленной мутью.
– Нет, вы только послушайте! Я нездоров!
Князь расхохотался. Смех его напоминал карканье вороны. Швырнув цилиндр на стол, он чуть ли не бегом пересек комнату и остановился у окна, спиной к гостям. Торвен замялся, не зная, как продолжить разговор, и в его ладонь лег сложенный вчетверо лист бумаги.
Стараясь не шуршать, он развернул записку.
Флюидического «пса», который, если верить рассказу Эрстеда, был заключен в девушке, Торвен воспринимал скорее как метафору. Однако сомневаться в чуткости китаянки не следовало. «Метафора» чуяла беду. Что же стряслось с князем?!
– У меня болит сердце, пан Торвен.
Волмонтович смотрел на него в упор. Прятать записку было поздно. Но князь, кажется, не интересовался чужой перепиской.
– Виной тому не болезнь, нет! Могу ли я спокойно смотреть на то, что кровавый тиран делает с моей родиной?
На щеках Волмонтовича проступили багровые пятна. Так выглядят больные чахоткой – или крайне взволнованные люди. Святой Кнуд! Куда подевалась обычная невозмутимость князя? Такого Волмонтовича Торвен видел впервые.
– Пся крев! Коронованный мерзавец задумал уничтожить Польшу! Вы читали его проклятый Манифест? «О новом порядке управления и образования Царства Польского»?!
– Увы, не читал.
– И правильно. Вам-то зачем? – в голосе князя звучала горечь. – Думаете, русский медведь ляжет спать? Ошибаетесь! Польша ему на один зубок! И знаете, что он сделает с вашей фрау Данией?
Дикой кошкой прыгнув к столу, Волмонтович распахнул второй ларец и выхватил оттуда пару «барабанщиков». К счастью, стволы их были направлены в потолок, а не на слушателей.
– То я вам скажу, пан секретарь! Думаете, тирана остановят решения Венского конгресса? Ха! Плевать он на них хотел! Где польская Конституция, я вас спрашиваю? Где наша армия? Где Сейм польский?! Нет больше Польши! Нет! Есть провинция Империи Российской! Провинция, холера! Глухая окраина…
Князь нервно заметался из угла в угол. Торвен упустил момент, когда пистолеты исчезли из его рук – видимо, спрятал-таки под шинель, изыскал местечко.
– «Органический статут» читали?! То ж чистое глумление над шляхтой! Не желаете пятки лизать? – в Сибирь, на вечное поселение! Воевод – на виселицу, вместо них сядут губернаторы…
Взлетев на нос, окуляры скрыли лихорадочный блеск глаз.
– Ничего, пан Торвен! Еще Польска не згинела! Грядет гнев Божий! Каждый честный патриот станет орудием в руке Его!
– Опомнитесь! – Зануда еле дождался, пока в горячечной речи князя возникнет пауза. – Это безумие!
– Безумие?! Нет! То кара Божья!
И Волмонтович, как ветром подхваченный, вылетел из гостиной. Лишь глухо хлопнула входная дверь.
– Rassa do! – в сердцах выругался Торвен. – Мало мне одного Пупека…
Растерян и подавлен, он обернулся к Пин-эр, ища совета. «Надо ждать», – беззвучно шевельнулись губы китаянки. В подтверждение она легонько хлопнула ладонью по дивану.
– Вы правы, фрекен, – согласился Зануда. – Все, что мы можем, – это ждать гере Эрстеда. Ну разве что еще читать из «Гамлета»…
И, мрачен, как туча, он начал монолог Полония:
– Лейтенант?! Фрекен Пин-эр?! Вот так сюрприз!
Андерс Эрстед был шумен, бодр и слегка навеселе: макинтош нараспашку, щеки горят румянцем, глаза блестят. Похоже, дело шло на лад – естествознание, источая аромат ямайского рома, распространялось наилучшим образом.
– Какими судьбами?!
– Недобрыми, полковник. Ты в курсе, что Эминент в Петербурге?
Перемена настроения у Эрстеда случилась так быстро, что Зануда испугался: не подхватил ли полковник княжеское помешательство? Миг – и на Торвена глядел совсем другой человек. Трезвый, собранный; скулы затвердели, меж бровей обозначилась знакомая складка.
Не сняв макинтош, Эрстед присел к столу.
– Ты уверен?
– Я уверен, что они выехали из Парижа сюда. И вряд ли задерживались в пути.
– Они?
– Фон Книгге слишком велик, чтобы ездить без свиты.
– Думаешь, он явился по мою душу? – криво ухмыльнулся Эрстед. – Что, если у него другая цель? Галуа, Карно… Кто следующий? Проклятье! Я понятия не имею, на кого он мог нацелиться в Петербурге!
Зануда тихонько вздохнул. Да, в этом был весь полковник.
– Цель Эминента – ты. И не увиливай…
На стол лег лист бумаги, покрытый иероглифами. Оказывается, дочь мастера Вэя тоже зря времени не теряла. Эрстед стал читать, морща лоб – его познания в китайском были далеки от совершенства.
– Фрекен Пин-эр считает, что следует нанести удар первыми. Затевая бой, надо стремиться к скорой победе, иначе оружие напрасно затупится. Это из Сунь-Цзы, фрекен?
– Я хотел сказать то же самое! – поразился Торвен.
Карандаш вновь забегал по бумаге. Зануда и не предполагал, как далеко продвинулось изучение китаянкой европейских языков. Сам он за столь краткий срок вряд ли освоил хотя бы азы иероглифики.
Торвен отчаянно покраснел.
– И как вы себе это представляете? – поинтересовался Эрстед, списав румянец юнкера на возбуждение перед боем. – Устроим пальбу с рукопашной возле Адмиралтейства? Меня не радует перспектива провести остаток дней в Сибири! Ты еще предложи вызвать фон Книгге на дуэль!
– Дуэль? – задумался Торвен. – А что? Где-нибудь за городом…
– Сперва Эминента нужно разыскать. Думаешь, это просто? Особенно если он
Встав навытяжку, Торбен Йене Торвен щелкнул каблуками. Искалеченная нога не посмела перечить – послушалась, как миленькая.
– Дуэль отменяется, полковник. Будем сидеть сложа руки и ждать, пока Эминент превратит нас в буйнопомешанных… Святая Агнесса! Князь! Как же я сразу не сопоставил…
– Что именно?
– Два часа назад он умчался неизвестно куда. А перед этим вел себя хуже Гамлета. Размахивал пистолетами, спасал Польшу… Я никогда не видел князя столь неуравновешенным.
– Думаешь, это влияние фон Книгге? – Эрстед нахмурился. – Ты прав, в последнее время князь сам не свой. То прострация, то пламенные речи о бедственном положении родины… Мы почти не видимся – он постоянно где-то пропадает. И не говорит – где…
– Не пора ли провести сеанс электролечения?
– Нет, рано. Да и симптомы другие. Ни упадка сил, ни сонливости… Скорее наоборот: неестественное возбуждение, резкие перемены настроения…
– Вот-вот! Работа Эминента!
– Воздействие на рассудок? Внушение навязчивых идей, ведущих к мозговым расстройствам? Правда, князь носит браслеты из алюминиума… С другой стороны, быть может, лишь благодаря им он еще не свихнулся окончательно!
Эрстед вскочил, швырнул макинтош на спинку кресла и забегал по гостиной. Сходство с князем неприятно поразило Торвена.
– Что, если Волмонтович, – предположил Зануда, – в помрачении решит, что «кровавый тиран» – это ты, полковник? А князь – «орудие возмездия» в руке Божьей?
– Вполне в духе фон Книгге, – согласился Эрстед.
Бросив метаться, он уставился на гостей. Словно оценивал: не находятся ли и они под влиянием Эминента? Зануде сделалось не по себе. Если мы исполнимся подозрений, не зная, кому верить; если каждую минуту будем опасаться удара в спину…
– Торвен, я виноват, – тень легла на лицо Эрстеда, состарив полковника лет на двадцать. – Я очень виноват перед Волмонтовичем. Видел же, что творится с ним! – и не предпринял ничего. Ни-че-го! Дела, приемы, встречи… А о друге – забыл. Мне стыдно, лейтенант. Хорошо, что вы приехали. Надеюсь, еще не поздно…
Он с досадой ударил кулаком в ладонь.
– Если причина недуга – расстройство потоков флюида, то дело поправимо. Магниты у меня с собой, науку Месмера я не забыл. Надеюсь, князь позволит мне… – Не закончив, Эрстед умолк и прислушался. – Кажется, к нам гости.
Торвен потянулся к ларцу с пистолетами – в здравом рассудке князь никогда бы не бросил оружие на столе! – и выругал себя за глупость. Никто не хранит оружие заряженным. Зато Пин-эр была уже на ногах. Хищной лаской скользнув вперед, китаянка встала между полковником и входом в гостиную. Хлопнула дверь, которую Эрстед забыл запереть.
Быстрые шаги в прихожей…
– Эминент в Петербурге! – с порога выпалил, задыхаясь, Огюст Шевалье.
Над лестницей, ведущей наверх, парил ангел.
Князю ангел не понравился с первого взгляда. Еще и валторна в руке… Не огненный меч, но раздражает. Крылатый загораживал дорогу в рай: куда? стой, прах! Не торопясь взбежать по лестнице, Волмонтович задержался в холле. Уставился на ангела сквозь черные окуляры – как к барьеру вызвал.
Князю хотелось стрелять – до озноба, до судорог. Утром, днем, вечером. Ночью. Он знал: выстрелит – и все пройдет. Наступит рай, и никаких лишних ангелов на пороге. Ведь это же так просто, да?
Да, неслышно кивнула белокурая всадница Хелена.
– Позвольте вашу шинель…
– Не дам.
– Извините, вашескородие… – служитель занервничал. – Нельзя в шинели-то… Не положено-с. У нас тут «Храм очарования», иллюзион для благородной публики… Концерты, опять же, случаются…
– Это очень хорошая шинель, – как идиоту, разъяснил князь служителю. Волмонтовичу было странно: все вроде бы ясней ясного, а этот болван не понимает. – И очень дорогая. Я купил ее в магазине на Литейном. Там же полковник купил себе английский макинтош из влагозащитной ткани… Нет, хлоп, я не дам тебе свою шинель.
– П-почему, вашескородие? – бледнея, служитель отступил к гардеробу.
Он с детства боялся сумасшедших. И ни за какие деньги не соглашался встречать гостей на маскарадах, заведенных в доме Энгельгардтов с позапрошлого года. Маски с носами и потешные хари приводили служителя в ужас, словно он угодил в «желтый дом».
– Потому что ангел. Понял?
– Д-да…
– Вот тебе четвертной за билет. А вот гривенник на водку.
Отвернувшись, князь тут же забыл о дураке. Вчера, расставшись с Эрстедом у магазина верхней одежды, он зашел в костел Святой Екатерины. Знакомый причетник, озираясь по сторонам, передал Волмонтовичу привет от художника Орловского. У меня для вас поручение, сказал причетник. Завтра вечером вы должны встретиться с паном Гамулецким, иллюзионистом. Наш, из варшавских, не извольте беспокоиться. Невский проспект, дом Энгельгардтов; у Казанского моста. Там вам передадут
«Что?» – спросил князь.
Говоря начистоту, усмехнулся причетник, Божью молнию. Хвала Господу нашему, близок День Гнева! Вы возьмете молнию и постараетесь, чтобы, кроме вас, ее никто не увидел. Это очень важно: никто, кроме вас.
«Что дальше?» – спросил князь.
Дальше, ответил причетник, наступит послезавтра. На рассвете вы с молнией выедете туда, где уже однажды катались с паном Орловским. Помните? Московский тракт, чухонская деревня близ Царского Села… Лошадь будет ждать вас в Манеже. Конюхи предупреждены, деньги уплачены.
«Вороной?» – забеспокоился князь.
Вороной, успокоил причетник. По дороге к Царскому Селу вас встретят и укажут верный путь. Место выбрано и подготовлено. Тиран уже скачет из Москвы. Матка Боска, небеса на нашей стороне! Душитель польских свобод спешит к любовнице, а встретит мстителей… Стрелять будет пан Сверчок. Молния – для него.
«Я хочу стрелять, – предупредил князь. – Я очень хочу стрелять».
Вы – второй. Если пан Сверчок не доведет дело до конца.
«Хорошо. Я зайду к Гамулецкому за молнией».
– Эй! Человек! Прими шинель.
– В-ваше… ск-кородие…
– В чем дело?
– Б-боюсь…
– Не бойтесь. Это хорошая шинель.
– Так вы ж-же, в-вашество…
– Что?
– Н-не давали…
– Я?
Трясясь и еле удерживаясь, чтобы не выскочить на проспект с истерическим воплем «Караул!», служитель принял у Волмонтовича шинель. Впрочем, плевать князь хотел на испуг лакея. Беда в другом – ему не хотелось идти к ангелу. Даже за молнией, гори она синим пламенем. Зря он зашел в «Храм очарования» пораньше, желая взглянуть на представленные здесь фокусы…
Пся крев! Стыдись, улан!
Ступенька, другая; третья. Десятая. Багряный ковер рекой крови ложился под ноги. Золоченые спицы блестели так, что глаза жгло огнем даже под черными стеклами окуляров. Князь шел, как в рукопашную.
Едва он ступил на верхнюю площадку, крылатый подлец над головой, словно издеваясь, поднес валторну к губам – и заиграл из «Вильгельма Телля». Князь любил Россини – «Севильский цирюльник», «Отелло», «Дева озера», – но сейчас он согласился с Анри Бейлем, полагавшим композитора свиньей.[38] Хорошо еще, что белокурая Хелена была рядом. В последние дни, со счастливого мига их встречи в лесу, девушка практически не покидала Волмонтовича. Рядом, в горе и радости, в богатстве и бедности, в болезни и здравии…
…пока смерть не разлучит нас.
Еще шаг, и он оказался строго под ангелом.
Что ж, воистину чудо. Сотни посетителей «Храма очарования» любовались им без всякого для себя вреда. Но иллюзионист не знал, что однажды под ангелом, окунувшись в мощное магнитное поле, встанет князь Волмонтович – тот, кто был убит и воскрес неизвестно чьим попущением, в чьих жилах пляшет живое электричество угрей из Америки, а на руках и ногах, как у индийской танцовщицы-баядеры, тускло блестят браслеты из драгоценного алюминиума.
Лишь Пан Бог всеведущ – и оттого предусмотрителен.
От ангела снизошло сияние.
Звуки валторны разрослись в целый оркестр. Князь увидел себя посреди бальной залы, танцующим с Хеленой мазурку. Временами мазурка, и без того идущая по кругу, превращалась в вальс – Волмонтовичу неодолимо хотелось не только кружить по зале, но и кружиться самому. Каблук о каблук. Подскок на левой ноге. Сойдясь близко-близко – завертеться снежным бураном: раз-два-три, раз-два-три…
Что-то было не так. Неправильно.
Князь страстно желал понять: что? – но сияющие глаза Хелены придвигались вплотную, и нить рассуждений терялась. Главное: выстрелить. Помочь Пану Богу (
Мы и тебя, полковник Эрстед, возьмем – как же это, в раю без друзей…
застрекотало из угла, —
«Чета? – князь вспомнил, как в бытность Казимиром Черные Очи предводительствовал тремя гайдуцкими четами. – Эрстед прислал мне письмо в Семиградье. «Запомните это слово, – писал он, – алюминиум, «светоносный». В нем ваша судьба, ваш диагноз и ваше лечение…»
Хелена нахмурилась. Ей не нравилось, что партнер отвлекается на какого-то Эрстеда. Князь же напротив, едва вспомнив полковника, почувствовал, что трезвеет. Зала исполнилась резкого, неприятного света, напоминающего сверкание Вольтова столба. Блеск свечей померк, уступил пространство захватчику.
Князю показалось, что он – стрелка компаса, ищущая полюс. Или, если угодно, ствол орудия, направляемого на цель.
Танцоры, роясь вокруг, подмигивали Волмонтовичу. Он узнавал их – не всех, но многих. Вот совершает променад Мирча Вештаци, хранитель клада. Вот скачут, подбоченясь, русские военнопленные, расстрелянные князем под Лейпцигом. Идет вприсядку казак, зарубленный у корчмы. Лупит ладонями по коленям цыган,
Мертвецы смеялись без злобы: танцуй! вертись! ты наш, родной!
Из дам он узнал лишь Бригиду – та стояла на пороге залы, как будто сомневалась: войти или выйти? Рядом с ней, держа спутницу под руку, на князя смотрел барон фон Книгге. Он тоже не спешил присоединиться к танцующим, в знак чего имел шпоры на сапогах.[39]
Заболела голова. Ладони-невидимки ударили по ушам – оглушили, превратили звуки оркестра в ватные затычки. Расхотелось стрелять. Чувствуя, как холодный пот струится вдоль хребта, князь вдруг понял, что не так. В его танце с Хеленой вел не кавалер – дама.
– Хелена!
Она стерла улыбку с лица. Стало ясно: эта мазурка, или вальс, черт побери их обоих, – на троих. Помимо девушки, пару Волмонтовичу составлял некий господин в сенаторском мундире красного сукна, с «Анной-на-шее».[40] Бесстыже нарушив канон, да и приличия, надо сказать, сенатор цепко держал князя с Хеленой – направляя и подталкивая.
– Холера ясна! Вы забываетесь, ваша милость!
Заметив, что его присутствие обнаружено, сенатор отступил на шаг. Лицо человека исказилось, превращаясь в маску – посмертную маску из гипса. Миг, и сенатора заступили танцоры, а сам он бегом кинулся к выходу из залы. Почтенный господин сейчас напоминал горе-охотника, преградившего путь тигру лишь затем, чтобы выяснить: порох в его ружье отсырел.
Вслед за ним ринулась прочь Хелена.
– Стой! Стой, курва!
Сгинул бал мертвецов. Темный лес, ничем не похожий на парк с беседками, встал отовсюду. Мерзавца-сенатора, хитроумного штукаря, не было видно нигде. Зато Вражья Молодица – белокурая всадница – мчалась во весь опор, горяча кобылу, не разбирая дороги. Путь за ее спиной зарастал буреломом – так рубцуется рана.
Не узнал! Зажмурил ясные очи, ручки целовал; верил, как Матке Боске…
– Пан Woronoy! Где ты, брат!
И конь явился.
Взлетел улан в седло. Ожег лихого жеребца плетью. Догоню! Меня, князя Волмонтовича, – вести в чужой пляске, как глупую панёнку? Дурачить, колпак шутовской примерять?! Не прощу!.. Синие искры шипели в крови, текущей по венам. Валторна ангела звенела трубой Судного дня. Билась злоба в висках, в сердце, в печенках, прожженных насквозь чистейшей, будто «царская водка», ненавистью.
Черный, как ночь, несся обманутый кавалер за девицей, белой как снег.
Трещал сухостой. Охала, расступаясь, чаща.
Колоколом гудел лес.
Князь скакал не один. Пан Глад, пан Никто, пан Игрок, пан Кат и пан Гайдук летели плечом к плечу с озверелым Волмонтовичем. Гей, уланы! – вон она, кобыла бледная, вон и плащ белый, мелькает бродячим огоньком в сплетении ветвей.
Стой, Вражья Молодица!
