Отплевываясь от земли, Алешка Леонтьев вылез наконец изо рва. Глубокий оказался, да и скользкий – долго выбираться пришлось. Сами же на совесть рыли, старались.
Кащея над головой уж давно не было. Еще где-то летает, поганый, еще кого-то молоньями с небес хлещет. Никак его не достать, покуда на змии своем облака рассекает.
В туле все так же култыхалась одна-единственная стрела. Самая последняя. Алеша Попович стал даже глазами поле обшаривать – искать пополнения. Немало его на местах битвы-то – какие в трупах засели, а какие и просто на земле валяются. Сломанные, треснутые – но есть и целые, годные ко второму выстрелу.
С луком-то Алеша всегда ловок был всему Владимиру на зависть. За пять перестрелов мог стрелу в человека всадить, за один – в мышиный глаз попадал. Девок красных еще в отрочестве забавлял, перстенек на нитке насквозь пронзая.
А вот с мечом или брадвой не так хорош был. Особенно теперь, когда охромел. Жестоко ему ногу раздробил змеиный каган, в скороходы точно теперь не возьмут.
И только подумал об этом Алеша – как обмер. Увидал среди дерущихся того самого, кто его покалечил. Тугарина Змиулановича.
Сразу узнал его, конечно. Даже среди людоящеров такие рослые – большая редкость. Да еще и панцирь на нем золоченый, шелом с перьями – сразу видно, что птица важная.
Пеший. Без коня. И подустал уже, видно. По щеке кровь течет, левая рука плетью висит, на плече панцирь помят, словно велет булавой жахнул. Крепко досталось кагану, много с кем сегодня бился.
– Поздорову, – негромко окликнул Алеша, когда тот подошел ближе. – Надо же, свиделись.
– Свиделись… с кем свиделись-то? – явно не узнал его Тугарин. – Ты меня знаешь, что ли?
– Нога моя тебя знает, – ответил молодой гридень. – Помнишь, не добил ты меня? Вот, гляди, я выздоровел. Снова оружие в руки взял. Поквитаемся?
С несколько секунд еще Тугарин смотрел без понимания, телепал по губам раздвоенным языком. А потом вспомнил. Забрезжило в глазах узнавание, раздвинулись чешуйчатые губы, и каган с явным удовольствием молвил:
– Ну надо же. И впрямь выздоровел. Только зря ты это затеял, парнишка. Я за тобой даже гоняться не буду, если сейчас повернешься и убежишь.
– Нет уж! – перекинул из руки в руку меч Алеша. – Обещался – так убивай меня! Или слово твое – звук пустой?!
– Был у моего отца холоп без чешуи, совсем как ты, – процедил зло Тугарин. – Подавал он мне как-то воду, ноги помыть, да замешкался, пролил все. Осерчал я, да и сожрал его целиком, с косточками. Так и тебя сожру.
– А у мово батюшки было коровище, было обжорище, – осклабился Алеша. – Съедало целые кадцы пивоварные с гущею, выпивало пол-озера, да в одночасье и разорвало обжорище надвое. Так и тебя, Тугарин, разорвет, коли ты меня целиком сожрешь.
Приврал тут Алешка, конечно. Присочинил малость для красного словца. Не бывало у святого отца Леонтия этакой чудо-коровы.
Да и вообще никакой коровы не бывало. Он за скотом-то и не хаживал никогда, сызмальства в соборе прислуживал.
– Что ж, много я народу сегодня перебил – прикончу и тебя для ровного счета, – сказал Тугарин. – Желание сквитаться – это по чести, дам тебе двобой.
– Двобой – это хорошо, это правильно, – покивал Алеша. – Только ты, каган, дружине-то своей вели подальше отойти, а то знаю я тебя – чуть моя брать станет, так они сразу меня и посекут.
– Какой еще дружине?.. – не понял Тугарин.
– Да той, что позади тебя стоит наготове. Вон, сулицы в меня метнут сейчас.
– Что?.. Где?.. – обернулся Тугарин.
Алеша метнулся быстрей стрелы. Меч был уже в руках – он прыгнул и с размаху всадил его людоящеру в затылок. Точно в щель между панцирем и шлемом.
