Я даже не могу сказать, встало ли солнце.
В окна стучит дождь, и, выглянув наружу, я не вижу ничего, кроме серости. Серости облаков, мокрого камня и пустых улиц. Небо выворачивается наизнанку над городом, пытаясь заполнить дождевой водой пространство между домами.
Мне снился сон.
Бен, вытянувшись на ковре в гостиной, рисовал синим карандашом картинки и напевал песню Оуэна. Когда я вошла, он посмотрел на меня черными пустыми глазами. Но когда он поднялся на ноги, чернота стала уменьшаться, стягиваться в центр, и его глаза снова стали тепло-карими.
– Я не сорвусь, – сказал он и нарисовал «Х» белым мелом на своей футболке.
– Клянусь своим сердцем, – добавил он. Потом он потянулся ко мне, взял меня за руку, и тут я проснулась.
А что, если?
Это болезненная, изводящая мысль, похожая на зуд, на чесотку в том месте, где голова приделывается к шее, там, где мысли соединяются с телом.
Я свешиваю ноги с кровати.
– Все Истории срываются.
– Все еще, – говорю я вслух и стряхиваю осадок сна.
Бен ушел навсегда, думаю я, хотя это и болезненно. Навсегда. Боль такая острая, что сразу возвращает меня в реальность.
Я пообещала Оуэну еще один день, и, одеваясь в полумраке, я думаю, выждала ли положенное время. Я почти смеюсь. Я пытаюсь договориться с Историей. Что бы сказал на это дед? Наверное, он сказал бы что-нибудь об отсутствии профессионализма.
Я натягиваю беговые кроссовки.
Я выбрасываю все голоса из головы и тянусь к Архивному листку на прикроватном столике. Рука замирает на весу – я вижу опасную цифру между двумя другими.
Словно по сигналу, всплывает еще одно имя.
Я тихонько ругаюсь. Может, если я перестану зачищать список, имена перестанут появляться? Сложив листок, прячу его в карман. Архив не может так работать.
Папа сидит за столом на кухне.
Наверное, сегодня воскресенье.
У мамы собственные ритуалы: причуды, генуборка, составление списков. У папы нечто похожее. Один из его ритуалов – захват кухонного стола с кофейником и книжкой.
– Ты куда? – спрашивает он, не поднимая глаз от чтения.
– На пробежку. – Я делаю вид, будто растягиваюсь. – Может, возобновлю занятия в этом сезоне.
Главный принцип удачного вранья – последовательность.
Папа, кивнув, прихлебывает кофе и бурчит:
– Это хорошо.
У меня все переворачивается внутри. Наверное, я должна радоваться, что ему все равно, но я не могу. Ему не должно быть все равно. Мама стремится быть в курсе всего, и это подавляет, но это не значит, что папа должен самоустраниться. И мне почему-то хочется, чтобы ему стало не все равно. Чтобы я могла ощутить, что не одна, что он рядом, что он мой отец.
– А я вот занялась летним чтением.
А ведь это преступление – делать домашнее задание в июле, посреди каникул.
Он поднимает от книги голову, светлеет лицом:
– Хорошо. Это достойное занятие. Уэсли тебе помогает, да? – Я киваю, и он добавляет: – Мне нравится этот парень.
Я улыбаюсь:
– Мне тоже.
Похоже, с помощью Уэсли можно добиться от папы признаков жизни, и я развиваю тему:
– У нас действительно много общего.
Папа веселеет на глазах:
– Это здорово, Мак.
Мне удалось завладеть его вниманием, и время замедляет бег. Он ищет мои глаза.
– Я очень рад, что тебе удалось найти здесь друзей, милая. Я знаю, как это нелегко. Все это нелег-ко.
У меня сжимается сердце. Папа не может называть вещи своими именами, как и мама, но все написано на его лице.
– Я знаю, ты очень сильная девочка, но иногда ты выглядишь такой… потерянной.
Наверное, так откровенно мы не говорили с самых похорон Бена.
– А ты… – Он замолкает, подбирая слова. – Все…
Я решаю его пощадить, глубоко вздыхаю и обнимаю за плечи. Мою голову заполняет шум, низкий, густой и печальный, но я не отпускаю, даже когда он обнимает меня в ответ и шум удваивается.