Свадьбу играть будем!
Нет.
Не догнал.
– Мою шинель!
– Вот она, вашескородие! Вы уходите?
– Да.
– А фокусы? Иллюзион?
Служитель не мог поверить своему счастью. Гость – по всему видать, офицер в отставке, свихнувшийся на кавказской войне, – который минутой раньше вертелся под ангелом в безумной пляске, вернулся не за тем, чтобы разодрать бедняге-лакею горло зубами.
Он всего лишь – слава тебе, Боже! – решил уйти.
– Фокусы? Спасибо, насмотрелся.
– Торвен, останься у дверей.
– Я с тобой, полковник.
Зануде почудилось, что вернулся 1814-й – год, когда они с Эрстедом, как и все офицеры Черного Ольденбургского полка, перешли на «ты». Только война не закончилась – длится. И мирная суета на Невском ничего не значит для этой странной, бесконечной войны.
– Мне нужен верный человек у дверей, лейтенант.
– Думаешь, к фокуснику придет подмога?
Торвен огляделся. Извозчики, доставившие их компанию к дому Энгельгардтов, уже уехали. На проспекте царило обычное вечернее столпотворение. Сюртуки, фраки, мундиры, шинели; чепцы, капоты, атласные, не по сезону, тюрлюрлю…[41] Выстроившись гуськом, еле-еле плелись экипажи. Кареты здесь ездили медленно, зато франты всех мастей сломя голову неслись за каждой юбкой. В искусстве заглядывать дамам под шляпки, едва незнакомка окажется под фонарем, местным поручикам и губернским секретарям не было равных. Если кивер военного и спорил с цилиндром «шпака», то лишь в одном – кто отважней на фронтах любви.
– Гамулецкий не ждет подмоги, – ответил Эрстед, хмурый и сосредоточенный. Складывалось впечатление, что он намерен брать здание приступом и раздумывает: где поставить артиллерию? – Старик ничего не подозревает. Он сидит в ожидании гостя и пьет чай. В худшем случае бранится, что князь задерживается. Видишь? У Гамулецкого темно. Пара свечей, и все…
Полковник рассуждал здраво. Если правое крыло здания, где сегодня давали концерт Филармонического общества, светилось огнями и из распахнутых окон над проспектом неслось грозное начало 9-й симфонии Бетховена, то третий этаж левого крыла, отведенный под «Храм очарования», был мрачен и тих – мрачней и тише книжной лавки у входа, закрытой на ночь.
– Бетховен? Это хорошо, – буркнул Волмонтович, поигрывая тростью.
Свет ближайшего фонаря отражался в черных окулярах князя, делая его похожим на филина – хищника, в голодную зиму способного управиться даже с лисицей.
– Случись лишний шум, никому не будет дела. Надеюсь, мы успеем до «Оды к радости».[42] Не хотелось бы портить финал…
И князь спел с мрачной угрозой:
Сейчас Волмонтович был такой, как всегда, и даже хуже, потому что злой до чрезвычайности. Бледные щеки горели красными пятнами – хоть прикуривай! Голос, дивный баритон, то и дело срывался в неприятную, нутряную хрипотцу. Торвен подумал, что князь стал похож на обычного человека – и слава богу. Зато два часа назад, когда Волмонтович, весь буря и натиск, ворвался в комнату, где кипел диспут на тему «Как спасать упрямого поляка?» – и с порога, ударив себя кулаком в грудь, закричал:
– Я болван, панове! Я – курвин сын, холера мне в печенку…
О, Зануда понял, что прожил жизнь не зря.
– Бейте меня, панове! Плюйте в глаза! Только выслушайте…
Диспут о мерах по спасению прервался сам собой. Обычно молчаливый, на этот раз Волмонтович разразился целым монологом. Всем остальным волей-неволей досталась роль слушателей. Если бы руководство Технологического института узнало, что за заседание проводит в гостином доме Общество по распространению естествознания, собрав под одной крышей двух датчан, поляка, француза и китаянку…
Рота жандармов уже ждала бы у подъезда.
Князь не скрыл ничего. Париж, отель Ламбер, поручение «короля де-факто» – Эрстед молчал, темный, как ночь, ни словом не упрекнув друга. Заговор, борьба за свободу Польши, рассылка агентов – Торвен налил себе еще стакан чаю, понимая, что молодость, проведенная в чужом мундире, вернулась и, похоже, выйдет боком. Смерть тирану, Божья кара, молния, ждущая в «Храме очарования», – кусал губы Огюст Шевалье, не зная, встать горой за питерских «Друзей Народа» или обойтись без лишних баррикад.
Вражья Молодица, умопомрачение, ангел с валторной – неизвестно, что поняла из рассказа князя Пин-эр, но китаянка подошла к Волмонтовичу и обняла его, как брата по несчастью.
– Магниты! – задумчиво сказал Эрстед. Во взгляде его разгорелось пламя научного интереса. – Проводник, помещенный в поле действия сильного магнита… Нет, не проводник, а «лейденская банка»! Утечка заряда, вращательный момент, ускорение флюида… Любопытный эффект, господа! Это революция не только в физике, но и в месмеризме! Я непременно должен отписать об этом брату…
Он вздохнул и поправился:
– Если, конечно, останусь в живых.
– Обратиться к властям? – предложил Торвен, морщась от собственной добропорядочности. – Сообщить о заговоре? О подготовке покушения на государя? Пусть примут меры…
Эрстед покачал головой:
– Нельзя. Князь пойдет на виселицу первым, как эмиссар Чарторыйского. В крайнем случае, учитывая чистосердечное раскаяние, его отправят на каторгу в какой-нибудь Зерентуй. Я потащусь рядом, звеня кандалами. Взрывчатки мне не простят. Сволочь Гамулецкий!.. горное дело, веселые фокусы… Ни один следователь не поверит, что я не знал истинной цели эксперимента. Если сильно повезет, меня вышлют из России под конвоем. А в Данию, на имя нашего доброго Фредерика VI, уйдет депеша, где Андерса Эрстеда окончательно оформят как главное пугало Европы. В Англии взорвал броненосец, в России чуть не взорвал императора…
– Беру свои слова назад, – согласился Зануда. – По этапу пойдем все. Шевалье припомнят его революционные подвиги в Париже. Пин-эр сделают агентом китайской разведки. Ваш покорный слуга, вне сомнений, – матерый датский шпион. Или, учитывая хромоту, сам гере Дьявол. Полковник, у вас есть идеи получше?
– Да, – лицо Эрстеда еще оставалось лицом ученого, занятого проблемой магнитов. Но из глаз, как из окон подозрительного дома, уже выглядывал старый приятель: Андерс-Вали-Напролом. – Надо сорвать покушение. И как можно быстрее покинуть пределы Российской империи. Господа, собирайтесь! Мы едем в гости к мэтру Гамулецкому. Думаю, он заждался…
Китаянка шевельнула губами.
«…и дамы», – прочел, а скорее догадался Торвен, приноровившийся к немоте любимой супруги. По мнению дочери наставника Вэя, полковник категорически ошибся, заявив: «Господа, собирайтесь!» Следовало сказать так: «Господа и дамы, собирайтесь!»
Или даже поставить дам первыми.
– Лейтенант, жди здесь. Если фокусник каким-то чудом сбежит от нас с князем, он не должен выйти из дома. Я рассчитываю на тебя. Фрекен Пин-эр, останьтесь с ним. Мсье Шевалье, обойдите дом вокруг. Если найдете черный ход, встаньте там. Повторяю, Гамулецкий мне нужен живым.
Уже без пререканий Зануда заступил на пост.
– Для допроса, полковник? – поинтересовался он. – Пытать будем?
– Обойдемся без пыток. Я не хочу, чтобы он донес заговорщикам о нашем внеплановом визите. Надо выиграть время. Запрем старика у нас на квартире. А перед отъездом из Петербурга – выпустим. Надеюсь, друзья, никто не прячет под сюртуком пару «жилетников»?
Брать с собой пистолеты Эрстед категорически запретил. Волмонтович закатил скандал, требовал, умолял – нет, и все. Нам, сказал полковник, только пальбы на Невском не хватало. Велика баталия! – скрутить старика восьмидесяти лет…
Им повезло. В вечерней толпе гуляк, фланирующих по проспекту, Légion étrangère[43] затерялся так же безоговорочно, как песчинка – в Аравийской пустыне. Чиновники, барышни, гвардейцы, студенты, артельщики – река текла по тротуарам, без удивления огибая, без раздражения толкая недвижный островок у дома Энгельгардтов. Ближе к Казанскому мосту дремал будочник, опершись на алебарду. На миг очнувшись, он проводил смутным взором Огюста Шевалье, быстрым шагом двинувшегося в обход здания, пробормотал что-то вроде: «Экий детина! ей-богу, ражий детина! чтоб его батьке…» – и снова погрузился в сон.
– За мной, князь!
В холле никого не было. Служителю, с детства боявшемуся сумасшедших, повезло – он с полчаса как ушел. Иначе, вновь увидев «свихнувшегося офицера», бедняга мог и чувств лишиться. Взлетев по лестнице, Волмонтович быстрым шагом миновал опасное место под ангелом. Нет, ничего – на этот раз магниты не стали шутить с князем дурные шутки.
Следом на верхнюю площадку ступил Эрстед.
Крылатый, уставясь на полковника сверху вниз, и не подумал дудеть в валторну. Завода ему хватало на строго отмеренное время – до последнего визита гостей. С утра ангел требовал, чтобы в нем подкрутили пружину. Иначе он отказывался музицировать.
– Вперед!
Демонстрационный зал окутали сумерки. Гам с Невского едва доносился сюда, отсечен закрытым окном. Две свечи горели на зеркальном столике, за которым сидел Гамулецкий. По странной прихоти, в столе огоньки свечей не отражались. Зато они всласть отыгрывались на зеркалах стен – складывалось впечатление, что в искусственной анфиладе залов, замерев навытяжку, стоит орда лакеев с канделябрами.
Света в реальном пространстве это почему-то не прибавляло.
– Вы опаздываете! – сварливым тоном заявил старик. – Я устал ждать…
– Добрый вечер, Антон Маркович, – перебил его Эрстед. – У русских говорят: лучше позже, чем никогда. Это ничего, что я без приглашения?
Фокусник вскочил, едва не опрокинув стол. Дрожащей рукой схватив подсвечник, он поднял его вверх. Язычки пламени дрогнули на фитилях; свет – мигающий, нервный – облил полковника с головы до ног. Миг, и свет волной перетек на Волмонтовича, стоявшего чуть позади. Сам Гамулецкий при этом утонул в темноте. Лишь на седых, гладко зачесанных волосах играли блики, как на мотке серебряной проволоки.
– Штукарь! – с презрением сказал князь. – То вы здесь, панове, все штукмейстеры…
В черных окулярах его возникли два человечка со свечами. Но вряд ли это были лакеи – скорее уж два артиллериста с фитилями, готовые поднести их к запалам орудий.
– Мы не причиним вам вреда, – Эрстед говорил спокойно, без угрозы, опасаясь за здоровье старика. Восемьдесят лет, как-никак. В эти годы муха без предупреждения сядет, и заказывай место на кладбище. – Сейчас вы без принуждения пойдете с нами. Тот предмет, который вы должны передать князю, мы возьмем с собой. Если вы будете благоразумны, все закончится наилучшим образом…
Странное ощущение не покидало Андерса Эрстеда. Он чувствовал, что внимание фокусника, все душевные силы Гамулецкого направлены не на него, хотя именно полковник был здесь гостем нежданным и опасным. Нет, старик не отрывал взгляда от князя; губы его тряслись, и ниточка слюны спустилась из угла рта на гладко выбритый подбородок.
– А я предупреждал. Беги, Антоша, чего уж там…
Эрстед узнал голос: брюзгливый, скрипучий. Реплику подала голова «чародея», невидимая во мраке. Звук шел из угла – там размещалась полка, служившая голове прибежищем на ночь.
– Это невозможно, – еле слышно откликнулся старик. – Даже Калиостро не сумел бы изгнать
– Да уж поболе вашего, – обиделся князь. – Андерс, друг мой! Сей древний пан мне изрядно надоел. Не пора ли завершать наш визит?
– Беги, Антоша, – повторила голова. – Бегом беги…
И рассмеялась – противным, дробным смешком.
Гамулецкий отступил на шаг. Бежать старику было решительно некуда – выход из зала загораживали двое сильных, имеющих военный опыт мужчин. Эрстед вспомнил о пистолете, из которого иллюзионист стрелял в арапа-автомата. Действительно, фокусник сунул руку за отворот сюртука, выхватил оружие – и, вздохнув, швырнул его на пол.
Пистолет был разряжен.
Громыхая по паркету, оружие улетело в угол – туда, где до сих пор хихикала голова «чародея», знающая ответы на все вопросы. Дрогнули огоньки свечей в зеркальных панно. Словно в ответ, из темных глубин раздались шаги. Они приближались, делались громче, и наконец к столику вышел арап с подносом в руках.
– Убей! – приказал Гамулецкий.
Не промедлив и краткой доли мига, арап запустил подносом в лицо Эрстеду. Тот едва успел пригнуться. Метательный снаряд просвистел выше, дуновение воздуха легко взъерошило полковнику волосы. За спиной раздался треск и звон. Кажется, поднос вдребезги разнес одно из зеркал.
Что-то произошло с отражениями свечей. Потеря бойца нарушила строй – по стенам пробежала рябь, огоньки задвигались, их стало больше. Эрстед почувствовал слабое головокружение. Усилием воли он заставил себя сосредоточиться на арапе – автомат шел к ним, выставив руки вперед.
«Драться с куклой? Пуля не причинила ей ущерба…»
Позади вскрикнул князь. Сразу же раздался звук удара – трость Волмонтовича угодила по чему-то твердому, обмотанному материей. Бросив взгляд через плечо, Эрстед обнаружил, что князь уже вступил в бой. Напротив Волмонтовича, стараясь вцепиться увертливому поляку в глотку, топтался один из лакеев-великанов, охранявших двери «Храма очарования».
Второй лакей заходил князю с тыла.
От княжеского баритона дрогнули огни в анфиладе призрачных залов. Опережая естественный ход 9-й симфонии, неслышимой отсюда, князь затянул «Оду к радости» – торопя финал, один за всех, заменив и четверку солистов, и хор, положенный по замыслу великого Бетховена.
Трость порхала в воздухе на манер дирижерской палочки. Каждый взмах заканчивался хрустящим, зубодробительным аккордом. Ре-мажор – солнечная, сверкающая тональность «Оды…» – воцарилась в «Храме очарования». Даже стены налились желтизной осеннего леса. От этого не стало светлее, но голова «чародея» взвыла волком, угодившим в ловушку.
Было жутко видеть, как лакеи продолжают упорствовать, загоняя князя в угол. Человек хотя бы охнул от боли – нет, эти двое ни стоном, ни гримасой не реагировали на трость, когда она ломала в автоматах какие-то «кости». Ловко присев, Волмонтович дважды рубанул наотмашь, над самым полом. Лакей, чье лицо было исковеркано ударами до неузнаваемости, споткнулся и упал на колени.
Раздробленные щиколотки не позволили ему встать.
Второй автомат оказался проворнее, перехватив трость на лету. На миг они застыли – лакей и князь, – силясь вырвать оружие друг у друга. Чем закончилось противоборство, Эрстед не увидел. Сцепившись с арапом, он катался по паркету. По счастливому стечению обстоятельств, оба дрались у входа в зал, мешая Гамулецкому выскочить наружу и кинуться наутек.
Впрочем, фокусник не предпринимал никаких попыток уйти. Недвижен, бессловесен, он ждал на безопасном расстоянии от дерущихся – и лишь поминутно утирал пот, градом катившийся по лицу.
Арап, сукин сын, обладал мертвой хваткой. Как бульдог, он вцепился в полковника – сколько Эрстед ни отрывал его твердые, холодные пальцы от своего горла, колотя чертову куклу изо всех сил, арап вновь и вновь лез к глотке врага. Дважды оба вскакивали, и тогда Эрстед обрушивал на куклу град ударов – но школа английского бокса служила ему плохую службу.
Кулаки, разбитые в кровь, и все.
Чудом вывернувшись в очередной раз, полковник не стал повторять прежних ошибок. Ухватив механического кота – тот, к счастью, в драку не лез, – он обрушил увесистого, обтянутого черной шкурой «зверя» на затылок арапа, стоявшего на четвереньках. Дикий мяв, раздавшийся в ответ, насмерть перепугал Эрстеда. Но цель была достигнута – крякнув, арап ткнулся лбом в пол, дважды дернулся и замер в непотребной позе.
Тяжело, с хрипом дыша, полковник хотел кинуться на помощь Волмонтовичу. Но этого уже не требовалось. Не прекращая петь, князь отпустил драгоценную трость, обеими руками схватил лакея за ливрею – и, поднатужась, вскинул куклу над собой. Жилы на висках поляка вздулись. Казалось, они сейчас лопнут, родив снопы трескучих искр.
Окуляры чудом держались на месте, но их жутко перекосило. Грозя выскочить из орбиты, левый глаз князя блестел над верхним краем черного стекла. Геракл, побеждающий Антея, – Волмонтович на миг застыл, должно быть, впервые в жизни сфальшивив мимо нот, и обрушил жертву на ее обезножевшего напарника.
Хруст, треск, и лакеи легли без движения.
– Где штукарь? – задыхаясь, спросил князь.
Гамулецкого в зале не было.
Лишь в зеркалах, укрепленных на стене возле закрытого окна, выходящего на Невский, колебались огоньки свечей – отмечая бегство темной, маленькой фигурки. Блестели седые волосы – будто иней расписал стекло зимней ночью. Блеск множился, приближаясь, в то время как сам фокусник удалялся от потрясенных зрителей. Похож на воробья, спасающегося от кошки, он бежал, скрывался в мерцающих далях…
Исчез.
– Проклятье! – Эрстед схватил подсвечник.
С исчезновением старика, в чем бы ни заключалась суть его подлого трюка, со стенами тоже начало твориться неладное. Они вообще перестали отражать пламя. Так, слабые блики, похожие на отсвет звезд в морских волнах, – и все. Тьма сгущалась, в двух шагах ничего нельзя было разобрать.
Демонстрационный зал схлопывался, уменьшался в размерах, грозя раздавить дерзких захватчиков. Если бы не шум со стороны Невского, который вдруг зазвучал громче прежнего, можно было бы испугаться.
– Князь! Мы должны отыскать эту молнию… Вы в курсе, как она выглядит?
– Нет, – спокойно ответил Волмонтович. С каждой минутой он все больше становился прежним: невозмутимым, язвительным, предприимчивым. – Но, полагаю, мы сразу узнаем ее. Молнию ни с чем не спутаешь, друг мой…
Не нуждаясь в освещении, князь сдернул окуляры и быстрым шагом стал прочесывать зал. Доверяя поляку, Эрстед остался на месте. Он хорошо понимал, что не сумеет двигаться во мраке без лишнего грохота. Опустив взгляд, он вздрогнул – в зеркальном столике, в ореоле света, всплыв из глубины, проступило чье-то лицо, искаженное гримасой ужаса. Седые клочья бакенбард, трясется надо лбом пышный кок; брови мучительно сдвинуты, как от приступа боли…
Эрстед наклонился, желая получше рассмотреть странный портрет. Но лицо сгинуло, и полковник увидел лишь самого себя. Тени, подумал он. Мерещится всякое…
– Нашел!