Клинок выпал из чешуйчатых ладоней. Тугарин Змиуланович резко вдохнул и захрипел, засучил пальцами, ища схватить мягкое горло. Да только Алеша Попович уж отскочил, уже стоял в трех саженях, глядя на судороги кагана.
Тот упал на колени. Кровь из шеи хлестала фонтаном, Тугарин угасающим зрением смотрел на врага, не выпускал из взгляда его лица.
– В спину!.. В спину!.. – бессвязно хрипел он. – Никогда!.. Честь ящера!.. Честь ящера!..
– К чему честь, когда ума нету? – пожал плечами Алеша. – Прощевай, каган.
– Лицом к врагу-у-у!.. – издал последний всхлип Тугарин – и умер.
Не меньше дюжины людоящеров видало эту смерть. Не меньше дюжины людоящеров случилось достаточно близко. И каждый из них, кто не вел боя прямо сейчас, полоснул ножом по запястью, позволил упасть наземь кровавым каплям, и тихо сказал:
– Тугарин.
А потом все они бросились на Алешу Поповича.
Несладко бы пришлось ему, хромому. С такой ватагой и не сладить, и не удрать. Да глаз зорких Тугарин Алешу не лишил – и он уж углядел путь к спасению. Закричал, завопил, руками замахал – и бросился вперед, что есть мочи. На одну ногу припадал, слышал топот погони за спиной, еще и новых впереди видал, да и по сторонам – но бежал.
И когда один конник уж прицелился рубануть Алешу на всем скаку – тот прыгнул. Прыгнул – и уцепился за деревянное крыльцо.
– Избушка-избушка, поворотись по-старому, как мать поставила! – взмолился юноша.
Резко развернулся теремок бабы-яги, хлопнул ставнями, разве что не подпрыгнул на куриных ножищах. И со ржанием отвернул конь людоящера, перепугался этакого дива.
– Чуфыр-чуфыр!.. – гаркнуло из-за двери. – Кто там ломится, кому жить прискучило?!
У Алеши екнуло сердце. Надеялся он, что это изба Овдотьи Кузьминишны, что лечила его осенесь. Да не свезло – по голосу судя, то сестрица ее.
Яга Ягишна, старая людоедка.
Вот уж верно – из огня, да в полымя. Мечи людоящеров – судьба незавидная, но и печь бабы-яги – не пряник медовый.
Потому отвечать он не стал – но и спрыгивать не спешил. К самоходной избе приближаться-то никто не смел – ни из русичей, ни из нелюдей. Трепетали перед ведьмой, в стороне держались.
Людоящеры, вон, хоть и жаждут за кагана с него голову снять – а все ж назад отъехали. Переговариваются теперь, решения ищут.
И покуда они его искали – налетели на них киевляне да черниговцы. Сражения-то никто не оканчивал, перерыва не объявлял. Увидали витязи мешкающих ворогов – и бросились рубить.
Тут уж людоящерам и не до Алешки стало. Отвечать взялись, тоже клинками замахали.
И вовремя – потому как дверь-то в избушку распахнулась, выросла на пороге косматая старуха. Повисшего на крыльце гридня увидала – и метлой шваркнула без лишних слов. Пальцы сами разжались, полетел Алеша в грязь, едва под куриную лапу не угодил.
– Ишь, нахальный какой! – фыркнула Яга Ягишна. – Не до тебя мне, оголец, живи покамест!
Подслеповато щурясь, баба-яга вглядывалась в синее небо. Выискивала там как бы звезду хвостатую – да только не звезду, а махонького старичка, колдуна Джуду.
Где он там запропал-то, старый черт?!
Тяжко приходилось Джуде. Все тяжелее и тяжелее было лететь. Силы заканчивались. Увесист слишком оказался богатырь, жирен и злобен.
И не отцеплялся, что бы Джуда ни делал!
– Отпусти, богатырь! – уже совсем жалобно взмолился колдун. – Отпусти, иначе оба разобьемся!
– Да что ж ты там лопочешь-то?.. – не понял ни слова Акъял.
Он тоже отчаянно искал выход из этакого положения. Думал и размышлял, морщил лоб. Битый час ведь уже в поднебесье витают! Силы почти закончились, руки омертвели, пальцы вот-вот отвалятся!