– Я просто хочу знать, все ли у тебя в порядке, – говорит он так тихо, что я едва могу разобрать слова из-за шумовой завесы.
Нет, не все, но его беспокойство придает мне сил – солгать. Отстраниться, улыбнуться и сказать, что все хорошо.
Папа желает мне удачной пробежки, и я ускользаю на поиски Оуэна и остальных.
В соответствии с моим листком, Оуэн Крис Кларк не существует.
Но он здесь, в Коридорах, и настало время отправить его назад.
Я оборачиваю шнурок от ключа вокруг запястья и оглядываю до боли знакомый сумрачный проход.
Мне кажется, его стоит найти первым. И это не так сложно, ведь Оуэн не прячется. Он сидит на полу, опираясь спиной на стену и лениво вытянув ноги. Одним коленом он подпирает локоть. Голова склонена набок, длинные волосы закрывают гла-за.
Он должен быть возбужден, взвинчен. Он должен стучать кулаками по дверям, пытаясь разнести в клочья Коридоры и все окружающее, чтобы выйти наружу. Он должен срываться. И он не должен спать.
Я делаю шаг вперед.
Он не шевелится.
Я делаю еще один шаг, крепко сжав ключ в ладони.
Я тянусь к нему рукой, но он остается неподвижен. Я приседаю на корточки, пытаясь разузнать, что с ним не так, и уже хочу встать на ноги, как что-то прохладное касается моей руки со сжатым в ней ключом. Его пальцы скользят по моему запястью… и ничего. Никакого шума.
– Не делай этого, – говорит он, не поднимая головы.
Я выпускаю ключ, который повисает на шнурке, и стою, глядя вниз, на Оуэна.
Он запрокидывает голову:
– Добрый вечер, Маккензи.
У меня на спине выступает холодный пот. Он совсем не сорвался и даже выглядит более спокойным, чем раньше. Живым человеком, запертым в четырех стенах.
– Доброе утро, – поправляю я.
Он легким и стремительным движением поднимается на ноги, будто скользит по стене, но в обратную сторону.
– Извини, – улыбаясь, обводит рукой пространство вокруг. – Здесь трудно определить.
– Оуэн, – говорю я, – я пришла, чтобы…
Он шагает вперед и аккуратно заправляет мне за ухо выбившийся локон. Его прикосновение такое легкое и ненавязчивое, что я забываю отстраниться. Когда его ладонь движется вдоль моей щеки и останавливается на подбородке, я чувствую все ту же тишину. Это молчание, исходящее от Историй…
Я никогда не обращала на них внимания и была слишком занята охотой. Но это не просто отсутствие жизни и звука. Это тишина, растекающаяся там, где должны быть воспоминания. Ее не останавливает кожа, она протекает внутрь и заполняет все мое существо ватным мягким покоем.
– Я тебя не виню, – мягко говорит он.
И когда он убирает руку, впервые за эти годы мне приходится сопротивляться сильнейшему желанию податься навстречу и прикоснуться к нему в ответ. Вместо этого я делаю шаг назад, чтобы между нами была хоть какая-то дистанция. Оуэн поворачивается к ближайшей двери и прикладывает к ней ладони, растопырив пальцы.
– Знаешь, я чувствую это, – шепчет он. – В глубине подсознания есть какое-то чувство, что дом там, по другую сторону. И стоит мне туда вернуться, как все сразу наладится. – Не отрывая рук от двери, он поворачивается ко мне. – Разве это не странно?
Чернота не расползается по его глазам, зрачки остаются небольшими, несмотря на плохое освещение. И что еще более странно – когда он говорит о мире, скрывающемся за дверьми, его голос полон странного напряжения, словно он подавляет эмоции, контролирует себя, пытается оставаться в себе. Он снова смотрит на дверь, затем закрывает глаза и утыкается в нее лбом.
– Нет, – тихо говорю я. – Это совсем не странно.