Жестокое разочарование постигло Андерса Эрстеда, когда он увидел – что принес из тьмы князь Волмонтович. Итогом поисков была сошка для мушкета, давным-давно вышедшая из употребления в армиях цивилизованного мира. В Дании про это старье забыли еще при Фредерике Реформаторе. Дубовая, окованная железом, сошка была похожа на рогатину с концами неравной длины, один из которых был загнут крюком, а второй заострен. Пожалуй, она могла бы послужить «копьем» в рукопашной…
Но – молния?
Вот когда Эрстед пожалел всерьез, что фокусник сбежал. Взять бы старого паяца за грудки, тряхнуть как следует, не смущаясь почтенным возрастом… Ему пришло на ум разыскать голову мэтра Гамулецкого и, за отсутствием оригинала, расколотить об пол вдребезги. Впрочем, эту идею полковник счел мальчишеством.
– Вот еще…
Помимо сошки, князь принес кожаную, плотно набитую подушку – такие берегли плечи мушкетеров от отдачи. Швырнув добычу под ноги другу, Волмонтович опять растворился в темноте.
– У вас там склад хлама, князь? – крикнул вслед Эрстед.
– Отчего же? – донеслось из мрака. – Есть и дары прогресса…
Прогресс подарил князю два увесистых ящичка и плоскую коробку. Пока Эрстед раздумывал, вскрыть подарки сейчас или обождать до возвращения на квартиру, – Волмонтович успел последний раз сбегать туда-сюда и притащить заключительную часть наследства Гамулецкого.
– Штука! – язвительно сказал князь, намекая на «штукаря».
«Штука» оказалась длинномерной, в рост человека. Для конспирации она была завернута в ткань с кистями и бахромой, более всего напоминающую старое полковое знамя. Приняв ее от князя, Эрстед чуть не выронил загадочный предмет – тяжелый, зараза, фунтов сорок-пятьдесят! Не сдержав любопытства, он уложил «штуку» на пол, второпях размотал ткань, поднес ближе подсвечник…
– Пищаль? – спросил князь.
Перед ними лежало ружье странного вида. Оно и впрямь напоминало древнюю пищаль – из таких, примостив оружие на топор-бердыш, русские стрельцы палили по предкам Волмонтовича у Земляного Вала.[44] Толстый ствол, самодельное ложе, приклад, как у французского мушкета; в казенной части – какие-то патрубки, рычаги…
– Дома разберемся, – решил Эрстед. – Уходим!
Вновь завернутую пищаль князь, не слушая возражений, сунул под мышку вместе с сошкой. В другую руку он прихватил один из ящиков. Полковнику осталось нести всего ничего: второй ящик с коробкой да подушку.
– Никто не выходил! – доложил Торвен, дежуривший у входа.
Рядом с ним, без особого успеха прячась за китаянку, топтался Огюст Шевалье. Лицо француза было виноватым; казалось, он ждал неминуемой взбучки. Так, вспомнил Эрстед, выглядели новобранцы-часовые, уснувшие на посту и разбуженные оплеухой проверяющего.
– Черный ход… – начал Шевалье, пряча глаза. – Я его не обнаружил. Мне стало… э-э… плохо. Со мной бывает. Я… Мсье Эрстед! Выслушайте меня!
Эрстед ободряюще хлопнул молодого человека по плечу, чуть не выронив подушку.
– Не беспокойтесь, гере секретарь. Фокусник так или иначе сбежал.
– Сбежал?
– Да. Вашей вины здесь нет.
– Я не про фокусника! Я про покушение! Оно провалилось…
– В каком смысле?
Если чего-то и не хватало Андерсу Эрстеду в беспокойном городе Санкт-Петербурге, так это сумасшедшего секретаря.
– Он утверждает, – вмешался Торвен, принимая огонь на себя, – что мы сорвали покушение. В смысле, как говорят русские, многая лета царю-батюшке. Хотя, если верить нашему пророку, многая лета государю не обещана. Сколько там было, мсье Шевалье? Пятьдесят пять? Шестьдесят?
– Едем на квартиру! – велел Эрстед. – Там все расскажете… Извозчик!
В ответ из окон концертного зала раздалось:
Огибая дом в поисках черного хода, Огюст с трудом избежал двух драк и одного вызова на дуэль. Оскорбления – не в счет. По-русски он не отличил бы пожелания здравствовать от пожелания сдохнуть от болячек. Спешить, расталкивая толпу, здесь дозволялось лишь петербуржцам. Французов же принимали, что называется, в штыки.
– Пардон! Пардон, мсье…
В спину неслась глухая брань.
Мокрый, красный от бега, Огюст выскочил к Екатерининскому каналу. Возле Казанского моста его и прихватило. Встав у гранитного парапета, молодой человек изо всех сил старался не упасть. В глазах рябило от снежинок. Пренебрегая сезоном, не располагающим к метелям, шестерни Механизма Времени вцепились в рассудок жертвы, перемалывая его на муку.
Город качался, проваливаясь в сугроб. Минута, и сугроб растаял. Вода поднатужилась, рванула кандалы набережных – и освободилась. Вознесясь над опустевшим, словно в нем никогда не было людей, Петербургом, Огюст в растерянности смотрел, как река, бурля, затапливает улицы и проспекты.
Он боялся не видений, нахлынувших в крайне неудобном месте. Он боялся себя самого. Дар ясновиденья нес множество хлопот – так начинающий кавалерист скорее сломает голову, нежели справится с арабским скакуном. Еще не хватало заснуть у моста, под открытым небом! Примут за бродягу или пьяницу, свезут в каталажку… Прошлой ночью, дожидаясь баронессу в номерах Демутова трактира, он тоже заснул. Едва Грядущее, бурча затихающим голосом ангела-лаборанта, скрылось за пеленой веков, Шевалье провалился в сон – хоть из пушки над ухом пали! – и не проснулся даже от прихода Бригиды.
Она не захотела его будить. Стояла, не чуя усталости, рядом с креслом, слушала, как он храпит. Легко, боясь потревожить, касалась спутанных волос. Задернула шторы, чтобы рассвет не побеспокоил его. Присела на пуф, не отрывая взгляда от спящего. И рассмеялась поутру, когда он, едва открыв глаза, кинулся к ней.
С постели они встали после полудня. Велели подать в номер поздний завтрак и бутылку вина. Хохотали, болтали о пустяках – лишь бы не опомниться, не заговорить о главном. Урвав клок счастья, расправлялись с ним на ходу, второпях. Так мальчишка, удирая от сторожа, грызет краденую грушу, стараясь насытиться прежде, чем добычу отберут, да еще и по загривку накостыляют: не воруй, сукин сын!
А потом наступило отрезвление.
И баронесса Вальдек-Эрмоли сказала Огюсту Шевалье, с кем она приехала в Санкт-Петербург. Вопрос – почему ты не хочешь бросить Эминента навсегда?! – остался без ответа. Не хочу? Очень хочу, милый. Не могу. Извини, тебе ни к чему знать о причинах.
Не спасай меня, ладно?
Пропадешь.
Они поссорились. Прислуга радовалась, подслушивая за дверью. Это был настоящий скандал двух любовников – шумный, истеричный, бессмысленный и беспощадный, как поджог дворянской усадьбы толпой мужиков. Оба выворачивали грязное белье наизнанку, словно соревнуясь, кто наговорит больше гадостей. По-библейски могуч, скандал освежал их вином, кормил яблоками, заряжал мерзкой, гнилой энергией.
Что здесь было от проклятого дара Бригиды, а что – от безысходности? Шевалье не выдержал первым. Хлопнув дверью, он понесся от страсти к дружбе, от любви к долгу. И понимал: не уйти. Хоть весь мир пробеги насквозь…
Почему он вспомнил это сейчас, летя над искаженным Петербургом? Наверное, потому, что внизу, по мосткам затопленных тротуаров, заячьей скидкой несся человек. Один-одинешенек, спасаясь от разлива времени. Огюст ясно видел беглеца. Крылья падшего ангела – бился на ветру черный плащ. Колпак паяца – чудом удерживался на голове шелковый цилиндр. Маска африканца – страх делал лицо смуглей, чем оно было на самом деле.
Локтем несчастный прижимал к боку какую-то книгу.
Презирая потоп, за человеком мчались двое всадников – два оживших монумента. То и дело поднимая коней на дыбы, они гнали добычу, не сомневаясь в успехе охоты. Первым скакал великан с кошачьими усами, увенчанный лавровым венком на манер римских императоров; следом торопил коня лейб-гвардеец в парадном мундире и каске.
Так преследуют негра-раба, удравшего с хлопковых плантаций Алабамы.
Приглядевшись, Шевалье с внезапной остротой понял, что второй всадник не столько заботится поимкой бедняги-человечка, сколько желает догнать первого, поравняться с ним, а то и обойти на полкорпуса. «Не догонишь!» – зло подумал Огюст, не зная, откуда взялась эта злость. Словно подслушав его мысли, всадники остановились на всем скаку.
Казалось, они были сделаны не из металла, а из стекла – и побоялись разбиться вдребезги, налетев на преграду. Волна взбесившегося Механизма Времени, подхватив беглеца, вознесла его на немыслимую высоту – и окаменела пьедесталом. Склонив голову, задумчив и спокоен, зверь глядел на ловцов. Встав над потопом в городе-пустыне, несчастный молчал, и в молчании его Огюсту слышался приговор.
Не говоря ни слова, великан развернул коня и умчался прочь. Гвардеец задержался. Вынуждая коня приплясывать на задних ногах, он из-под козырька каски мрачно изучал возомнившую о себе жертву.
– Принял бы ты участие в событиях 14 декабря, – спросил гвардеец, – если б был в Петербурге?
Беглец кивнул.
– Непременно, государь. Все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю Бога!
Птица на каске ожила, хлопнув крыльями.
– Довольно ты подурачился, – тень легла на лицо офицера, и без того не слишком приветливое. Чугунная рука огладила бакенбарды, узкие, как бритвы цирюльника. – Теперь будешь рассудителен, и мы более ссориться не будем. Ты станешь присылать ко мне все, что сочинишь. Отныне я сам буду твоим цензором…
И гвардеец ускакал вслед за первым всадником, надеясь все-таки догнать его. Не удивляясь своему знанию русского языка, ничему не удивляясь, Огюст Шевалье успел заметить, как по водам, кипящим возле копыт, бежит рябь – странная, похожая на рисунок. Двуглавый орел, спустившись с небес в бурный разлив, держал в когтях ленту с надписью:
«Николаю I, императору всероссийскому. 1859».
– Il y a beaucoup du praporchique en lui, – сказал беглец, обращаясь к Огюсту, – et un peu du Pierre le Grand…[45]
И Петербург сделался прежним.
– 1859-й? – без особого доверия спросил Эрстед. – Ну, допустим. Хотя скачка двух памятников вдоль разлива времен… Как по мне, слишком сильное допущение. Но откуда вы знаете, что его величество не был успешно поражен «молнией»? Монумент ему могли воздвигнуть и спустя четверть века…
Глядя на смущенного француза, Торвен представил, как является к гере академику и официально заявляет: «Знаете, дядя Эрстед, я тут бредил… Так вот, быть вам национальным героем. Наш славный король Фредерик вручит вам Большой крест Даннеборга. Сто, нет, двести тысяч людей с факелами в руках проводят вас в последний путь. В числе первых за гробом пойду я, граф фон Торвен, автор датской Конституции. Вам нравится, дядя Эрстед?»
И радостный гере академик велит добрым санитарам свезти гере помощника в дом призрения – туда, где на окнах крепкие решетки.
– Мне кажется, что памятник был поставлен вскоре после смерти императора, – упрямо набычился Огюст. – Не спрашивайте, почему. Я не знаю. Кажется, и все. Молния? – нет. Кому суждено быть отравленным, того не сожгут…
Молодой человек вздрогнул. Странный холод охватил все члены его тела. На миг почудилось, что в гостиной, у окна, прогибая паркет чудовищным весом металла, встал недавний гвардеец в каске с орлом. Сдвинув тонко очерченные брови, он с усилием, словно был разбит параличом, поднял руку и, погрозив Огюсту пальцем, дал совет:
«Учись умирать!»[46]
Колыхнулись шторы, моргнули язычки свечей, и Чугунный Гость исчез. Никто, кроме Шевалье, его не заметил, никто не услышал роковые слова. Но взгляды всех обратились на француза – так бледен, так испуган был он.
Эрстед нахмурился:
– Фон Книгге оказал вам, как в басне Лафонтена, медвежью услугу. Он дал развитие вашему дару ясновиденья – и не научил, как им верно, а главное, безопасно пользоваться. Представляю, что бы случилось, если б моему брату предоставили в распоряжение химическую лабораторию Грядущего – и не объяснили, как пользоваться тамошними приборами и реактивами. Гере академик быстро взлетел бы на воздух…
– У меня нет никакого дара! Я имею в виду, раньше не было…
И снова дрожь пробрала Огюста. На этот раз незваным гостем явилась – память.
Это были строки из письма Эвариста Галуа Огюсту Шевалье, от 25 мая 1832 года.
Огюст уже плохо помнил, что именно предрекал несчастному математику за неделю до роковой дуэли – и в какой форме. Но тогда это казалось простым предостережением. Что, если… Нет, не может быть! Стараясь обуздать волнение, Шевалье сел в кресло и закрыл глаза. Перед внутренним взором бурлила и пенилась лаборатория Грядущего, в которой медленно растворялся академик Эрстед-старший.
Тишина воцарилась в гостиной.
– Ладно, – прервал молчание Андерс Эрстед, не зная о печальной судьбе старшего брата. – Вернемся к нашим молниям. Князь, умоляю, потрудитесь уложить эту красавицу на стол. У меня дико ноет поясница. Чертов арап… Мсье секретарь! Вы в Грядущем не видали подобных монстров?
Шутил полковник или говорил всерьез – ответа он в любом случае не дождался. Огюст сидел в полной прострации. Видя, что толку от француза не будет, Эрстед приступил к созерцанию «красавицы», выложенной князем на всеобщее обозрение. Судя по внешнему виду, это был плод преступной
– Что скажешь, лейтенант?
– Скажу, что тут не хватает кое-каких частей.
– Этих?
Князь выставил на стол ящики и коробку. Волмонтович уже взялся за крышку большего из ящиков, когда на Торвена накатило. Содрогнувшись, он ощутил себя в шкуре бедняги Шевалье. Только прозрение явилось не из будущего – из прошлого. Рассказ кабатчика Бюжо, трагическая гибель инженера Лебона; оружие, похожее на хищное насекомое, так и не добравшееся до Военного министерства…
Жадный хоботок патрубка. Лапа рычага. Зубчатые колесики, все в блестящей смазке. Прорезь загадочного назначения. Ствол калибром под два дюйма.
– Погодите, – он жестом остановил Волмонтовича, и князь, как ни странно, послушался. – Майне герен! Перед нами электрический пистолет Вольта!
– Пистолет?!
– Ружье, пушка – не важно! Важен принцип. Если я прав, в одном из ящиков должна находиться герметичная емкость с газом. В коробке – гальваническая батарея. А во втором ящике…
– Заряды!
Князь извлек из ящика стальной лоток, в ячейках которого тускло блестели пять металлических цилиндров. Из донышка каждого торчал запал.
– Без сомнения, внутри – разработанная мной взрывчатка на основе ксилоидина, – кивнул Эрстед. – Вот вам и «бешеные сигары»… Нет, но каков прохвост! Веселые фокусы… Да уж, повеселиться господа заговорщики собирались на славу! Этот состав отлично взрывается даже без оболочки. А в корпусе из чугуна… Куда там пороховым бомбам! Вот вам, князь, и Божья кара собственной персоной. Газоэлектрический бомбомет!
Волмонтович, чья страсть к оружию была всем хорошо известна, уже вертел в руках лоток с ксилоидиновыми зарядами. Обнаружив зубцы, идущие по краю, князь хмыкнул – и с неожиданной легкостью одним движением вогнал лоток в прорезь, украшавшую казенную часть бомбомета.
– Добже, добже… – бормотал он, взявшись за рычаг.
– Осторожней!
– Не волнуйтесь, панове. Я не собираюсь здесь стрелять.
Истории папаши Бюжо князь не знал, но в точности повторил действия инженера Лебона, как их описал хозяин кабачка «Крит». Сказались годы практики и чутье искушенного стрелка. Когда через твои руки прошла добрая сотня ружей и пистолетов всех возможных систем, разобраться со сто первой – плевое дело.
Бомбомет ожил, едва князь потянул рычаг на себя. Защелкали-завертелись колесики «часового механизма». Одно из них вошло в пазы меж зубцами на лотке, образовав червячную передачу, – и лоток быстро пополз внутрь кожуха. Там, внутри, лязгало и стрекотало с деловитостью механического сверчка. Из патрубка, словно жало, высунулся металлический штырь.
– Впуск газа, – указал на него полковник. – Открывает клапан.
Рычаг дошел до упора. Выждав секунду, князь отжал его в исходное положение. Снова стук шестерней; «жало» нырнуло в логово. В кожухе что-то явственно провернулось – и замерло.
– Знал бы Алессандро Вольта, чьи руки возьмутся усовершенствовать его изобретение… А главное, с какой целью. Так, что у нас здесь?
В первом ящике обнаружились еще пять снаряженных лотков с бомбами. Тридцати зарядов хватило бы, чтобы разметать в клочья Левиафана. Во втором ящике, как и предполагал Зануда, хранилась металлическая емкость. От нее шел короткий патрубок с предохранительной крышкой. Запас газа: болотного? светильного? Впрочем, не важно. Гальваническая батарея в коробке окончательно расставила все точки над «i».
– Батарея крепится на полке сбоку. Сюда цепляются клеммы, – вслух комментировал Эрстед, не спеша, однако, проделывать описываемые действия. – Емкость с газом привинчивается сюда… Вот нарезка. Рычаг на себя – заряд встает на место, закрывая канал ствола. Электрический запал находится внутри казенной части. Туда при доведении рычага до упора через клапан подается газ… Возврат рычага – клапан закрывается, а заряд отсекается от остальных. Спусковой крючок – замыкатель цепи. Воспламенение газо-воздушной смеси…. Выстрел! При этом загорается запал бомбы. Попадание. Взрыв. Далеко ли наш монстр стреляет? Шагов на сто – сто пятьдесят, вряд ли больше…
– Я в восторге, полковник, – весь облик Зануды противоречил сказанному. – Смею напомнить, что Гамулецкий сбежал. Наверняка заговорщики уже в курсе наших действий. Мы спутали им карты. У нас в руках вещественное доказательство – бомбомет Вольта-Гамулецкого. Как полагаете, майне герен, им есть смысл оставлять нас в живых?
Со дня своей смерти Казимир Волмонтович не видел снов.
Никогда.
Ревитализация животным электричеством и браслеты из алюминиума вернули его к жизни, однако вернуть сны не смогли. За двадцать лет князь привык и смирился. Досадная потеря, но он терял и больше.