– Эй, бабай, на землю меня спусти! – закричал Акъял. – Слово дам, что не трону, не убью!
Жаждал по-прежнему батыр отомстить за Урмана и Тау, верных своих побратимов. Да только умирать ему ради мести хотелось не очень-то.
Жить ему хотелось. В Булгарию родную вернуться с почетом и славой. Богатым стать. Жениться, быть может, остепениться. Взять за себя дочь какого купца, а то вдову молодую.
Их после сегодняшней битвы много будет.
Только вот не прислушался к его словам Джуда. Он ведь тоже не понимал ни по-русски, ни по-булгарски.
Ровно с собакой говоришь.
Но слабели руки Акъяла все больше. Сабля казалась тяжелей свода небесного. Еще немного – и просто вывалится, упадет… а там уж дунет на него колдун, как на побратимов дунул.
Смерть придет позорная, бесславная. Придет День стояния, протрубит дважды Исрафил – и то-то стыдно будет Акъялу, когда отец спросит, какую гибель он принял. То-то стыдно будет, когда спросят Урман и Тау, прикончил ли он проклятого колдуна.
Такой гнев взял Акъяла при этой мысли, что решил он – пропадать, так уж вместе!
И пырнул Джуду саблей.
Крошечный старикашка заверещал, как заяц. Кровь заструилась по клинку – густая, темная.
Да только подохнуть-то он не подох. Насквозь его Акъял пронзил – ан живет, не помирает!
Только больно ему нешуточно. Повело летучего карлу сразу вбок, по бороде слюна потекла, изо рта словеса посыпались злые, матерные. Начал было воздуху в грудь набирать, чтоб отплатить батыру, да Акъял уж саблю выдернул… и сызнова ударил!
Полоснул колдуна теперь по горлу, выю перерезал. Забулькал Джуда, заклокотал, уже и не болтая, и не колдуя, а едва держась в поднебесье.
Поразило Акъяла, что он так живуч. Батыру уж самому-то выжить и не мечталось – он теперь о том лишь думал, чтобы колдуна с собой прихватить.
Еще раз рубанул! И еще раз! Жил Джуда, не помирал – только кровью сам покрылся, и Акъяла облил.
Страшно много ее оказалось в этаком крохотном человечке.
От боли у Джуды в голове помутилось. Проклиная Акъяла уже только мысленно, не владея языком и гортанью, он с остервенением думал, какой же этот богатырь все-таки глупый.
Трижды, семижды глупый! Почему он все понять не может, что не убить Джуду таким образом?! Быть ему теперь до гробовой доски калекой безгласным, уродом изрезанным – но жить он будет, покуда склянка не разобьется!
Ненавистный безумец! Превозмогая боль, отрешившись от всего прочего, выпучил Джуда глаза, закрутил ими, словно сова – и послал Акъялу проклятье страшное, проклятье смертное. Ударил тот в последний раз – и разжались руки батыра.
Полетел он вниз.
Только вот… в последний раз Акъял ударил не самого Джуду. Не хватило чуть-чуть замаха. Перерезала булатная сталь не шею колдуну, а бороду.
Разрубила седые волоса, как паутинку.
Охнул Джуда – и тоже полетел вниз.
Не умел он без бороды-то летать. Потому и отрастил ее втрое длиннее собственного роста, что колдовскую силу там сосредотачивал. Жизнь – в склянке заветной, могущество – в бороде.
Потому как мало у Джуды того могущества, если по чести. Так себе он колдун-то, слабенький. Но для подобного издревле есть одна хитрость – заключить силу в чем-нибудь одном. В палке волшебной, в кольце чародейном, а то вовсе в части своего же тела. Сотворить себе чудо-палец, чудо-глаз или, как Джуда – чудо-бороду.
И теперь, когда большую ее часть отрезал гнусный богатырь, полетел колдун камнем.
Акъял упал первым. Рухнул оземь уже мертвым, едва не сбив с ног какого-то воя. Тот аж закричал – ибо мало кто ожидает, что на голову может упасть батыр.
А чуть дальше и чуть позже упал и Джуда.
Только этот – все еще живой. Половину костей переломал при падении, но помереть и тут не помер. Даже постарался на спину грохнуться, чтобы не раздавить заветную склянку.