Подобное чувствуют все Истории. Это доказывает, что и он такой же. Но все они хотят помощи, хотят получить ключи, хотят выбраться. Они мучаются от отчаяния и потери. Оуэн так себя не ведет. Почему он здесь?
– Истории, как правило, просыпаются по определенной причине, – говорю я. – Что-то лишает их покоя, и, что бы это ни было, оно гложет их с самого момента пробуждения.
Мне хочется узнать, что случилось с Оуэном. Не из-за чего он проснулся, а как погиб. Пролить свет на причину, по которой он очутился здесь, на моей территории, и теперь смотрит на меня своими спокойными, ясными глазами.
– Тебя что-нибудь беспокоит? – осторожно спрашиваю я.
Его глаза находят мои в полумраке, и на секунду их затуманивает печаль. Но потом все становится по-прежнему, и он отталкивается от двери.
– Я могу задать тебе вопрос?
Он меняет тему разговора, но я уже заинтригована. Истории не интересуются Хранителями, они воспринимают нас как досадные помехи. Вопрос означает, что ему любопытно. Любопытство означает, что ему не все равно. Я киваю.
– Я понимаю, что ты нарушаешь какие-то правила, – начинает он, лаская меня взглядом и ища мои глаза, – когда позволяешь остаться здесь. Я в этом уверен.
– Ты прав, – соглашаюсь я. – Это так.
– Тогда почему ты это делаешь?
Я пытаюсь пожать плечами как можно более равнодушно:
– Ты же сам просил дать тебе день.
– Когда тот верзила требовал отдать ему ключ, – замечает Оуэн, – ты его не послушала.
– Он просто плохо попросил.
Он едва заметно улыбается – легкий изгиб губ, и уже ничего. Оуэн приближается ко мне, и я позволяю ему это сделать.
– Даже у мертвых могут быть хорошие манеры.
– Но у большинства их нет, – говорю я. – Я ответила на твой вопрос. Теперь твоя очередь.
Он покорно кивает. Я с удивлением смотрю на него. Это невозможно. Почему он такой странный?
– Как ты умер?
Он напрягается. Но стоит признать, не так сильно, как я ожидала. Я замечаю только, как он слегка сжимает зубы и начинает потирать пальцем ладонь, поцарапанную ключом.
– Я не помню.
– Я уверена, что об этом неприятно думать…
– Нет, – он покачивает головой. – Дело не в этом. Я не помню. Не могу вспомнить. Моя голова будто… пустая.
У меня сжимается сердце. Неужели его тоже отформатировали?
– А ты помнишь свою жизнь? – спрашиваю я.
– Да, – говорит он, сунув руки в карманы.
– Расскажи мне.
– Я родился на севере, у моря. Мы жили в маленьком домике на скалах. Было очень тихо и спокойно, а это значит, я был счастлив.
Мне знакомо это ощущение. Моя жизнь до Архива представляет собой набор бледных, выцветших картинок, приятных, но далеких и странно размытых, будто это не мои воспоминания.
– А потом, когда мне исполнилось четырнадцать, мы переехали в город.
– Кто – мы? – спрашиваю я.
– Наша семья. – В его глазах снова появилась печаль. Я до этого не замечала, как близко мы стоим, но теперь тону в синеве. – Когда вспоминаю жизнь у моря, я вижу одну и ту же картинку. Бледную и смазанную. А город предстает передо мной четким и резким. – Он говорит плавно, очень медленно. – Я любил выходить на крышу и представлять себе, что стою на утесах и смотрю на горизонт. А подо мной простиралось море из бетона и кирпича. – Его взгляд где-то далеко отсюда. – Но я всегда старался смотреть вверх, перед собой, а не под ноги. Тогда можно было представить, что находишься где угодно. Я вырос здесь, в городе. Он сделал меня таким, каким я стал. В том месте, где я жил… всегда находились какие-нибудь занятия, – добавляет он с заговорщической улыбкой.
– А каким был твой дом?
– Это был не дом, – говорит он. – Не совсем дом.
Я хмурюсь:
– А что же тогда?
– Отель.
У меня перехватывает дух.
– И как он назывался? – еле слышно шепчу я, зная, что он ответит.
– Коронадо.