Сегодня все было иначе. Смежив веки, Волмонтович не впал в обычное забытье, а словно волей злого чародея перенесся из квартиры на Большой Конюшенной – не пойми куда. Густая кровь заката текла в незнакомую комнату через застекленный эркер. В шандале на витой ножке плакали свечи – три толстухи. В углу стоял подрамник с картиной: походный бивуак, гусар набивает трубку, к нему склонился приятель, хохоча во всю глотку. Карандашные эскизы разбросаны по полу; лежит палитра с пятнами засохшей краски…
А вот и живописец – у мольберта.
Захотелось шагнуть ближе, глянуть через плечо художника. Однако князь не мог двинуться с места; застыл мухой в янтаре. «Холера!» – мигом позже до Волмонтовича дошло очевидное: это же сон! Двадцать лет не пересекались их тропинки, немудрено и не признать.
«Не бойся, – шепнула память. – Во сне так бывает».
«Я? Боюсь?!»
Кипя от возмущения, князь пригляделся к хозяину мастерской. Халат синего атласа не мог скрыть могучего телосложения живописца. Седые кудри рассыпались по плечам, кисть в правой руке взлетела, как маршальский жезл. Орловский, курвин сын?! Поклеил нас в дурни, а сам картиночки рисуешь? Ждешь, пока дело сладится?! Руки зачесались ухватить пана академика за шиворот, в ясны очи плюнуть:
«Что ж ты творишь, пся крев?!»
Мимо взбешенного князя скользнул размытый силуэт. Человек? Призрак? – женщина. Плащ цвета августовских сумерек. Волосы – южная ночь; искрятся в глубине золотые крупинки звезд. Мерещится? Во сне и чертову бабушку встретить – милое дело…
Тихо встав за спиной Орловского, гостья любовалась работой. Обернувшись, улыбнулась Волмонтовичу, пальцем погрозила: «Молчи! Не мешай…» – и князь узнал ее. Были светлые волосы, стали черней черного. Был плащ белый, стал темный. А так – знакомей знакомого.
«Беги, дурень!»
Застрял крик в глотке, не сумел вырваться. В гости к художнику пришла Хелена, Вражья Молодица. Вместо Бледной Госпожи – Ночь Глухая. Орловский вздрогнул, повернул голову… Увидел. Сказать: «побледнел» – ничего не сказать. Лицо с прожелтью – не лицо, пергамент мятый. Губы затряслись, ноги подкосились; упал пан академик на колени.
Пощады просить захотел? – так бесполезно.
Наклонилась Хелена, поцеловала Орловского в лоб – легко-легко, как мать целует любимое дитя на сон грядущий, – и шагнула к зеркалу. Высокое, в человеческий рост, венецианского стекла, в массивной раме, оно украшало дальний конец мастерской.
– Стой!
Расточились оковы. Вернулся голос.
За Вражьей Молодицей гоняться – себе дороже станет. А ну как догонишь, что тогда? Но не думал об этом князь. В первый раз ушла, во второй не уйдет, курва… Лишь на миг задержался он возле Орловского: жив? мертв?!
«Прими, Господи, душу…»
Отразился в зеркале коридор. В конце его разгоралось желтое свечение, где в сердцевине, как зародыш в желтке, сидел человек. Мундир красного сукна, «Анна-на-шее»; пальцы унизаны перстнями. Свиделись, пан сенатор, третий-лишний?
Ладонь ткнулась в ледяную поверхность: нет, не пройти в зазеркалье.
Остановилась Хелена перед сенатором. Тот нахмурился, катнул желваки на скулах. Склонил голову: вот он я, весь твой. Не бегу, не прячусь. Делай свое дело, раз пришла. Вражья Молодица чиниться не стала – поцеловала в лоб сенатора, как перед тем академика, и сгинула.
Была – и нет.
Умирать сенатор не спешил. Сидел в кресле, похожем на трон, нюхал табак; вперял взор в сумрак коридора. Почудилось Волмонтовичу: его высматривают, его ищут. Словно напоследок спросить о чем-то хотят. Не вынес пытки князь, отпрянул от зеркала.
С тем и проснулся.
Переход от сна к яви был мгновенным. Из-под неплотно задернутой шторы в комнату вползал серый утренний свет. На кушетке, укрыт стеганым одеялом, безмятежно похрапывал Торвен. Вчера они с Пин-эр наотрез отказались возвращаться в гостиницу. Уговоры полковника действия не возымели.
«О вас никто не знает. Месть заговорщиков вам не грозит. Зачем обнаруживать себя раньше времени? Нам может понадобиться ваша помощь…»
«И когда же она понадобится? Когда нас не будет рядом?!»
«Ничего, справимся…»
«Да вас на минуту оставить нельзя!»
Пин-эр молча уселась на диван, давая понять, что ее не сдвинуть с места и шестерке лошадей. В итоге даме выделили отдельную комнату, а ворчливого Торвена определили на постой в спальне Волмонтовича. Что же разбудило князя? Не храп постояльца – это точно…
Кто-то открывал входную дверь.
Пистолеты князь отверг сразу. Пальба ни к чему, да и заряжать долго. Трость? Слишком длинна, в прихожей не развернуться. А если врагов окажется не один и не два… В одних кальсонах, босой и голый по пояс, Волмонтович выскользнул в коридор – и миг спустя уже был на кухне. Топорик для колки дров он заприметил еще в первый день.
Вот и пригодился.
Не дыша, князь замер за дверью, ожидая визита незваных гостей. Бить надо обухом, рассчитывая силу. Нужен хоть кто-то живой, для допроса. Зря они понадеялись, что в центре города заговорщики не рискнут напасть. Полковник был уверен: время терпит. День-другой, а там – купить билеты на дилижанс до Риги…
В глубине квартиры скрипнула половица. Кажется, в покоях китаянки. Это хорошо. Если что, Пин-эр поможет управиться.
Дверь на кухню открылась. Князь взмахнул топором.
– Доброго утречка, барин. А я вам завтрак принесла. Пышечки свежие, с пылу, с жару. Колбаска краковская – я ж помню, вы любите! – маслице, варенье кружовенное… Что ж вы, барин, сами с топором-то? Ручки белые трудите, а? Федька, подлец, обещал дров наколоть – ужо я ему, бездельнику…
Болтая без умолку, старуха-кухарка выгружала продукты на стол. Маленькая, горбатая, она была шустрой, как мышь. Из-под чепца с оборками блестели любопытные глазки, часто-часто моргая.
– Что ж вы голый-то, барин? В одних, прости господи, подштаниках, по дому бегаете… Никак дурное приснилось? Это ничего, бывает. В прошлом годе тут прохвесор московский жил, так он, как злоупотребит рябиновой, тоже все с топором по комнатам бегал. Чертей гонял – очень уж его черти донимали. Рассольчику принести? У меня рассол ядреный, самолучший…
Пин-эр старалась хохотать беззвучно. Но князь все равно услышал.
Завтрак прошел в бодром молчании.
Так сидят за столом на поминках, ближе к середине застолья. Шкалик горькой лег на душу, кровь играет, но забыть о причине собрания, пойдя в пляс, – рановато. Добавить бы! Вот и пьем за упокой, частим, хлопаем рюмку за рюмкой. Грудь колесом, ус – винтом, в глазах – мы живы! мы-то еще живы!..
…пока еще живы. Что да, то да.
Бурная ночь аукнулась каждому. Князь после конфуза с кухаркой лег заново; провалился в привычное бессонье, часа на три. Охал Эрстед, маясь поясницей. Храпел француз – всхлипывал, как дитя, и опять в храп. Втихомолку бранился Торвен: во сне, наяву ли, сам не знал. Чудилось ему, что гостиный дом штурмуют. Вдоль Большой Конюшенной гарцует эскадрон гусар-мертвецов, поднят по тревоге тайным искусством фон Книгге. Пальба по окнам, дым, крики, скалятся черепа под черными киверами; полковник в ответ лупит из бомбомета…
Короче, к столу еле выползли.
Время для завтрака выпало позднее. На Невском случилась и первая, и вторая смена народу. Сонные чиновники разбрелись по департаментам. Мальчишки-разносчики и мужички-работнички в сапогах, густо заляпанных известью, уступили тротуар боннам и гувернерам всех мастей. Те, выгуляв свору бледных воспитанников, в свою очередь готовились отойти в лучшие края – то бишь домой, где кофий и фортепьяно, – предоставив улицы чиновникам по особенным поручениям, бегущим сломя голову в оправдание надежд высокого начальства. Но в квартире Андерса Эрстеда царила неприятная, чуждая центру Северной Пальмиры тишина.
Мелкий дождь, падая с небес, и тот избегал заветного подоконника, чтобы, упаси Боже, не отбить барабанную дробь.
– Андерсен пишет мне, что начал новый роман. – Торвен не выдержал первым. Он готов был заговорить о чем угодно, лишь бы не молчать. – Спрашивает совета насчет названия: «Kun en Spillemand».[48] Что скажете, господа?
Господа сосредоточенно жевали. Единственная за столом дама украдкой пожала плечами. Для Пин-эр не было лучшего названия, чем «Путешествие на Запад».
– О чем роман? – без особого интереса спросил Эрстед.
– Не имею удовольствия знать. О содержании наш поэт сообщает мало, кроме того, что работает под влиянием испытываемого им духовного гнета. Отказался от мечты получить воздаяние на земле и утешен мыслью о мире ином.
Полковник кивнул:
– Все ясно. Мой брат задерживает ему жалованье. А критика по-прежнему остра на язык. Ничего, съездит в Европу, развеется… – Эрстед осекся, вспомнив, как «развеивался» он сам во время поездок в Европу. – Кто главный герой романа? Надеюсь, в финале он обретает успех и богатство…
– Главный герой, по словам гере Андерсена, в конце погибает. И, как я понял, не в одиночестве. Гере Андерсен вообще полагает, что читатель черств душой и не в состоянии сочувствовать сразу многим героям. А посему большую их часть автор должен регулярно умерщвлять, для облегчения восприятия. Если в начале романа героя приносит аист, в конце необходимо похоронить обоих: и человека, и птицу. Закон жанра…
У Огюста Шевалье, намазывавшего масло на хлеб, дрогнула рука. Промахнувшись, он испачкал себе обшлаг сюртука. Тихо чертыхаясь, француз стал вытирать масло салфеткой, отчего рукав быстро превратился в полноценный бутерброд.
– И значит, я сразу после завтрака еду за билетами, – невпопад закончил Торвен. – Дилижанс до Риги, да? Деньги у меня есть, не беспокойтесь.
– Мне нравится, – сказал Волмонтович.
– Что? Название?
– Нет, билеты.
В дверь сунулась кухарка. Судя по ее озабоченному лицу, Федька, который подлец, опять ходил незнамо где, и старушке приходилось исполнять лакейские обязанности.
– Туточки это… письмецо вам, барин…
В руках кухарки дрожал начищенный до блеска поднос. Когда она вносила в комнату гору снеди, кофейник и сахарницу, никакой дрожи не наблюдалось. А четырехугольник письма – вот поди ж ты!
– От кого? – спросил Эрстед.
– Лакей ихнего сиятельства князя Гагарина доставил. Велел – в собственные ручки прохвесору Эрстедову…
Судя по усилившемуся тремору, кухарке вспомнился «прохвесор»-москвич, любитель побегать с топором за чертями. А ну как и этот? Решит, что в конверте – бесы, и давай экзорцировать… Когда Эрстед взял послание, одарив кухарку гривенником, старушка вздохнула с нескрываемым облегчением – и испарилась.
Полковник вскрыл конверт.
– Через мой труп, – сообщил Зануда, когда полковник закончил читать вслух.
Он предпочел бы, чтобы вся компания сидела на квартире безвылазно до самого отъезда в Ригу. Но у Андерса-Вали-Напролом, как обычно, имелось другое мнение.
– Да ладно тебе, лейтенант. – Эрстед допил кофе и аккуратно промокнул губы салфеткой. – Отставить панику! Не станут же, в конце концов, резать нас в гостях у сенатора…
– Он сенатор? – внезапно заинтересовался Волмонтович. – Этот Гагарин?
Сняв окуляры, князь протер их краем скатерти и жестом попросил передать ему письмо. Читать чужую переписку – это было настолько не в характере поляка, что Эрстед без возражений подчинился. Князь изучал письмо долго – на взгляд Торвена, слишком долго.
– Почерк, – наконец сказал Волмонтович. – Андерс, ты обратил внимание на почерк?
– Да, – кратко ответил полковник.
Заинтересован, Торвен в свою очередь потянулся глянуть на письмо Гагарина. Буквы, трясясь, как паралитики, плясали краковяк. Две кляксы портили написанное. Местами от сильного нажима бумага порвалась. Почерк – словно курица лапой…
– Это записку писал больной человек, – тихо заметил Торвен.
– Пожалуй, – согласился князь. – Я бы сказал: смертельно больной. Андерс, мы едем?
Контора акционерной компании фон Францена, ведающей устройством пассажирских рейсов, располагалась на Малой Морской улице, возле Торговой площади.[49] Отсюда отправлялись дилижансы до Москвы, Риги и Ревеля, а также по Белорусскому тракту до Радзивилова. Добраться до конторы без приключений было истинным подвигом. Дорогу преграждал «Рабий рынок» – биржа труда под открытым небом, где желающий мог нанять за гроши медников из Олонца, пильщиков из Вологды или каменщиков из Ярославля.
Здесь пахло дегтем, кислой овчиной, а в особенности – нищетой.
Хромая, Торвен сильней обычного опирался на трость – и проклинал извозчика, высадившего их в начале рынка. В толчее требовалась предельная осмотрительность. Миг рассеянности – и ты лишался часов или становился работодателем артели бурлаков, согласных тянуть твою расшиву[50] вдоль по Volga-matooshka.
Получив задаток, бурлаки исчезали навсегда.
В конторе Торвен был вознагражден за свои мучения. Согласно сезонному расписанию, первая половина осени считалась летом, а значит, в каждом «нележансе», как остроумно выразился дежурный вагенмейстер, для пассажиров резервировалось шесть мест. Вторая половина осени числилась зимой, и мест становилось меньше в полтора раза. Ровно столько занимали объемистые шубы господ, решивших оставить промерзший насквозь Петербург.
Зимой пятерке беглецов пришлось бы распределяться по двум дилижансам. Сейчас же они поместились в один, отправлявшийся на Ригу завтра, в полдень. Рейс был дополнительный, и места не успели разобрать.
– Пять билетов? – вагенмейстер сделал запись в книге учета. – Не опаздывайте, сударь, ждать не станем. В эдакую слякоть больше девяти верст в час никак не сладить. А нам до темноты кровь из носу надо в Волосове быть. Не в лесу же ночевать, а? Пожалте пятьсот рубликов…
Дождь снаружи усилился. Раскрыв зонтик, Пин-эр взяла Торвена под локоть. Он хотел было отобрать зонт у китаянки, ибо мужчине приличествует брать даму под опеку… Увы, ничего не получилось. Китаянка вцепилась в бамбуковую ручку – клещами не отодрать. Наверное, почуяла голос родины – бамбук, не осина! Она указала на трость Зануды, потом – на его больную ногу и осуждающе фыркнула.
– Торвен! Матка Боска! Куда ни сунусь, везде ты…
Перед ними стоял Станислас Пупек. Подняв воротник шинели, надвинув на брови суконную фуражку с красным околышем, отставной корнет высунул наружу один нос – и часто-часто шмыгал им: от насморка или от радости встречи. Складывалось впечатление, что Пупек с рассвета на улице и изрядно продрог.
– Далеко собрался, брат Торвен?
– В Ригу.
– А я – в Ревель.[51] Тетушка хворает, надо присутствовать. Наследство, будь оно неладно! – хочешь, не хочешь, кланяйся старой клуше… Целую ручки ясной панне!
Быстро, словно клюнул, Пупек приложился к руке Пин-эр, держащей зонт. Глазки поляка блестели из-под козырька фуражки, с любопытством изучая экзотические черты «панны». Зануда внутренне напрягся, ожидая беды – ничего, обошлось.
Дочь мастера Вэя уже привыкла к варварским обычаям.
– Представь меня, Торвен! Как-никак сослуживцы…
– Гере Пупек, – Зануда кивком указал Пин-эр на поляка. – Э-э… из Больших Гадок. Мы воевали вместе. Гере Пупек, позвольте представить вам мою жену, Агнессу Торвен.
Что поняла фру Торвен, сказать было сложно. Улыбнувшись поляку, она зонтиком изобразила в воздухе ряд хитрых загогулин. Разбирайся мужчины в иероглифике, прочли бы из «Дао дэ цзин»: «Благой муж в мире предпочитает уважение, но в войне использует насилие». А разбирайся они в фехтовании боевыми крюками, вне сомнений, опознали бы прием «Золотой карп применяет коварство».
Увы, изящные аллегории пропали втуне.
– Что тебе в Риге? – поинтересовался Пупек.
Торвен пожал плечами:
– Дела.
– Новость слыхал? – видя, что собеседник не расположен к откровенности, Пупек зашел с другого бока. – Орловский умер! Да-да, брат Торвен, – сам Орловский! Академик, гений кисти… Все поляки Петербурга уже знают и скорбят.
– Мои соболезнования…
Зануда не понимал, чего хочет от него отставной корнет. А ведь Станислас чего-то хотел, ждал, просто ел чету Торвен сверкающими глазками.
– Скажу по секрету, – вел свое Пупек, – скверно умер пан Орловский. Говорят, черти забрали. Слуга поутру глянул в лицо мертвецу – до сих пор горькую пьет. Страх запивает. А я так полагаю, что убили академика… Поглумились сперва, а там – иди, душа, в рай! Как считаешь, кому мог помешать известный художник?
Торвен еще раз пожал плечами. Может, незнакомый ему Орловский нарисовал шарж на высокую особу? Изобразил в непотребном виде? Нет, за такое не убивают.
– Значит, в Ригу? – поляк вновь резко сменил тему. – А я в Ревель. Дилижансы на Ревель от Сенной уходят, надо бежать… Ну, даст бог, еще свидимся. Мир тесен, брат Торвен. Целую ручки!
И растворился в дожде, как сахар в стакане чая.
Опять тащиться через Торговую площадь Торвену расхотелось. Он огляделся в поисках извозчика, никого не обнаружил – и решил пойти другим путем. По идее, если двинуться в конец улицы, а там взять левее, переулками, то можно выбраться на Мойку, откуда до Большой Конюшенной – хоть пешком, если нога не подведет, хоть на лихаче за сущие гроши.
Стараясь идти бодрым шагом, дабы не огорчать Пин-эр, он прикидывал, как в Риге их компания сядет на парусник до Копенгагена. И в самом скором времени – Фредериксбергский холм, Конгенс Нюторв, особняк гере академика; уютная, родная каморка под лестницей, сопение гоблина в камине, тишь да гладь…
– То прошу пана до тарантаса. И без глупостей!
В спину уперся ствол пистолета.
– Присаживайтесь, господа…
Князь Гагарин принимал гостей по-простому, будто деревенский помещик. Темно-зеленый бархат шлафрока, шалевый воротник из черной лисы… Внезапно став крошечным, щуплым, Иван Алексеевич утонул во всем этом великолепии. Руки до кончиков пальцев спрятались в широких, с меховой оторочкой, рукавах. В кудрявых волосах прибавилось седины, под глазами набрякли синие, неприятные мешки.