Теперь лежал карлик-колдун почти без бороды, окровавленный, с перерезанным горлом – и тщетно хрипел, булькал, за землю цеплялся. Вокруг бушевала битва, и не было никому дела до не способного даже умереть Джуды.
Есть еще возможность отчасти восстановиться, вернуть толику прежнего здоровья… Надо только выпить эликсир огня кундалини… То самое, что перелил Джуда в склянку, дарующую бессмертие… Жизнь сократится, он снова начнет стареть, зато снова сумеет ходить и летать…
Склянка… заветная склянка…
Руки почти не слушались. На одну наступил какой-то недоносок, и Джуда засипел от новой боли. В кисти хрустнули тоненькие косточки.
Но другая… другой он оттянул край халата… расстегнул потайной кармашек… взялся за скользкое горлышко… и то выпало из пальцев.
Джуда отчаянно перекатился на бок, дернулся к склянке… и тут на нее тоже наступили. Просто бегущий куда-то воин – даже не русич, кажется, а татаровьин.
Раскололась склянка. Вылилась черная жидкость – и тут же улетучилась черным дымом.
И с ним улетучилось последнее дыхание Джуды.
Когда к этому месту подбежала изба Яги Ягишны, колдун с Кавказских гор был уже окончательно, необратимо мертв. Успел даже слегка протухнуть, словно не минуту назад скончался, а несколько дней.
– Ишь ты! – крякнула старуха, высовываясь из окошка. – Эка тебя раздербанило!
Батоно Джуду ей стало даже чутка жалко. Все-таки давно знакомство водили, в милых дружках даже когда-то Джуда у Яги ходил, душенькой своей ее величал, в любви до гроба клялся.
Яга Ягишна, конечно, этому старому потаскуну воли не давала, лишнего не позволяла. Еще чего. Она девушка-то чистая, благонравная. За всякими шурами-мурами – это не к ней, это к метелкам-вертихвосткам разным.
Как вот Овдотья, стерва желторотая. Ишь, ишь, явилась тоже, не запылилась! Еще смеет тоже бабой-ягой себя кликать, сучка кривоногая!
Позабыв о мертвом Джуде, Яга вперилась злым взглядом в бегущую навстречу избушку. Почти такую же, как у нее самой, только почище малость, поновее, покрепче. Не столько ей лет еще, не успела подлинную древность обресть.
– Што, што, жива ли еще там, бесстыдница?! – прокричала Яга, грозя сухоньким кулачком. – И-и, как глаза-то твои не повылазили, на меня смотреть, да и не морщиться! Ишь, ишь!..
Из окна другой избушки высунулось лицо Овдотьи. Тоже баба-яга, тоже старуха, тоже седа и морщиниста, да и клык кривой из-под нижней губы торчит – но все ж не настолько страшная и жуткая, как названая сестрица. Была она для бабы-яги даже моложава – и злилась Яга Ягишна от того нестерпимо.
Без малого полтора века минуло с тех пор, как эти двое впервые увидали друг друга. Овдотья была тогда совсем юной девушкой, сироткой при злой мачехе. Та желала сжить ее со свету, да и не придумала ничего лучше, как отправить к бабе-яге – в услужение, мол.
Куда было деваться бедной девчонке? Пошла. Братик маленький плакал вслед, да что он мог поделать?
А Яга Ягишна в ту пору была еще не середульней, а младшей ягой. Старшей уже тогда была Буря, а вот середульней… середульняя незадолго до того преставилась. Только оттого Овдотья и осталась жива – лишняя клюка появилась, хозяйку дожидала.
Вот и взяла ее Яга Ягишна в ученицы. Как позднее сама Овдотья взяла в ученицы Василису.
А только плохо закончилось ученичество. Рассорились две ведьмы вусмерть. Пыталась Яга Ягишна даже убить девушку и молодость у нее похитить – да только сбежала та, еще и ступу с помелом угнала. Домчалась на ней до Бури, у той укрылась, у той окончила обучаться.
А с Ягой Ягишной с той поры и не встречалась ни разу. Только письмами иногда обменивались – злыми, едкими.
И вот – сошлись они на поле бранном, посреди сечи лютой. Сошлись в избах своих самоходных, чтоб расквитаться раз и навсегда.