Огромное, похожее на трон кресло, в котором князь сидел, по-детски подобрав ноги, довершало картину. Впрочем, Гагарин не выглядел больным. Скорее это был человек, которому очень трудно жить. Будто лямку тянул – вот добредем до привала, упадем в траву и закончим несуразный поход…
– Полагаю, ваше сиятельство, что мы не вовремя. – Эрстед не спешил сесть. – Если вам неможется…
– Мне можется, – перебил его Иван Алексеевич. Низкий голос Гагарина остался прежним, властным и раскатистым. – Мне не хочется. Мне уже ничего не хочется. Разве что напоследок взглянуть на человека, способного отослать смерть прочь. Хотя…
Дергая щекой, он прищурил левый глаз – будто целился из ружья.
– Да, вижу. Вы ведь не вполне человек, князь?
– Уж не меньше вашего, – с обидой буркнул Волмонтович. – Ecce homo![52]
Оба князя не отрывали взгляда друг от друга. Эрстед почувствовал себя лишним. В душе закипало раздражение. Волмонтович знаком с Гагариным? Давняя вражда? Фамильные дрязги?
– Электричество? Мне мерещатся искры в вашей крови, князь, – бормотал Иван Алексеевич, сверля Волмонтовича правым, широко открытым, как если бы в него был вставлен монокль, глазом. Сейчас Гагарин напоминал беднягу, разбитого апоплексическим ударом. – Ага, браслеты… Что это за браслеты? Я ничего не понимаю! Гамулецкий жаловался – вы разломали его холопов…
Все встало на свои места. Задохнувшись от внезапной ясности, Андерс Эрстед глядел на хозяина дома, скорчившегося в кресле, – кукловода, стоявшего за заговором цареубийц. Так и виделось: из рукавов шлафрока свисают оборванные нити, которые еще недавно вели к марионеткам. Впрочем, часть кукол наверняка послушна его приказам до сих пор.
А они с Волмонтовичем угодили прямиком в ров со львами.
– Мы с князем дурно воспитаны. – Эрстед шагнул вперед. – Нам чрезвычайно не нравится, когда нас пытаются убивать. Надеюсь, ваше сиятельство примет это во внимание…
Он осекся, не поверив своим ушам. Нет, ему не померещилось: Иван Алексеевич смеялся. Содрогаясь всем телом, выпростав руки и ударяя ладонями по подлокотникам «трона», – хохотал, как ребенок. По щеке Гагарина катилась одинокая слезинка.
Уж не повредился ли он рассудком на краю могилы?
– Уморили вы меня, господа. Как есть, уморили! Неужто и впрямь решили, что я пригласил вас для смертоубийства? У меня в доме?
– А что, твоя милость велит вывести нас на двор?
Волмонтович поднял руку, желая снять окуляры, но передумал. Тонкий слух поляка говорил: к дверям никто не подкрадывается.
– Прошу вас, садитесь. Мне трудно задирать голову, беседуя с вами.
Мазнув взглядом по креслам, словно выискивая скрытый подвох, Волмонтович демонстративно хмыкнул – и сел в то, что ближе к двери.
Эрстед занял соседнее.
– Мне осталось недолго, господа. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Я не намерен мстить. Поздно, да и глупо, если по чести. Но я хочу… я должен… Князь, мне жизненно необходимо это знать! Как вы отослали домой
– Она
Прежде чем ответить, Гагарин извлек из складок шлафрока миниатюрный гробик, на поверку оказавшийся табакеркой. Эрстед кисло поморщился. Его всегда раздражало пристрастие мистиков к дешевым эффектам. Сенатор, меценат, заговорщик, наконец, – а туда же! Сняв золоченый футляр с непомерно длинного ногтя на мизинце левой руки, Иван Алексеевич зачерпнул из «гробика» малую толику табачка, сделал понюшку…
Лицо его посвежело, на щеках проступил румянец.
– Я виноват перед вами. Мне требовался второй номер для Сверчка. Вы, князь, подходили по всем статьям: поляк, эмиссар Чарторыйского, офицер с боевым опытом… Увы, добром вы не соглашались. Пришлось прибегнуть к особым методам.
– Но вам-то чем помешал император?! – не выдержал Эрстед. – Вы же в фаворе!
– Я хорошо помню Сенатскую площадь в декабре 1825-го. Не все тогда пошли на эшафот и в Сибирь. Оставшиеся – не забыли и не простили. Братство может проиграть сражение, но не войну. Ах, какие были идеи! Соединенные Штаты России, Объединенная Европа… Нынешние горе-прогрессисты, утратив всякий смысл, простодушно-циничны. Завтрашние консерваторы станут наглыми циниками. Настоящее человечества есть ложь, и ложь организованная! Но человечество станет воплощенной истиною, когда перевооружится новым устройством общества… и начало будет положено в России!..
Гагарин умолк, переводя дух. Только сейчас Эрстед увидел, как мало жизни осталось в этом человеке. И поразился силе воли князя, которая одна, надо думать, удерживала Ивана Алексеевича на белом свете.
– В 1825-м мы рассчитывали на людей и силу оружия. На сей раз я решил заручиться дополнительной поддержкой. Моя смерть… Не стану утомлять вас, господа, подробностями нашего с ней договора. Скажу лишь, что Хелена была заклята на три сердца. Императора она забрала бы сразу, Сверчка – вскорости; вас, князь, – спустя некоторое время. Что ж, она и так заберет троих. Орловский уже мертв, я – умираю.
– Кто третий? – Волмонтович наклонился вперед. – Говорите!
– Не знаю. Слово чести, не знаю.
– Зачем же ваша милость ломает эту комедию?
– Я предлагаю честный обмен. Вы рассказываете мне, как вам удалось сорвать мой план, – а я помогаю вам избежать гибели от рук моих союзников. Без сомнения, они жаждут вашей крови. Договорились?
Во взгляде Волмонтовича, обращенном к Эрстеду, стоял вопрос. Поляк и сам слабо понимал, каким образом справился с Вражьей Молодицей.
– Хорошо, – кивнул датчанин. – Мы согласны. Во всяком случае, я попробую.
Он взял паузу, собираясь с мыслями.
– Скажите, Иван Алексеевич… Вы знаете, что такое «лейденская банка»? И что происходит с ней в поле действия сильного магнита?
Вместо ответа Гагарин взял вторую понюшку.
– Пан никуда не бежит. Пан кульгавый, расшибется…
Торвену показалось, что сзади никого нет, кроме пистолета. Это пистолет разговаривает. Ствол вместо пули выбрасывает слова – точно в цель. Стараясь идти как можно медленнее, Зануда сделал шаг, другой, третий.
– То пан молодец…
Ствол исчез. Ничего больше не упиралось в спину. Но голос остался – за плечом, где и полагается стоять лукавому бесу. Конвоир, кем бы он ни был, знал свое дело. Так безопаснее, да и надежнее – сохранять дистанцию между собой и хромым пленником.
«Военная косточка?» – подумал Зануда.
В переулке, куда они свернули, находились склады камня. Исаакиевский собор, строясь неподалеку, пожирал материалы, как Молох – детишек. Гранит серый и розовый, белый мрамор из Ла Винкарелла, порфир из Ферганы, бадахшанский лазурит… Собор возводили уже четверть века – сплетничали, будто архитектору Монферрану нагадали смерть по завершению работ: вот, мол, и тянет. Судя по тому, что склады были закрыты, а переулок словно вымер, архитектор мог считать себя бессмертным.
В конце переулка ждала легкая карета, запряженная парой чубарых меринов. На козлах, поигрывая кнутом, сидел кучер – бравый усач, похожий на унтер-офицера в отставке. Дождь нимало не смущал кучера. Даже не подумав укрыться какой-нибудь дерюгой, он ухмылялся во весь рот.
вполголоса запели сзади, —
Стараясь не делать резких движений, Торвен обернулся на ходу. Конвоир оказался плотным коротышкой с грудью, напоминающей пивной бочонок. Пистолет он скрывал под полой непромокаемого макинтоша. По тому, как конвоир держал оружие, делалось ясно – в случае чего он не промахнется.
Дальше, под вывеской «Кирпич братьев Мижуевых», прижалась к стене Пин-эр. Рядом с китаянкой, держа нож у ее шеи, стоял человек с постной физиономией святоши. Окажись здесь князь Волмонтович, сразу узнал бы причетника из костела Святой Екатерины.
– Не потребно глядеть, пан. Идите с Богом…
Коротышке повезло: последние слова в его жизни были обращены к Господу. Такие везунчики без пересадок попадают в рай – есть мед серебряными ложками. Не договорив, он всхрапнул по-лошадиному, широко раскрыл рот, откуда потекла струйка крови, и начал поворачиваться – всем телом, как сомнамбула.
Под его затылком, похожа на косицу парика, торчала рукоять ножа.
– …kiedy my żyjemy…
Причетник с изумлением смотрел не на компаньона, а на собственную руку. Запястье было сломано, кисть висела тряпкой. Боль еще не пришла, и он недоумевал: как же так? Куда делся нож? Почему немеют пальцы? Минуту назад причетник больше всего боялся, что дамочка – башкирка, что ли? – завизжит, и придется затыкать ей рот. Лучше пусть в обморок падает: дотащим, не велика корова. Приказ, полученный им, недвусмысленно гласил: взять обоих без шума, трупов не оставлять. Для дамы приготовили отдельную коляску с крытым верхом – экипаж ждал в соседнем переулке, пока карета увезет опасного пленника, и подъехал бы без промедления…
Он не понял, что прекратило его терзания. Просто «адамово яблоко», символ грехопадения, вдруг встало поперек горла. Дышать было невмоготу. «Всякое дыхание да хвалит Господа…» – в ушах, летя с небесных хоров, возникли голоса ангелов. Захрипев, причетник опустился на колени, как перед алтарем, и упал ничком. Ноги его неприятно дергались. Следом, будто только этого и ждал, упал коротышка. Пистолет, выскользнув из-под макинтоша, ударился о мостовую.
Выстрел прозвучал до смешного глухо.
Торвен видел, как Пин-эр, не успев отойти от склада, с размаху села на землю. Складывалось впечатление, что один шутник-невидимка встал позади девушки на четвереньки, а второй изо всех сил толкнул ничего не подозревающую жертву. Пуля угодила ей в ногу выше колена. Должно быть, китаянка приложилась копчиком – лицо ее дико исказилось, она выгнулась от боли; бесстыдно задрала плащ, подол платья, нижнюю юбку, резким движением разорвала панталоны, желая видеть рану…
– Курва! Ах ты, курва…
К ним, размахивая кнутом, бежал кучер. Заступив усачу дорогу, Торвен поднял трость. «Двое хромых против одного здорового?» – если Зануда и молился о чем-то, так только об устойчивости. Свистнув, кнут обвил трость; кончик плетеного ремня чиркнул Торвена по щеке. Ему почудилось, что это был край бритвы. Королевский подарок рванулся прочь из руки, едва не вывихнув хозяину пальцы. Торвен воспользовался рывком – и в нелепом броске упал на проклятого кучера.
Оба покатились по лужам, вцепившись в кнутовище.
Куда улетела трость, никто не заметил.
Усач оказался силен, как бык. Вырвав оружие, единственное, какое осталось в их распоряжении, он вскочил и, бранясь, принялся наотмашь хлестать Торвена. Пряча лицо, Зануда вертелся волчком. Ему повезло: увлекшись, кучер поскользнулся на мокром булыжнике. Не дожидаясь, пока экзекуция продолжится, Торвен кинулся вперед, ухватил мерзавца под коленки – и, в пылу драки не заметив, что кнутовище угодило ему по голове, дернул на себя.
Так удаляют гнилой зуб, отчаявшись сладить с ним чем-либо, кроме здоровенных клещей. Крякнув, кучер грохнулся на мостовую, словно мешок с тряпьем. Навалившись сверху, Торвен вцепился в жилистую, скользкую от пота и дождя глотку. Тело под ним плясало краковяк, билось рыбой, выброшенной на берег. Но отодрать Зануду от кучера смогли бы разве что святой Кнуд вкупе со святой Агнессой, явись они в безлюдный переулок – и реши проявить милосердие к задыхающемуся католику.
К счастью, у святых имелись другие неотложные дела. Лицо кучера приобрело сине-багровый оттенок. Тело обмякло, пустые, рыбьи глаза уставились в серое небо. Нет, рай воистину не мог быть таким – выцветшим, набрякшим, как тряпка для мытья полов. Мелкая морось сыпалась на лицо, щеки, мокрые, поникшие усы…
Небо скупо оплакивало свежепреставленных рабов Божьих.
Торвен с трудом разжал пальцы, сведенные судорогой. Перевернулся на спину и немного полежал в грязи, жадно дыша. Казалось, это его горло только что сжимали мертвой хваткой. Тело набили ватой, в ней прятались острые гвозди, норовя вылезти в самых неожиданных местах. Нашарив трость – предательница валялась совсем рядом, – он попытался встать и едва не растянулся снова. Голова кружилась, в темени стучал клювом чижик-пыжик. Зануда бережно ощупал макушку. Пальцы сделались липкими от крови.
Ничего, Железный Червь. Справимся.
Он постоял на четвереньках, успокаивая головокружение. Встал; пошатнулся, ловя равновесие, оперся на трость. Так, стоим. Уже хорошо. Теперь – Пин-эр. Наверное, по китайским обычаям этот бой можно засчитать за обряд венчания. Супруги спасают друг друга, давая клятву верности на сто перерождений…
Китаянка сидела на мостовой, привалясь спиной к стене склада, и внимательно изучала пулевую рану на бедре. Выглядела Пин-эр скорее удивленной, нежели испуганной. Только губы подергивались, выдавая боль, которую она испытывала.
Вид женской наготы привел Торвена в отчаянное смущение. Подумав, он пришел к выводу, что это последствия драки. А что? Один солдат после рукопашной пьет, как сапожник, другой плачет, третий кается; четвертого от дамских ножек в пот бросает…
«Стыдись, лейтенант! Пожилой, женатый человек…»
Это расстояние далось ему трудней, чем восхождение на Фредериксбергский холм. Когда же он увидел рану китаянки вблизи, все фривольные мысли, черт бы их побрал, мигом улетучились. Нога Пин-эр страшно отекла, превратившись в колоду, сизую и распухшую. Такое случается при сильных ушибах и переломах. Но при чем тут пулевое ранение? На военные увечья Торвен насмотрелся всласть. Входное отверстие от пули – маленькое, аккуратное; крови немного…
Что происходит?!
С ногой девушки начались странные метаморфозы. Отек пришел в движение, собираясь вокруг раны – нарыв, вулкан воспаленной плоти с кратером в центре. Из кратера сочилась густая кровь. Под набухшей, темно-синей кожей проступали, чтобы тут же исчезнуть, тугие «желваки». Торвен дернулся помочь, сорвал шейный платок – перевязать…
И замер, не зная, что делать.
Пин-эр застонала сквозь зубы. Из «вулкана» выплеснулась очередная порция «лавы». В ране возник тусклый блеск. Он приближался, двигался наружу…
– Пуля! Она выходит! Потерпите…
Последнее сокращение мышц – и кусочек свинца со стуком упал на булыжник. Отек стал медленно опадать, рассасываясь.
– Все хорошо. Пуля вышла. Дышите глубже, – Торвен молол любую чепуху, лишь бы не задумываться над увиденным. – Сейчас мы поедем домой… все уже позади…
Загнав смущение к дьяволу в задницу, он перетянул платком рану.
– Вы можете подняться?
Девушка честно попыталась. Две опоры: стена склада и плечо мужчины. Та-ак, осторожненько, встаем… Святой Кнуд! Простите, фрекен, я не думал, что вам будет так больно.
Вы не ушиблись?
Торвен беспомощно огляделся. Бежать за извозчиком? В его состоянии «бежать» – это очень сильно сказано. Да и любой извозчик при виде грязного, окровавленного субъекта первым делом кликнет полицию. На нас напали, господин полицмейстер, мы защищались… Пострадавших задержат «до выяснения». Время будет потеряно, Эрстед без них не уедет, а покидать Петербург надо без промедления.
Что же делать?
Взгляд Зануды уперся в карету похитителей, и отставной лейтенант обозвал себя идиотом. Не иначе, кнут кучера вышиб последний ум. Доковыляв до убитого коротышки, он стащил с него макинтош. Хвала индейскому каучуку и шотландцу Чарльзу Макинтошу![54] – непромокаемый плащ пострадал от грязи куда меньше, чем одежда Торвена.
Заодно пригодилась и шляпа кучера.
Вожжи Зануда держал в руках дважды. Ему не исполнилось и десяти, когда малыша решили приобщить к катанию в коляске. Что ж, говорят, третий раз – счастливый.
– Простите, фрекен… фру Торвен. По-другому у меня не получится.
Крякнув, он взвалил Пин-эр себе на плечо – римлянин, похищающий сабинянку, – и, тяжело опираясь на трость, с трудом переставляя ноги, потащил жену к карете.
Вскоре после отъезда экипажа в переулок въехала крытая коляска.
– Пся крев!
Это было все, что сказал Станислас Пупек при виде трупов.
– Признаться, я рассчитывал на несколько иное объяснение. Смена полярности, говорите?
– Да, ваше сиятельство. Я в этом уверен.
– Это хорошо, что вы уверены. Скажу честно, мсье Эрстед, я мало что понял из вашего рассказа. Но вы исполнили уговор. Если я не разбираюсь в физике, то в людях я все-таки разбираюсь. И слышу, когда мне лгут. Для меня это столь же очевидно, как для вас… Ну, не знаю! Законы Ньютона, что ли?
Гагарин сухо рассмеялся. В задумчивости он провел длинным ногтем по подбородку, бросил взгляд на высокие напольные часы – те громко тикали в углу, отмеряя сроки.
– Я много знаю, господа. Не сочтите за похвальбу, право слово. Я играл со смертью, как ребенок – с волчком. Живой? мертвый? – это противоположность, которой в действительности нет. Даже церковь есть общество живых, имеющее своей целью умерших, их всеобщее воскрешение. Храм жреца был колыбелью моей физики. Мастерская исследователя – колыбель вашей. Вы из другой касты. Магниты, вольтов столб, электрические заряды… Мы видим мир по-разному.
– Я ученый, – пожал плечами Эрстед. – И вижу мир, как ученый.
– Ученый, мистик… Это две стороны медали: аверс и реверс. Сдается мне, ни один из нас не видит всю медаль целиком. Я не обольщаюсь тем, что называется торжеством над природою. Взять ведро воды и, обратив его в пар, заставить работать – не значит победить природу. Это даже не победа над ведром воды. Нужно видеть, как эта побежденная сила отрывает руки-ноги у работников, чтобы поумерить свои восторги; очевидно, что эта сила не наша, ибо не составляет нашего телесного органа.
– Я готов возразить вам, ваше сиятельство.
– Вот-вот. Не сомневаюсь, что ваши возражения будут оригинальны. Мы оба ошибаемся, мня себя исключительными прозорливцами. Помните слепцов из притчи, захотевших узнать, что есть слон? Но, как говорится, долг платежом красен. Пора исполнить мою часть уговора.
Князь начал подниматься из кресла. Создавалось впечатление, что тело Ивана Алексеевича сделано из богемского стекла и от неосторожного движения готово разлететься на тысячи острых осколков. Встав, Гагарин с минуту ждал чего-то, держась за спинку «трона», и наконец решительным шагом пересек кабинет.
Сев за письменный стол, он придвинул стопку дорогой бумаги с водяными знаками и обмакнул перо в чернильницу.
– Вам нельзя оставаться в Петербурге, – сильный голос треснул, как порченый кувшин. – Уезжайте немедленно. Лучше – сегодня; максимум – завтра. Но только не на Запад. В Европу бежать нельзя, вас перехватят по дороге.
Перо скрипело, взлетало, ныряло в чернильницу, выныривало обратно, вновь приникая к бумаге… Гагарин ухитрялся писать и говорить одновременно.
– Не переоцениваете ли вы возможности ваших товарищей, князь?
В вопросе Волмонтовича сквозил неприкрытый скепсис.
– Нет, князь. Устранение августейшей особы – дело серьезное. А мы – не самоубийцы и рассчитывали добиться успеха. С кем легче разделаться: с помазанником Божьим или с путешествующими по России иностранцами? В Петербурге или на пути в Данию ваши жизни не будут стоить и гроша.
– И что же вы предлагаете?
– Вам необходимо предпринять шаг, которого от вас не ждут. Уехать, но туда, где вас не додумаются искать. Скажем, в Тамбовскую губернию. Этим вы собьете мстителей со следа.
Гагарин умолк, давая гостям возможность осмыслить сказанное.
– А что? – поляк вдруг щелкнул пальцами. – Панове, мне по сердцу это безумие! Переждем в глуши до января, а там реки встанут, и мы в санях, по укатанному снежку – на юг, в Одессу. Сядем на корабль; глядишь, Гарибальди подвернется… Холера! Уж в тамбовских лесах нас точно не найдут!
– Тем более в моем родовом гнезде.
Сдернув окуляры, Волмонтович уставился на Гагарина.
– Вы не ослышались, господа. Тамбовская губерния, Елатомский уезд, деревня Ключи – там расположено одно из имений нашей семьи. Сейчас я пишу письмо моему сыну, Павлу Ивановичу. Он примет вас, как подобает. Зимой ваш след затеряется, и вы спокойно оставите Россию. Вряд ли за вами продолжат гоняться по Европе – если, конечно, вы не постараетесь ради этого. Сейчас изложу подробно, как добраться до Ключей…
Перо опять заскрипело.
– Скажите, ваше сиятельство, – Эрстед прошелся по кабинету, разминая ноги. – Почему вы нам помогаете? Я вижу кучу причин, но ни одна из них не кажется мне убедительной. Вина, благородство, осторожность, хитрость… Подлость, наконец. В сложном соединении ваших действий присутствует элемент, который я не в силах определить.
Гагарин поднял на него глаза: тусклые, мертвые.
– А вы наблюдательны, друг мой. Когда Гамулецкий рассказал мне, что вы изобрели новую взрывчатку, я навел о вас справки. Так вот, кроме прочего, я выяснил, что вы учились у двоих людей: Франца Месмера и Адольфа фон Книгге. И в итоге сделали выбор в пользу первого, порвав со вторым. Месмер, скажу по чести, мне безразличен. Но фон Книгге виновен в разгроме ордена иллюминатов, а идеи Вейсгаупта, возглавлявшего орден, мне близки. Если бы не предательство этого иуды, политическая карта Европы сегодня выглядела бы иначе. Мы никогда не встречались, но я считаю фон Книгге своим врагом. А он, как сообщили мне, считает врагом – вас. Враг моего врага…
Его голос набрал силу:
– Вот адрес, дорожные пояснения и рекомендательное письмо. С Богом, господа. Прощайте. В этой жизни мы больше не увидимся.
Подтверждая приговор, в часах хрипло ударили куранты.
– Баронесса Вальдек-Эрмоли и барон фон Книгге.
– Ваша светлость!
Глубокий поклон.
– Ваша светлость!
Второй поклон. И ручкой эдак, на европейский манер. Эминент подумал, что в забавном сочетании поясного поклона с заграничным кунштюком – весь Петербург. А французский у лакея хорош. И для титулования лучше подходит: в русском нет отдельного обращения для баронского титула.[55]
Молодцы хозяева, вышколили.
Он позволил себе улыбнуться одними губами. И мысленно отметил, что входит в роль. В образ автора книги «Об обращении с людьми». Человека, которого благородство обхождения интересует в сто раз больше, нежели проблемы будущего цивилизации.
– Позвольте ваш капот, мадам. Ваш редингот, мсье…
На лестнице гостей встречал мажордом в парадной ливрее, важный, как епископ на мессе. Мрамор ступеней, непременная бордовая дорожка с золотой каймой по краю. Резной дуб дверных створок, бронза ручек с львиными мордами. Берлин, Вена, Париж, Санкт-Петербург – куда ни приедешь, везде одно и то же.
Двери торжественно распахнулись.
– Баронесса Вальдек-Эрмоли! Барон фон Книгге!
Бас мажордома набатом раскатился под высокими сводами гостиной. На вошедших хлынула густая волна запаха горячего воска. За окнами стемнело, гостиную освещали сотни свечей – в канделябрах по углам, в двух люстрах, сверкающих хрустальными подвесками. Фон Книгге глубоко вдохнул – и замер.
Плавящийся воск. Духи женщин. Табак и вино – это мужчины. Что еще?
В доме Гагариных пахло смертью.
– Ах, милочка! Я так рада, что вы пришли! Господин барон?
– Ваше сиятельство! Сколь велика для меня честь находиться в вашем обществе! О-о, ваше колье… Оно прекрасно! Но в сравнении с вашими глазами меркнут любые бриллианты. Я бы даже сказал – звезды, если бы не боялся прослыть льстецом.
Княгиня лукаво погрозила Эминенту пальчиком:
– Да вы настоящий дон Хуан, барон! Женщине опасно быть подле вас…
– Ни в малейшей степени! Я для прекрасных дам – что домашний котенок. Баронесса, подтвердите!
– Я, кажется, говорила вам, княгиня, – Бригида сделала неопределенный жест, – что в искусстве приятной беседы барону нет равных?
– И вы ничуть не погрешили против истины, милочка! Барон, зовите меня Екатериной Семеновной. Позвольте познакомить вас с моими гостями. Не мне же одной наслаждаться вашим красноречием!..
Княгиня блистала. Комплименты приукрашивали действительность, но не противоречили ей. Атлас морской волной облил высокий стан, алмазное колье играет огоньками свечей; лучатся глаза-сапфиры на лице греческой богини.
– …князь Гагарин…
Гагарин?! Ранее Эминент не встречался с хозяином дома лицом к лицу. Но присутствие Посвященного в зале он бы ощутил еще на лестнице. Кто это? Статный красавец в темно-синем мундире обер-гофмейстера. Да ему и сорока нет!
– …директор Императорских театров. Стараниями Сергея Сергеевича в Петербурге построили Александринский театр и открыли театральное училище…
– Сердечно рад, ваше сиятельство. Знатный род поддерживает свою славу достойными деяниями. Вы приходитесь родственником хозяевам дома?
– О, вне сомнений. Но родовое древо Гагариных разрослось так пышно, что я не хотел бы утомлять вас вычислениями степени нашего родства. Кстати, барон! А вы, в свою очередь, случайно не родич
– Отвечу вам вашими же словами: о, вне сомнений! Но к чему утомлять вас вычислениями степени нашего родства с покойником?
Оба расхохотались, довольные друг другом.
– Славу рода составляют дела его отпрысков. Уверен, барон, книги вашего предка будут читать и наши потомки…
Лица, мундиры; шелест платьев, блеск драгоценностей.
– Это честь для меня…
– Давно ли вы в Петербурге, господин барон?..
– …неп’еменно посетите! З’елище фее’ическое…
– Ах, баронесса! Мы так соскучились по парижским новостям!
Четверть часа, и процедура представления завершилась. Гусарский полковник, большой любитель рейнвейнов, уверился, что нашел в лице барона истинного знатока. Шатаясь, он увлек фон Книгге к окну, дабы немедленно обсудить достоинства урожаев 1775 и 1786 годов. К счастью, поддерживать светский разговор на любую тему не составляло для Эминента труда.
Запах смерти усиливался. Болезнь? Старость? Несчастный случай? Дуэль? Яд? Нет, здесь пахло иной, особой смертью. Той, что является по вызову из киноварных чертогов – и не спешит вернуться обратно, не насытившись. Такую смерть не обмануть личиной чужого тела, от нее не укрыться за кисеей
Встречу с ней можно отсрочить, но не избежать.
Эминент слышал о Посвященных, заключивших договор с собственной смертью. Это было трудней, чем слетать на черте из Мадрида в Стокгольм, и опасней демона в табакерке. Подписав контракт с жертвой, временно получавшей статус хозяина, смерть верно служила у человека на посылках. Корми меня, выгуливай, позволяй дышать, и ты неуязвим. Словно живой любовнице, ей давали женские имена: Беатрис, Анна, Хелена. Суеверие? охранный заговор? – фон Книгге не знал.
Сам он даже не пробовал сделать что-нибудь подобное. Здесь ему был поставлен предел – и хорошо, потому что не мясу играть с тигром. Неужели Гагарин из этих, смертновластных?
Вокруг свечей мерцали густо-фиолетовые ореолы. Хрусталь люстры налился дымом, канделябры надели траур теней. Голоса звучали шорохом палой листвы. Украшения на дамах вспыхивали зарницей, рдели каплями крови.
Гости – не видя, не слыша, не чуя – подспудно нервничали. Сквозь светский лоск нет-нет да и прорывался безотчетный страх. Во взгляде, в повороте головы; в дрожи руки, пролившей шампанское. В визгливом, громком возгласе:
– …терпкость! В рислингах она бывает чрезмерна!
– В 75-м, полковник, приказ о сборе урожая опоздал на две недели. И был собран виноград, пораженный благородной плесенью…
– Это легенда!
– Я слышал об этом от очевидцев…
– Очевидцы? Ха!
Кипятясь, гусар притопнул ногой. Звякнули шпоры со щегольскими колесиками. Общую нервозность пришпорили, как норовистую кобылу, – сердца понеслись вскачь, кое-где затеялись бессмысленные споры.
– Вы абсолютно правы, полковник.
– Я всегда прав! На обеде у тайного советника Андреева рейнским обносили по два раза: к стерляди и кулебяке…
Нужно поскорее увидеться с хозяином, думал Эминент. Тогда все разъяснится. Присутствия одного из высших масонов Петербурга он по-прежнему не ощущал, но это ничего не значило. Запах смерти притуплял чувства. А разложить
– Ужин скоро подадут…
Лакеи с серебряными подносами бесшумно, как призраки, скользили меж собравшимися. Директор императорских театров и молодящийся старик во фраке, похожий на восставшую из саркофага мумию, обсуждали перестановки при дворе. Троица дам терзала Бригиду, высасывая нектар парижской моды. Полковник мрачно молчал, уставясь на поднос. Рейнское отсутствовало, а выбор между шампанским и бордо сильно затруднял гусара.
Воспользовавшись паузой, барон подошел к княгине.
– Простите за нескромный вопрос, Екатерина Семеновна. Где же его сиятельство? Я страстно желаю засвидетельствовать мое почтение вашему благородному супругу…
– Ах, разве я вам не сказала? Иван Алексеевич с утра занемог. После обеда ему стало лучше, так он сразу засобирался и спешно выехал в Москву. Сказал, в Сенате возникли какие-то важные дела.
Фон Книгге вздохнул без малейшего притворства:
– Жаль. Я много слышал о князе. Надеялся познакомиться лично…
– Надеюсь, вы еще не покидаете Петербург? По возвращении Ивана Алексеевича у вас будет такая возможность. Не скучайте, барон, я скоро к вам присоединюсь…
Занемог? Эминенту не требовался оракул, чтобы сложить два и два. Внезапная болезнь князя – и запах смерти в доме. Масонская ложа Орла Российского скоро лишится своего предводителя. Сколько осталось времени? День? Три? Неделя? Надо спешить – выехать следом, нагнать по дороге, переговорить на интересующую тему, пока это еще возможно…
«А если ты опоздаешь?» – спросил барон сам себя.
Фон Книгге больше не требовалось заглядывать в гроб. Он и так знал, кто лежал в дубовом ящике. Он даже увидел место: Новоспасский монастырь. Удастся ли при надобности переступить «малый вавилон» наяву?
Да или нет – надо спешить.
Но уйти сразу, не нарушив приличий, он не мог. Улыбаясь, дыша смертью, болтая о пустяках – каждую минуту Эминент боялся, что утратит самообладание, ибо терял драгоценное время.
Казалось, сама судьба восстала против него.
Часы протекали сквозь пальцы, собирались лужей у ног – и из каждой капли подмигивала неудача. Остаток ночи, вернувшись с приема, фон Книгге провел, как индийский факир – на иголках. Сон, вызванный усилием воли, не освежил. В мозгу, как в зеркале, отражающем слякотный облик Петербурга, клубились тучи – серые, глухие. Утром, вместо того чтобы отправить за билетами расторопного Бейтса, Эминент пошел в контору сам.
– Когда ближайший дилижанс на Москву?
– Через три дня, от Сенной площади.
– А раньше? Сегодня?!
– Извините, ваше благородие… Раньше никак нет.
Эминент мог многое. Кондуктор принял бы осиновый лист за билет, пассажиры раздумали бы уезжать из города, освободив места; кучер гнал бы лошадей не за страх, а за совесть… Да что там! – отдохнув после штурма Эльсинора, он сумел бы накликать небольшой шторм в Финском заливе или поднять к жизни ту пакость, что спит на дне Ладоги. Но превратить тыкву в карету, мышей – в лихую упряжку, а крысу – в кучера…
– Что же мне делать?
– Вы уж, ваше благородие, на перекладных…
Гагарин опережал его на сутки. Это если удастся выехать немедленно… Чутье подсказывало: чтобы застать князя живым, надо перехватить его до Москвы, в дороге. Вне сомнений, Гагарин спешил в белокаменную умирать. У него там наверняка есть склеп в храме – семейный, намоленный от случайных вторжений…
Запах смерти висел в сыром воздухе, указывая путь.
К счастью, как успел выяснить Эминент, скользкий масон выехал в путь
На перекладных – четверо суток, если повезет.
Поразмыслив, Эминент отверг и эту идею. Для езды на перекладных требовалась подорожная, оформленная в полиции. С этим бы не было ни хлопот, ни задержек, но российская бюрократия – враг пострашней технического прогресса. Количество лошадей, выделяемых на дорогу, зависело от чина и звания путешественника, вписанных в подорожную. Кто в мелком чине, платил верстовые прогоны за двух-трех коней, зато, к примеру, действительный тайный советник Гагарин, соберись он куда по казенной надобности, получил бы разрешение и на полтора десятка.
Полицейский крючок, единожды взглянув в глаза фон Книгге, с легкостью записал бы его хоть полным генералом, хоть государем-императором. И лошадей бы отвел, не скупясь. Но поддерживать личину у каждого шлагбаума, морочить замученных смотрителей в аду почтовых станций, отводить глаза гневным сановникам и раздраженным офицерам, требующим свежую упряжку; уничтожать записи, могущие вызвать подозрение, в каждой регистрационной книге…
Догнать Гагарина выжатым, как лимон? – слишком опасно.
Оставалось ехать
Баронессе он велел оставаться в Петербурге. «Хоть умри, а жди!» – бросил Эминент в раздражении и вздрогнул. В сказанном ему почудился отзвук пророчества. Бейтс получил другой приказ – не торопясь, следовать за хозяином до Тверской заставы. Там рыжий мошенник должен был получить новые указания.
С собой фон Книгге взял одного верного Ури.
Дождь преследовал их по пятам. Доски, которыми были вымощены трактовые «колесопроводы», набухли влагой и под копытами превращались в щепки. Двуглавый орел, мокрый как курица, уныло моргал на фронтоне почтового дома. Отдельная халупа для почтальонов, ледник да две конюшни с сеновалом довершали скуку пейзажа.
Верстовой столб разъяснял: «От Санкт-Петербурга – 22».
– Барин-батюшка, дай на водку!
Выпив, ямщик крякнул и без понуждений согласился везти доброго «барина-батюшку» хоть к турецкому султану. На деле это означало два часа пути до Гатчины – там Эминент хотел нанять новую кибитку со свежей упряжкой.
– Гони!
– Эх, залетные!
«От Санкт-Петербурга – 44 1/2» – столб мелькнул и исчез.
Грязь летела из-под колес. Ури дремал; привалясь к теплому боку великана, заснул и Эминент. Во сне звенели колокольчики под дугой. Во сне пел ямщик: длинную, бесконечную жалобу без цели и смысла. Деревья на обочине роняли листву. Кублом гадюк шипел щебень под колесами – тракт на этом участке содержали в порядке. Мелькали чугунные перила мостов, украшенные императорским гербом…
– Барин-батюшка, дай на водку!
Ночевали в Чудове – ямском селе под Новгородом. Незадолго до этого Эминенту пришлось урезонить кучера – тот ни в какую не хотел ехать дальше Любани, ссылаясь на заморенность упряжки.
– Бери новую кибитку, барин!
– Нет.
– Как нет, ежели да? Хошь, с любанскими столкуюсь?
– Не хочу.
– Задешево, а?
Взмах руки, и ямщик сделался покорен. Сбив на затылок войлочный гречневик, он гнал коней в дождь и темень, пока не миновал переправу через Волхов. Отпущен фон Книгге, он сел на пороге чудовской конюшни, еле слышно замычал – и так просидел всю ночь, забыв обо всем. Наутро его отпаивали чаем и крепчайшим самогоном. Детина весь закоченел, но с порога не вставал, пока не увели силой.
Судьба ямщика не интересовала Эминента. В воздухе висел сладчайший запах смерти. Ошибка исключалась: карета Гагарина побывала в Чудове. Но ночевал князь не здесь.
– Гони!
Должно быть, он надышался смертью. Ее аромат отличался от всех прочих смертей, каких фон Книгге навидался, – случайные, насильственные, долгожданные, безвременные… Он уже плохо понимал, за кем гонится. За упрямым масоном? за ответом на вопрос? за беглой возлюбленной? –
Кружилась голова.
День и ночь слились воедино.
Гуси, гогоча, бродили по его ганноверской могиле.
Ури куда-то исчез, вместо него рядом, ухмыляясь, сидел князь Гагарин. «Вы тот, кого я ищу!» – вместо ответа князь всплеснул рукавами шлафрока и улетел в небо, такое же грязное, как раскисшая дорога. На его месте воссел Андерс Эрстед, ученик, ставший врагом, что-то рассказывая про магниты. Мы оба не правы, перебил его Эминент. И ты, и я тратим силы на погоню и борьбу, но погоня не имеет смысла, а борьба нелепа. Она пахнет улыбчивой, белокурой смертью – мой дорогой Андерс, запомни меня таким, потому что я должен тебя убить! Иначе ты станешь презирать меня… Вцепившись в горло Эрстеда, фон Книгге душил его, не прибегая к тайным искусствам – мужчина против мужчины, пальцы против мускулов! – и мучился, потому что ничего не получалось…
– Мы извиняемся, – страдальчески кряхтел Ури. – У нас очень толстая шея…
Великан не знал, отчего патрон разгневался на него. Он лишь видел, что патрону скверно. У Эминента не хватало сил сдавить его горло как следует – так, как сам Ури с радостью сдавил бы горло Великого Докторишки, сшитого из всех врачей мира. Стараясь, чтобы патрон не повредил себе руки, бедняга ворочался, бормоча разные глупости.