– Што, девка, не вышло из тебя настоящей ведьмы?.. – заскрипела зло Яга. – Фыр, фыр, фыр!.. Чуфыр, чуфыр!.. Погоди, погоди, умоешься еще горючими слезами, умоешься!.. прямо сейчас умоешься!..
– Да уж не хуже тебя вышла! – крикнула в ответ Овдотья. – Ты почто сама с Кащеем связалась, старая?! Родилась скудоумной, скудоумной и осталась!
– А ты мне не указывай, не указывай! – заверещала Яга. – Молода ишшо, старшим указывать! Шмакодявка конопата!..
Избушки сходились все ближе. Скрипели дверными петлями, хлопали ставнями. Обе были сделаны по образцу той самой, первой, что создала себе когда-то Буря Перуновна, и обе не единожды уж меняли хозяек. Да и чинились не единожды, перестраивались чуть ли не наново.
Но древний живой дух хранили по-прежнему. Были не то чтоб шибко умны, но вполне толковы, расторопны. Человечью речь понимали. Приказов слушались, как вышколенные псы.
И за хозяек своих готовы были в щепки расколоться.
Высунувшись из дверей, приплясывая на крылечках скачущих избушек, ведьмы орали друг на друга и махали клюками. Две старухи в почти одинаковых собачьих ягах сцепились, как рассерженные сороки.
И уж как они принялись друг друга костерить, сколько грязи друг на друга выплеснули! Если кума куме на торгу меда с подмешанным дегтем продаст – и то такого не услышишь.
И плевали старухи из окошек, и дули крутили, и срамословили. А ведь силы-то в их словах немалые таились – каждое ложилось тяжелым камнем, каждое оборачивалось злым проклятием. Вокруг избушек аж облака вспенились колдовские – незримые, но ощущаемые. Кто ненароком слишком близко оказывался – сразу чуял, как жутко ему, как зябко, как хладно на душе.
Пыль летела во все стороны. И щепа мелкая. Когда вопли стали совсем злыми, избушки взялись биться стенками, налетать друг на друга, как дерущиеся петухи. Разве что те во время боя кричат во все горло, а эти деревянные чудища скрипели, да шелестели крышами.
И от этого было только страшнее.
Внутри избушек все ходило ходуном. Дребезжали заслонки печей, падали с полок чугунки и крынки, гремел скарб в сундуках. Выл и шипел кот Овдотьи Кузьминишны. Грохот поднялся такой, что не слышны стали даже крики самих ведьм.
И в какой-то момент изба Яги пнула избу Овдотьи особенно яростно. У той надломилась нога, она покатилась кубарем, роняя клочья крыши. Хозяйка тоже полетела вверх тормашками, заохала, запричитала.
Под торжествующие крики Яги ее избушка ринулась сверху, навалилась… и получила лапой в подпол. Тоже опрокинулась, тоже замахала лапищами… а из печи вылетел уголек. Овдотья-то свою еще утром затушила надежно, а Яга и всю-то жизнь была расхлябанной.
Упал в перевернутой избе уголек на потолок, залетел под стреху – а там-то солома торчала. Сухая, ломкая. Одной искры хватило, чтоб вспыхнула, занялась.
Совсем худы дела стали. Изба Овдотьи билась, как охромевшая курица, подняться не могла. Изба Яги хоть и выпрямилась, хоть и снова пошла своим ходом – да крыша у ней уже пылала. Сложенная из веток и соломы, она походила на огромный костер – и огонь уходил все ниже, жадно облизывал бревенчатые бока.
Избушка издала мучительный воющий скрип. Словно закричала от боли. Вот уж крыша провалилась внутрь… и вылетела из нее ревущая ступа. Чумазая, вся в саже старуха крутанула пестом, оттолкнулась от воздуха и ринулась ко второй избе.
Скрюченные пальцы заискрились, замерцали… да тут навстречу рванулась вторая ступа. Овдотья тоже поднялась в небо, тоже оттолкнулась пестом.
И загудело все, завертелось. Поднялся ураган. Шарахнулись песты друг о друга – и разлетелись ступы… но снова тут же столкнулись! С ненавистью закричали друг на друга бабы-яги.
Сегодня они сквитаются раз и навсегда.