– Нам огорчительно это насилие…
На облучке ежился насмерть перепуганный ямщик, боясь, что варнак-барин в конце концов доберется и до него. Но миг просветления, властный пасс – и ямщика больше не волновало ничего, кроме дороги.
От мокрого армяка шел пар.
На Тверской заставе он протрезвел.
За час до этого коляска местного помещика, в которой ехал Эминент, увязла в грязи, и могучий Ури пришелся кстати. Почему коляска? Куда делась кибитка? Он смутно помнил, что в Торжке не нашлось ямщика. Наверное, помещик случайно подвернулся под руку. Толстый, гладко бритый дворянин правил лошадьми, не слишком задумываясь, отчего взял попутчиков до Твери, хотя ранее собирался в Черенчицы.
Солдат-инвалид возился со шлагбаумом. У будки зевал офицер. За лесом копошилось бледное солнце. Лохматый кобель, задрав ногу, метил верстовой столб. Чего-то не хватало. Фон Книгге выбрался из коляски, потянулся, чувствуя, как болит все тело, – и понял, что запах изменился. Гагарин был здесь совсем недавно. Но смерть больше не пьянила Эминента, вызывая странные видения. Обычная, тоскливая, простая, как копошение червей, смерть. Ну, сенатор, шталмейстер, кавалер орденов, ну, венерабль ложи Орла…
Эминент обнажил голову.
Здесь, на заставе, князь Гагарин умер.
Офицер подтвердил его правоту. Действительно, его сиятельство изволили отдать Богу душу именно здесь. Тело повезли дальше – его сиятельство завещали похоронить их в Новоспасском монастыре, в фамильной усыпальнице. Вы родственник, ваше благородие? Нет. Друг? Да, пожалуй.
– На третьи сутки отпоют. Можете не торопиться, ваше благородие. Тут до Москвы – с гулькин нос…
– Я и не тороплюсь, – ответил Эминент.
Он готов был поклясться, что перед самой смертью Гагарин с кем-то беседовал. С кем? О чем?! В воздухе, перьями из крыла черного ангела, носились отголоски странного обряда. Опознать действие не удавалось. Впервые фон Книгге задумался о том, что все – внезапное бегство князя из Петербурга, смерть на скаку, желание лечь в гробницу предков, загадочный обряд – могло иметь одну-единственную цель.
Не допустить встречи Ивана Алексеевича Гагарина и Адольфа фон Книгге.
– Скажите, офицер… Где я могу нанять экипаж?
«Живой или мертвый, – слушая разъяснения начальника заставы, Эминент улыбался неприятной, скользкой улыбкой, – в карете или в гробу… На мои вопросы, ваше сиятельство, вы ответите».
Вправо от ворот уходила стена из белого камня – с бойницами и крытой галереей. Слева высилась толстенная башня с конической крышей. Куда там жалкому Эльсинору! – такую крепость без осадной артиллерии не взять. Да и с артиллерией…
Это, как говорят русские, еще бабушка надвое сказала.
Из стены выступало основание колокольни с аркой наружного входа. Сама колокольня походила на именинный торт – бело-желтый крем, прослойки из зеленой глазури, свечи колонн. Грозя распороть небеса, тускло пламенела маковка. За оградой виднелись купола храмов: золото, бирюза, малахит.
И над ними – целая рощица крестов.
По мглистому небу неслись табуны облаков. Ветер подгонял их, ухарски свистя. Расплатившись с извозчиком, фон Книгге поднял воротник редингота и зашагал по раскисшей дороге к монастырю. Следом топал верный Ури, поглубже надвинув шляпу – подарок доброго патрона. Штурмовать обитель Эминент не собирался. Он войдет тихо и мирно, как честный христианин.
Знай монахи, что за гость приближается к Новоспасскому, – отгородились бы святыми ликами, ударили бы в колокола, защищаясь молебном. Но все они, от молодых послушников до отца игумена, пребывали в счастливом неведении.
Укрывшись в створе ворот от срывающегося дождя, гостей поджидал чернец в клобуке. У монаха мерзли руки. Ежась от ветра, он прятал ладони в рукавах рясы. Подойдя, фон Книгге сотворил крестное знамение – трехперстное, на православный манер. Перебросив саквояж в левую руку, Ури неуклюже последовал его примеру.
– Благословите, отче.
– Бог благословит, странники.
Монах закашлялся, деликатно прикрывая рот. Чувствуя, как ткань редингота впитывает зябкую влагу, Эминент ждал, пока кашель успокоится. Он специально заговорил по-русски с ужасающим прусским акцентом. Пусть чернец видит в нем единоверца из далеких краев, допустим, из Эккертсдорфа, неискушенного в российских обычаях и обращениях к духовенству.
– Дозволите нам войти?
– Дом Божий открыт для всех.
Посторонившись, чернец освободил дорогу. Фон Книгге про себя усмехнулся, сохраняя на лице благочестивую маску. Есть сущности, каким без приглашения заказан вход в храмы. На Эминента это ограничение не распространялось, но формальности облегчали задачу.
– Да хранит тебя Господь, сын мой…
Миновав подворотную арку, барон обернулся. Ури отстал, и монах стоял рядом с великаном, заглядывая ему под шляпу. В створе царил сумрак, однако ни скудость освещения, ни особые свойства шляпы не явились помехой для чернеца. Он все прекрасно видел: шрамы, разновеликие глаза…
Вместо ужаса или омерзения монах излучал сочувствие.
Убогие близки Творцу, вспомнил фон Книгге. И ощутил слабое беспокойство: «Каким же тогда привратник видит
По-русски Ури не понимал. Слыша участливые интонации, он благодарственно гугукал, склонив голову. Чернец уверился, что несчастный ко всему прочему еще и нем, и осенил Ури крестным знамением.
– У вас доброе сердце, сын мой. Пригрели убогонького, в услужение взяли, – он обернулся к барону, не зная, что, по большому счету, недалек от истины. – Господь вознаградит вас за милосердие!
Фон Книгге вздохнул с облечением. На него внезапная прозорливость монаха не распространялась.
– Не ради воздаяния стараюсь, преподобный отец. И полно об этом. Издалека ехал я, зная о святости вашей обители. Хочу поставить свечу во здравие болящей супруги. Не подскажете, куда мне идти?
– С превеликой охотою! – чернец просиял. – Церковная лавка близехонько, у входа. А путь вам укажет брат Феодосий. Эй, брат Феодосий!
Проходивший мимо юный монашек вздрогнул, как от трубы архангела, и бегом поспешил к привратнику.
– Проводи сих рабов Божьих в лавку, – наказал ему чернец. – А потом отведи в храм, куда скажут. Идите с Богом…
В лавку монашек, не желая мокнуть, зашел вместе с гостями. Вместе с Ури они топтались у порога, пока барон изучал ряды полок с иконами. Миниатюрные образки, двух– и трехстворчатые складни, простенькие «доски», лики в серебряных и золоченых окладах; ниже – нательные кресты, четки из кипариса…
Свечи.
Купив дюжину свечей у дородного дьякона, они вышли наружу. Дождь стих, но небеса хмурились.
– Вам в какой храм, а? – спросил монашек. – У нас их много!
И начал перечислять, старательно загибая пальцы:
– Преображения Господня – раз, Покрова Пресвятой Богородицы – два, Знамения Богоматери – три… Они все рядком стоят!.. еще Святителя Николая чудотворца, так он больше для братии, возле келий… – Инок запнулся, вспоминая, что упустил. Было видно: в монастыре он недавно. – Ага, в колокольне, преподобного Сергия Радонежского! Так куда вести?
Грех гордыни пылал на лбу монашка. Храмами обители он хвастался, будто сын купца – отцовскими складами товара. Близость Ури его не пугала: шляпа действовала наилучшим образом. Это лишь привратник не в меру глазастый попался.
– Если вас не затруднит, преподобный отче, – доведя прусский акцент до абсурда, фон Книгге источал фимиам вежливости, – проводите нас к Преображенскому собору. Ваше благочестие станет порукой, что мы на верном пути.
Он поздно сообразил, что переигрывает. Монашек уже косился на него с подозрением. С обходительными господами у сопляка были связаны какие-то неприятные воспоминания. На «преподобного отца» инок не тянул: ни внешностью, ни возрастом. Бледное лицо, на носу и щеках – прыщи, руки в цыпках. Отчаянно моргая, мальчишка напоминал совеныша, разбуженного средь бела дня.
– Ага, – невпопад кивнул он и заторопился вперед.
Эминент отлично чуял
– Преподобный отче! Не в тех я годах, чтобы бегать наперегонки. Давайте умерим шаг… А вы нам расскажете о монастыре, что сами пожелаете.
Монашек успокоился.
– Белый дом видите?..
Обращение «сын мой» не шло у мальчишки с языка. Он уж и так, и эдак – ни в какую, хоть убей! Эминент не прилагал к этому усилий: чернец робел без посторонней помощи, что весьма забавляло барона.
– Там владыка Поликарп живет. Там же иереев принимает, и мирян, когда снизойдет. А ежели кого из братии зовет – берегись! Непременно епитимью наложит, к гадалке не ходи…
«Гадалка» прозвучала явным диссонансом. Заробев гнева грозного владыки, монашек невольно ускорил шаг, но, вспомнив о просьбе спутника, застыдился. Под ногами поскрипывала жухлая трава. Ветер тоскливо свистел в голых ветвях осин. Кучка иноков граблями прилежно сгребала палую листву.
Часы на колокольне показывали четверть пятого пополудни.
– А вон и Скорбный Преображенский…
Четыре бирюзовых купола мнились клочками чистого неба. Пятый, центральный, отблескивал темным золотом. Собор напоминал корабль, упрямо идущий через свинцовое море туч.
– А скажите-ка, преподобный отец… Поздно ли в обители спать ложатся? Успеем ли мы помолиться?
Монашек беззаботно махнул рукой:
– Сто раз успеете! Еще вечерни не было. Мы ее в пять служим.
Собор приближался, нависая уже не кораблем – ледяным айсбергом с крутыми уступами и провалами окон-пещер. В глубине кое-где теплился неяркий свет.
– В соборе мы только летом каждый день служим. А сейчас – в Никольском. Во-он его маковка, над братским корпусом. Видите? Туда вся братия и соберется. Молитесь, сколько душа требует…
Робость, старательно изображаемая фон Книгге, сделала свое дело. Брат Феодосий разливался соловьем. «Значит, вечерня будет в Никольском, – отметил Эминент, приветливо улыбаясь. – Это хорошо. «Братский» корпус и храм на отшибе, далеко отсюда…»
К паперти вела каменная лестница. Барону вспомнился рассказ полковника «красных уланов», с которым случай свел его в Марселе. Полковник хохотал, вспоминая, как после взятия Москвы решил устроить здесь конюшню. Стойла в соборе! – кавалеристу это казалось дико смешным. Помешала сущая нелепость: подлецы-русские обожают крутые ступени, и лошади не смогли подняться наверх… Пришлось отвести под конюшню соседнюю церковь – «Le temple de Notre Dame icone»,[56] – где лестницы не было.
У входа в собор обнаружилась странная роспись. Против ожидания, храм охраняли не святые, а философы и поэты со свитками в руках. Эминент узнал Орфея, Аристотеля, Плутарха, слепца Гомера…
– Владыко говорит, это в назидание, – счел нужным разъяснить Феодосий. – Вся мудрость языческая – ничто перед Словом Господним! Вот пусть и мокнут на паперти. А внутрь – зась!
Греки исправно мокли, не жалуясь на судьбу, и являли собой образец истинно христианского смирения.
– Нас тут не запрут? – с тревогой спросил барон. – У меня дела в городе…
– Да что вы! Пока вечерня, пока ужин… А задержитесь, так причетник явится свечи гасить – он вас на двор и попросит. Брат Тихон все осматривает, прежде чем двери замкнуть.
– Вы нас успокоили, преподобный отец.
Барон перекрестился и, сопровождаемый Ури, принялся взбираться по крутым ступеням, чувствуя себя уланской лошадью. Однако брат Феодосий не пожелал их покинуть. «Вернешься, сразу к работе приставят, – явственно читалось на лице монашка. – А так при деле, никто не прицепится…»
Двери отворились без скрипа – петли смазывали исправно. Эминент снял цилиндр, пристроил на согнутой руке. «Шляпу! – зашипел инок на промедлившего Ури. – Шляпу-то сними!..» Расхрабрившись, он хотел добавить: «Сын мой!» – но тут великан запоздало стащил с головы шляпу, и брат Феодосий онемел. «Сссы-ы-ы…» – только и выдавил он, истово крестясь, после чего бегом вылетел из храма.
Уж лучше граблями махать…
Высокие своды были расписаны фресками. Дюжина свечей и две лампады горели перед величественным пятиярусным иконостасом. Остальное пространство тонуло во тьме. Алтарная часть делилась на три округлые абсиды. В центральной помещался алтарь; левая пустовала.
Фон Книгге глянул направо – и увидел гроб.
Он вздрогнул, как от толчка, и открыл глаза. Давний разговор с Вейсгауптом встал перед ним столь зримо, что барон даже засомневался: что это было? Яркое воспоминание о днях расцвета иллюминатов? Сон наяву? Зов прошлого?
Эминент мысленно отчитал себя. Это никуда не годится. Особенно – перед сложной процедурой, отягченной местом действия. С тех пор, как он утверждал необходимость постепенного разоблачения христианства, минуло полвека. Однако взгляды барона не претерпели изменений. Религия – обман, фикция. Милостыня для «нищих духом», как говорят сами церковники.
То, что намеревался совершить фон Книгге в Преображенском соборе, тянуло на вечную анафему. Однако Эминента это не смущало. А вдруг он нащупал «камешек», который сдвинет с места упрямую лавину изменений в Грядущем? Finis sanctificat media,[57] как говорят иезуиты.
Ури имел на этот счет особое мнение, но помалкивал.
В храме царила темень египетская. Лишь негасимые лампады горели парой огненных глаз, отбирая у мрака лики Спасителя и Богородицы. Остальные свечи погасил причетник два часа назад. Поздних гостей, чинно сидевших на скамье в углу, он не заметил, хотя трижды, шаркая, проходил мимо них.
Простейшее действие – отведение глаз – в храме потребовало от барона куда бóльших усилий, нежели обычно. Он не сомневался: с усопшим доведется попотеть. Особенно если покойник – князь Гагарин.
Эминент еще ни разу не поднимал Посвященного. Это вам не моряки-утопленники… Тело Ивана Алексеевича лучше не беспокоить, обратившись напрямую к духу – с соблюдением приличий и извинениями, как равный к равному.
То, что оба равных умерли, кто раньше, кто позже, – несущественно.
Чиркнув спичкой – к запахам воска и ладана добавилась едкая вонь фосфора, – фон Книгге запалил одну из купленных в лавке свечей. Зажечь ее от лампадки было бы опрометчиво – обряд мог пойти насмарку. Свечу он вручил Ури, и оба проследовали к правой абсиде, где на возвышении покоился закрытый гроб. Эминент не сомневался, кто лежит внутри. Крышку для этого поднимать не требовалось.
Как и для вызова духа усопшего.
Вскоре пять горящих свечей окружили гроб. Связывать их линиями пентаграммы барон счел излишним. Пентакль он создал мысленно, зафиксировав на «изнанке». Вонючие снадобья и амулеты – для восторженных неофитов. Это им пусть поют макбетовские ведьмы:
Он зажмурился, нащупывая
Вспомнилось прозрение, явившееся на приеме у Гагариных. Священник с кадилом, «малый вавилон», преграждающий путь к гробу… Нет, это случится позже, при отпевании. И хорошо, что позже, – он всегда пасовал перед «малым вавилоном». Должно быть, кто-то из московских масонов расстарается…
– Будь рядом, Ури.
– Мы рядом, – прогудело над ухом. – Мы просим не беспокоиться…
Со стороны могло показаться, что ничего не происходит. Эминент замер в трансе: глаза закрыты, руки разведены и обращены ладонями к гробу. В соборе царила тишина. Не слышно было даже дыхания двух людей. Мертвец звал дух мертвеца.
Тщетно!
Обитель духа пустовала. От эфирного тела остались клочья. Глубоко вздохнув, барон открыл глаза. В первый миг пламя свечей показалось ему нестерпимо ярким. При возвращении из тонкого мира так бывает.
Но что стряслось с князем Гагариным?
Ситуация имела только одно объяснение. Дух старого масона покинул тело, переселившись в новое – либо находится в поисках оного. В подобное верилось с трудом. Вот если бы речь шла об азиате… Увы, факты – упрямая вещь.
Эминент не привык отступать. Если дух исчез, что остается?
Правильно – тело.
– Ури, сними крышку.
С задачей великан справился играючи. Заскрипели гвозди, покидая твердое дерево. Под сводами заметалось разбуженное эхо. Крышка легла на пол, позади свечей. Ури не удержался, заглянул в гроб – и попятился, спеша из освещенного круга во тьму. Гагарин лежал в гробу, одет в парадный мундир сенатора, с орденской лентой через плечо. В чертах покойного чудилась укоризна: зачем? не тревожьте…
Это не остановило барона. Ладонь его легла на грудь Ивана Алексеевича. Тени в глазницах Гагарина сгустились – два угольных провала, ведущих в ад. В глубине зародилось слабое мерцание. Тени отступили; обозначились плотно закрытые веки. Они становились прозрачными, пока не превратились в подобие слюдяных пленок – «мигательной перепонки» змеи.
Стеклянный взгляд уперся в Эминента.
– Вы тот, кого я ищу, – барон убрал руку.
Покойник молчал.
– Вы меня слышите?
Тишина.
– Отвечай мне!
Гнев фон Книгге обрушился на упорствующего мертвеца. Однако и это не произвело никакого эффекта. Перед бароном лежала пустая оболочка, неспособная к осмысленным действиям. Поморщившись, барон тронул ладонью не грудь, а лоб князя. Если духа нет, а тело молчит – остается память.
След, ведущий в прошлое.
Проклятый китаец!
Покидая Париж, барон надеялся, что больше никогда не увидит генерала Чжоу. И вот – надежды пошли прахом. Он сосредоточился, пытаясь удержать обрывок мертвой памяти. Картина исчезла, осталась лишь безвидная тьма, глухой стук колес, шум ветра за стенками кареты – и голоса.
Голоса исчезли.
Слышался только гул бурана – время полыхало в топке Мироздания, пожирая часы и дни. Вскоре звук вернулся. Беседовали по-прежнему двое: князь Гагарин и кто-то еще. Не китаец? – нет, не он… Присутствие второго человека, даже когда он молчал, ощущалось Эминентом с особенной, неприятной остротой.
«Кто ты? – беззвучно спросил барон. – Маска, я тебя знаю?»
И вздрогнул, сообразив: да, знаю.
…фон Книгге почувствовал, что задыхается. Палач вздернул его на виселицу, и петля сдавила горло. Вот-вот сломается шея… Подтверждая приговор, где-то далеко – в прошлом? в будущем?! – ударили хриплые куранты. Собрав волю в кулак, он оборвал сеанс ясновиденья, возвращаясь душой в Преображенский собор. Свечи, мрак по углам, укоризна на ликах святых, чьи-то пальцы на горле – ледяные, чугунные…
Мертвец, сев во гробе, душил его.
Верный Ури не вмешивался. Великан доверял патрону: если того душат, значит, так надо. Когда-то, защищая Эминента от воображаемой опасности, он вторгся в обряд и поплатился за это неделей каталепсии. С тех пор Ури получил строгий приказ: ждать, пока ему не велят действовать.
Сейчас приказ мог стоить барону жизни.
Любой другой труп, восстань он на фон Книгге, уже корчился бы в домовине. Поговаривали, что лорд Байрон, создавая в пьесе «Манфред» образ гордого и могущественного чернокнижника, начисто переписал третий акт после случайного знакомства с Эминентом в Венеции. В частности, финал украсился монологом:
О нет, не былая мощь Гагарина, не тайное его искусство послужили причиной тому, что барон ничего не мог поделать с князем. Сила духа Эминента, направленная на покойника, не встречала сопротивления. Она проваливалась в ватное безразличие мертвеца – казалось, в теле не осталось ничего, что прежде оживляло его. Такое не происходит даже с полуразложившимися от времени трупами. Лишь смутный отголосок памяти –
Ненависть угасла, не успев разгореться. Но пальцев князь не разжимал. Заговоренное от стали, огня и яда тело намеревалось довести дело до конца – механически, закоченев в последнем усилии.
– Ури!
Крика не получилось. Слабый хрип, и все. Левой рукой вцепившись в запястье князя, правой Эминент замахал великану, надеясь, что Ури поймет его правильно. Давно фон Книгге не испытывал такого унижения. Грубая сила против силы – тут Ури не было равных. Но просить могучего швейцарца отодрать от патрона бессмысленный труп…
Проклятье!
– Мы колеблемся. Мы нуждаемся в указаниях…
Язычки свечей наливались аспидной чернотой. Мутилось сознание. Ирония судьбы! – умереть в соборе, над вскрытым гробом, чтобы тебя нашел на полу сонный причетник…
– Возможно, нас после станут бранить. Но мы согласны…
Воздух! Живительный воздух хлынул в легкие. Кашляя, чувствуя, как по щекам текут слезы, Эминент растирал горло. Он не верил, что свободен. Рядом с ним Ури бережно, как дитя малое, укладывал покойного князя в гроб. Расправлял скорченные члены; проведя ладонью по глазам, закрыл веки…
– Ты спас меня, Ури.
– Нам удивительно это слышать. Нам очень хочется уйти отсюда в гостиницу. Мы хотим есть, хотим пить…
– Хорошо. Верни крышку на место.
У выхода из собора, прежде чем велеть засовам открыться, барон обернулся – и долго смотрел на тихий гроб, похожий на табакерку исполина.
– Вы тот, кого я искал, – еле слышно сказал Эминент.
И почудился ответ:
«Вы тот, кого я не желаю видеть…»
…Кровавое коло – багряный круг – исполинское пятно…
Оно разлеглось в сердце ненавистного Петербурга. Исчезли дома, сгинули ровные стрелы-улицы, ушли в землю подернутые зеленью монументы. Кровь, кровь, кровь – от горизонта до горизонта, по ровной, словно плешь, чухонской пустыне… Живых нет, лишь он один – черная муха в густой темно-красной луже. Маши крылышками, сучи лапками – не спасет. Смрад бил в ноздри, разрывал мозг, сводил с ума. Не было сил открыть глаза. Что он увидит? Трупы друзей грудами старого тряпья лежат в грязи? Лица искажены последней болью? Не крови он боялся, нет, не ее.
Но кровь, в которой он стоял, пролилась зря.
Проиграли и живые, и мертвые. Мертвецам легче, их уже ничто не беспокоит. Но что делать ему, уцелевшему? Запах гнили туманил сознание, багровые волны с плеском подступали к ногам, лизали сапоги.
Может, все-таки открыть глаза?
Станислас Пупек разлепил тяжелые, как крышка гроба, веки. Расстегнул крючки шинели, брезгливо поморщился, ожидая, пока тяжелое сукно сползет с плеч на пол.
– Сожги это, Франек. Но сперва – мыться!
Мысль о горячей ванне и намыленной греческой губке была соблазнительней, чем девка-искусница с Пряжки. Погрузиться в воду с головой, тереть мочалкой кожу – до боли, до красноты…
– Мыться!
Франек невозмутимо кивнул. Грязную шинель он держал в руках. Как и подхватил, загадка. На то и Франек – давным-давно, когда все еще были живы, приставили батюшка с матушкой к сынку-непоседе верного хлопа. Франек Лупоглазый – спокоен, как лед в кадушке. Только что вместе развозили трупы, от обоих смертью несет…
«Не беда, панёнок, – слуга улыбнулся краешком рта. – Не трать зря сердца. Развезли, по углам растыкали; живыми, вольными домой вернулись. Теперь можно и ванну…»
От этой улыбки второй раз проснулся Станислас Пупек. Рванул ворот сюртука: ванну тебе, быдло? С маслом розовым? Девки такое любят!
– Франек, друг!
Помолчал, собирая мысли, как друзей после боя.
– Ты вот что… Бери половину денег. Паспорт я тебе выправил. Уезжай! – первым дилижансом. Доберись до Познани, до наших Гадок. Там Ежи, брат мой, на хозяйстве. Он тебя помнит, не прогонит. Свечку за меня поставишь!
– Ванну горячую? Или как обычно?
На лице Франека не отражалось ничего, кроме обыденной заботы. Привередничает панёнок – ванну ему горячую, для здоровья вредную…
В последние годы все, кому до этого было дело, заметили, насколько изменился отставной корнет Станислас Пупек. Жаркий, будто головня, взрывчатый, как граната с тлеющим фитилем, гусар стал похож на собственную тень. Тихий, незаметный, скользящий. Орловский одобрял, по плечу лапищей хлопал:
«Славный из тебя конспиратор! За призрака сойдешь!»
Призрак? – нет, все проще. Взял пан Пупек на заметку: хочешь стать невидимкой, вообрази себя Франеком. Лицо слуги вспомни, глаза, улыбку. Вот ты и пан Никто! Порой срывался, оживал, но редко…
– За ошибки надо отвечать, Франек! Это я сватал на дело клятого Волмонтовича! Я Орловского уломал… И Торвена, убийцу датского, я встретил. И парней за ним я послал… Самому нужно было! Самому!
Кровавое коло, багряный круг. В том кругу, недвижимы – Анджей и Лешко, братья двоюродные. А еще тезка – Станислав, причетник из костела Святой Катаржины. Его, связного, вообще нельзя было сдергивать с места… Тело усача Анджея в переулке оставили – больно тяжел оказался. Причетника к костелу отвезли, к стене привалили. В темноте поглядишь – за живого примешь. Вышел святой человек воздухом подышать, о небесах задумался…
А Лешко-коротышка на Охту попал, в придорожную канаву. Лихой район, случайному мертвяку там не удивятся.
С трупами – Франекова идея. Сам Пупек одного хотел – лечь рядом, четвертым. Не позволил Лупоглазый. Тряхнул за грудки, дурные мысли вышиб, а после разъяснил, что к чему. Найдут всю троицу сразу – землю рыть станут, а до правды докопаются. Если же по одному – глядишь, обойдется. От гвалта даже польза будет.
Смотри, свет, как безвинных поляков режут в Петербурге!
– Найди Гамулецкого, Франек. Этот шут много знает. Не убивай, сюда волоки. Хочу послушать, какую арию он мне споет.
Усмехнулся Лупоглазый. Молодец, панёнок, такой ты мне нравишься! Ободрила Пупека улыбка верного хлопа. Учил он когда-то хитрую науку математику. Вот тебе задачка, корнет, с иксами-игреками…
Решай!
– Гамулецкого, допустим, уберем. Так, Франек? Из наших больше никто выдать не сможет. Кто остался? Датчане? – наверняка уже в Ригу катят. Ну и скатертью…
Глянул слуга – будто пикой в грудь ударил.
– Прав ты, Франек. Нельзя их живыми оставлять. Вдруг пан Эрстед мемуар сочинить вздумает?
Торвена, шваба датского, вслух не помянул. Стыдно, ой, стыдно… Франек, как о шпионе узнал, сразу сказал: убей вражину, панёнок! Без лишних слов – убей! Сам не можешь – мне прикажи. Дал слабину Пупек, не послушал хлопа. Вспомнил, как хромал давний приятель, как пот со лба утирал. Калеку прикончить – великая ли честь для шляхтича?
И вот – три мертвых товарища после калеки. Сволочь ты, Торвен, если подумать. Не захотел тихо помереть вместе со своей татаркой. Ты – сволочь, а я – слюнтяй и дурак. Нельзя отпускать! Никого из вас – нельзя… Знал бы, что кораблем поплывете, нанял бы бриг с охтинскими головорезами. Тебя, Торвен-друг, заставил бы по доске пройти. А Волмонтовичу серебра бы не пожалел – в глотку залить.
– Как притащишь Гамулецкого, пройдись по нашим. Нужны трое-четверо со слугами. Такие, что глотки режут, совета не спрашивают. Бери чистых пред законом, чтобы подорожную легко выписали.
Кивнул слуга; одобрил. Трудна задачка, икс на игреке сидит, синусом погоняет – тем больше чести. Заодно и причина есть самому пану Пупеку на белом свете задержаться. Не довелось с тираном посчитаться – значит, в доме приберемся.
Все косточки выметем!
– Ванну. Гамулецкого живьем, – резюмировал Франек. – Людей со слугами. И не вздумай опий курить, панёнок! Вернусь – учую…
Насквозь видел хозяина верный хлоп. Знал – не удержится, достанет из «хованки» трубку, купленную в Ливерпуле. Пять лет назад отпустил Франек панёнка к англичанам – одного, с наемным дурнем-лакеем. А как вернулся Пупек, поздно стало. Опий – хуже блудливой актриски, не надоедает. Бился Франек, хитрые штуки изобретал, да не смог от зелья отучить. Порой месяц панёнок держался, два, три, а там – все едино…
– Учую – убью, – подвел итог слуга, не дрогнув лицом. – Тебя убью и себя порешу. Спасу пана от геенны и муки вечной, а сам – как выйдет. Негоже шляхтичу от дури китайской дохнуть. Клятву батюшке твоему давал – не жизнь сыну сберечь, так честь…
– Не будет опия, Франек. Честью клянусь.
Поверил слуга.
Ушел.
А после ванны, после двух чарок ставленной вудки – накатило, подступило к горлу. Выходит, все напрасно? Вся жизнь – зря? Не мог отставной корнет слово чести сломать. Но кроме опия имелся у него в запасе ларец из кипариса.
Когда понял пан Пупек, что не спасет его от дурмана ни верный Франек, ни Черная Богоматерь Ченстоховская, а только панна Smierć, решил не тянуть – зарядить пистолю, стать на колени возле отцовского портрета… Никто бы не помешал, да штукарь Гамулецкий объявился. Тайно – всевидящий Франек, и тот не проведал. Подарил фокусник ларец с пахитосками, перевязанными зеленой ниткой. Каждая – с мизинчик, на полторы затяжки. Курнешь – много увидишь, далеко улетишь. И на опий после не тянет.
Открыл ларчик пан Пупек.
Обожгла горло первая затяжка.
– Курва ты, – сказал он Хелене. – Приходишь, когда не кличут. По ночам шляешься, в постель к мужикам лезешь. Со всеми готова к венцу пойти…
Улыбнулась в ответ Хелена:
– Твоя правда, Стась. Курва я, со всеми добра. И с тобою пойду! – жди, недолго осталось…
Хороша панна, красива – у живых такой красоты не встретишь. Разве что у мраморного ангела над могилой. Но тот – камень, твердь резная. Хелена же… Здесь она, белокурая, рядом, вот-вот губами губ коснется.
– Буду я твоей. Буду любить тебя верно. Недолго, правда, так под солнцем любовь коротка. А за мои ласки станешь ты служить мне. Здесь я – курва, у себя же – королевна!
Ушла горечь. Сладки затяжки, как поцелуи. Давно пора пахитоске сгореть, а все не кончается…
– Гордый ты, Стась. Над панами – пан. Таким и Орловский был. Пышный – не подступись. А как шагнул со мною к венцу… Курва я, значит? Поглядел бы ты, каким теперь пан Орловский стал – в моем-то королевстве!
Расхохотался гусар:
– Ай, королевна! Может, в царстве-государстве твоем встречу я доброго лекаря? Пусть разъяснит, отчего именно ты мне мерещишься. Говорили люди ученые, что призрак-мара соткан из наших тайных страхов. Вот и дивно мне: не встречал я похожих. Да и Хелен среди знакомых панночек не было.
– Не встречал ты таких, как я. А что не веришь, не беда. Поверишь. Тут тебе, сладкий, и льгота выйдет. Со многими ты меня познакомил, свиту мою пополнил… За то тебе я благодарна. Но втрое – что свел ты меня с милым дружком, с Казимежем Волмонтовичем. Всех я люблю ради долга. А с ним иначе вышло. Бегаю я за ним, как последняя шлёндра, а он от меня…
– Пошла вон, холера! Лучше бы Франек цепью меня к стене приковал… Мара ты, хворь моя, или нечисть из пекла – разберемся. Вон!
Нет Хелены. Один серный дым, а сквозь него – отсветы пламени.
Не к лицу гусару бояться, да и поздно уже.
– Нет, панове, не серьезно это, – рассудил пан Краков. – Верить тому, что штукарь в тазике углядел? Увольте, не в таборе цыганском живем.
Остальные были вполне согласны. Пан Лодзь усмехался брезгливо, пан Вильно ус крутил, а пан Варшавский и вовсе плюнул:
– Безделица, панове. То пан регистратор коллежский в Неву нырять не склонен. Вот и тешит нас байками. Кончайте его, пан Познанский. Есть Гамулецкий – есть забота, нет Гамулецкого…
Пан Познанский, он же пан Пупек, с ответом не спешил. Молчал, смотрел на мэтра Гамулецкого. Фокусник напоминал мешок с костями. Такой себе пан Лантух, который сперва от души встряхнули, а после к стене прислонили. Стоять неудобно, падать нельзя – Франек Лупоглазый рядышком пристроился.
– Подождем, – рассудил он. – Орловский ему верил.
Гамулецкий что-то булькнул в ответ.
Компания нервничала. О князе Гагарине
Первым делом компания порешила отправить на невское дно Гамулецкого, доставленного вездесущим Франеком. Раз уж
– Поверьте, господа! – отчаянно воззвал старик, косясь на Франека. – Эрстед и остальные… Они не в Риге, не в Копенгагене! Я видел в вазе, я знаю точно. Они едут в Тамбов!
– Эрстед хочет в Тамбов! – спел циничный пан Лодзь на мотив из популярного водевиля. – Кстати, панове! Знаете, как в Петербурге зовут сезонников из Тамбовской губернии? Тамбовские волки! Выходит, в их стае – пополнение!
– Я видел, видел!.. – старик был на грани помешательства.
– В тазике, – поддержал пан Краков. – По которому яблочко бегает. Свет мой, яблочко, скажи… Где скрываются злодеи? В чем их злобные затеи? Знаете, пан Познанский, теперь я понимаю, почему вы с Орловским провалили дело. С таким, извиняюсь, оракулом…
Никто бы не спас старика. Но скрипнула дверь, и вошел незнакомец в извозчичьем армяке. Поклона не отдал, ни на кого не взглянул. Франеку Лупоглазому на ухо пошептал – и сгинул, как не бывало.
– Штукарь правду сказал, – сообщил Франек. – На Московской заставе видели датчан. В ведомость записали. А подорожная у них до Тамбова.
Эх-ма!
Первым захохотал пан Лодзь, любитель водевилей, – да так, что огонь свечей дрогнул. К нему присоединился усатый пан Вильно. Гамулецкий – и тот не выдержал, прыснул тенорком. Понял – не убьют. Лишь Станислас Пупек смеяться не стал. Что в Тамбов враги поехали – хорошо. Не надо за море плыть. Но и по Руси-матушке с опаской ехать придется. Надо причину придумать. Отчего это толпа поляков со слугами в Тамбов катит?
Как это сказал пан Лодзь? Тамбовские волки?!
– А не сходить ли нам, панове, в Зоологический музей? Тот, что открылся летом вместо старой Кунсткамеры? Франек, помнишь Юзека Оссолинского? Его брат в музее служит, у академика Брандта…
Франек Лупоглазый кивнул. Он тоже не смеялся. Не по чину? не хотелось? – нет, просто не умел. Не сподобил пан Бог.
Великий ветер, Отец всех ветров, знал тысячи дорог в послушном, покорном его желаниям небе. Любому хватило бы сотой доли. Но Великий ветер искал новые, изумляясь громадности мира. Даже Ему, не ведающему преград, не объять все. Люди-людишки, малые букашки, вы еще мечтаете покорить мир?
Попробуйте для начала его увидеть!
…Кровавое коло – багряный круг – исполинское пятно. Оно лежало на месте хорошо знакомого Санкт-Петербурга. Исчезли дома, ушли в землю монументы. Кровь, кровь, кровь… Ужаснувшись видению, Отец ветров ощутил странное притяжение круга. Ловушка?! Но кто осмелится ловить ветер? В чьей это власти? Мгновения текли, земля становилась все ближе, тяжкий дух отбирал силы. Игры кончились, и пути кончились, это всерьез, на самом деле… Вместо страха Великий ветер ощутил давно позабытое веселье.
Лóвите, значит?
Ну, лови́те!
Над самой землей, над булькающей лужей, он резко свернул влево, в сторону прячущегося во тьме Финского залива. Неведомая сила забеспокоилась, сгущаясь, рассекла небо десятками щупальцев-прожекторов, ударила огнем сигнальных ракет, высветила в зените силуэт Черного Ромба. Время сгустилось, переплетая Вчера с Завтра. Кровавая лужа кипела, превращаясь в бассейн с живой, движущейся плотью…
На миг, на малое дыхание, ветер потерял веру в себя. Грядущее стало Прошлым? Хаос притворился Космосом? Отец ветров подивился их мощи, поразился наглости – и рванул ввысь.
Ловите!
Лопнули стальные обручи, и растаял Ромб, и сгинула кровь. Земля стала привычной: спит Петербург, горбятся крыши домов, молчит серая гладь залива… Но кровавая топь не исчезла без следа. Она лишь сгустилась, переливаясь в зыбкий пунктир. Красный след тянулся на юго-запад от ночного города. Сила, дерзнувшая посягнуть на ветер, торила путь по осенней России, устремляясь в глушь леса, раскинувшегося от Тулы до Воронежских степей.
Из чащи звучал волчий вой. Предупреждение? Вызов на битву? В ответ с небес ударил оглушительный свист – Отец ветров скликал сыновей.
Небо отвечало Земле.